Письма русского путешественника - Владимир Буковский 8 стр.


В общем же, не умеет советский человек жить по-настоящему экономно, как, скажем, англичанин, который пойдет в пивную за две мили от дома, а не в ближайшую только потому, что в дальней пиво на два пенса дешевле. "Э, да хрен с ним, - скажет советский человек, махнув рукой, - все равно денег нет". Здешняя жизнь, однако, устроена таким образом, что если не считать постоянно пенсов, то никаких тысяч не хватит. Улицы полны соблазнов; куда ни глянь - что-то тебя манит. Словом, сохранить советские привычки и при этом жить "не хуже других" - необычно разорительно.

- Вот ведь задача, - удивляется советский человек, - всю жизнь в Союзе прожил, никогда копеек не считал, а тут приходится.

Другое "открытие" для нас - чудовищная бюрократия на Западе и невероятная покорность, с которой к ней относится местное население. Слов нет, с советской ее, конечно, не сравнишь. Там она просто сплошная, да еще переплетена с партийной. На каждого человека там ведется по меньшей мере десяток досье ("личных дел"), а если ты с этой бюрократией не поладил, то все государство, от дворника и милиционера до судов и правительственных верхов, встает единым монолитом против тебя. Человек без бумажки у нас просто не существует. Не дали тебе справки - и нет тебя. Но там, по крайней мере, можно взятку дать или найти "блат", который, как известно, сильнее наркома. (Может, это и здесь можно, да мы не знаем как.) К тому же здешние чиновники значительно более независимы от своих начальников - жалобой их не напугаешь. Наконец, даже жаловаться здесь некуда, и отвечать на жалобу тебе не обязаны. Это, несомненно, величайшее здешнее упущение, потому что психология чиновника везде одинакова. Чем мельче чиновник, тем больше ему хочется показать свою власть над тобой, а чем меньше у тебя возможности его проучить - тем он наглее. В советских условиях власть чиновника ограничена его боязнью начальства, комиссий, проверок, ревизий и того из подчиненных, который норовит его "подсидеть". Здесь же этот сдерживающий фактор отсутствует. Что может сделать ему начальник, если чиновники объединены в собственный профсоюз? Чем ты его, черта, напугаешь? Пиши хоть президенту ему наплевать.

В целом, здесь есть только два механизма воздействия на бюрократию: суды и газеты. Но ведь не по каждому же поводу будешь судиться. Это и долго и дорого. Да и газеты тоже не по каждому пустяку могут писать. В общем, западный человек практически беззащитен перед бюрократией, а иногда и перед чиновничьим произволом. Разумеется, как и в СССР, при любом конфликте остальные чиновники встанут на сторону своего коллеги, поскольку круговая порука - естественная защитная реакция бюрократии. Здесь эта реакция, пожалуй, даже сильней и почти что узаконена как "лояльность интересам ведомства, корпорации" и т. п.

Существенное отличие от СССР в том, что ни убить, ни в тюрьму посадить, ни даже принести тебе существенный ущерб они не могут - тут уж суд тебя защитит. Но вот поиздеваться могут вволю и безнаказанно.

Один паренек, сын моих парижских друзей, захотел съездить на пару недель в США. Казалось бы, ничего сложного: мы ведь в свободном мире - бери билет и лети. Не тут-то было. В американском посольстве в Париже, где он несколько часов простоял в очереди, с ним даже и говорить не стали: "У нас нет гарантии, что ты вернешься назад". Разумеется, такой ответ подействовал на молодого человека как пощечина. В самом деле: что за нелепость! Подход почти советский: не они должны доказывать наличие у меня преступных намерений, а я должен доказывать их отсутствие. Идя докажи, что ты не верблюд. И наконец, что значит - гарантии? Деньги, поручительство? Каких гарантий и от кого им нужно?

Я был тогда очень занят и потому посоветовал молодому человеку первое, что пришло мне в голову, - обратиться с официальной жалобой к тогдашнему госсекретарю Маски. Результат, однако, озадачил меня еще больше, поскольку еще больше напомнил манеру советской бюрократии: жалобу из Вашингтона переслали в Париж как раз тем лицам, на которых парень жаловался. Его еще раз вызвали и опять отказали, только в уже гораздо более вежливой форме. Ответа же из Госдепартамента он так и не получил.

Не знаю, быть может, в силу особых обстоятельств моей жизни, но только подобные истории выводят меня из себя. как если бы все это произошло со мной. Бюрократический произвол вызывает у меня необузданную ярость, а лицемерие - в особенности. Ведь вот с меня ни один из них не потребовал "гарантий". Хотя, если разобраться, положение у нас юридически одинаковое. И он, и я - эмигранты, только я старше и у меня есть влиятельные друзья в Вашингтоне, а у него нет. Я могу их высмеять в печати, а он не может. В общем, я жутко обиделся и позвонил в Вашингтон. Несколько моих друзей охотно послали телеграммы в американское посольство в Париже с просьбой выдать парню визу. Не тут-то было. Бюрократию заколодило. В результате сложных маневров и длительного обмена телеграммами между Вашингтоном, Парижем и Лондоном у меня состоялся весьма любопытный разговор с некой мисс Джексон, сотрудницей американского посольства в Париже. Поскольку основной ее аргумент сводился к тому, что эмигрант 18 лет без постоянной работы непременно должен стремиться нелегально остаться в Америке, я постарался заверить ее, что такого стремления у него нет, что в Париже у него семья и что он фактически работает уже несколько месяцев.

- Я достаточно хорошо знаю и его, и его семью и уверен, что никаких осложнений не произойдет. Я вам это гарантирую. Вам достаточно этой гарантии? Нет, такой гарантии ей было недостаточно. - Вот если бы ему было лет 25 и он хотя бы работал на одной и той же работе несколько лет…

- Постойте, что же вы, значит, не пускаете туристов моложе 25 лет? Ведь людей в таком положении, как он, должно быть очень много. Согласитесь, очень трудно найти молодого человека 18 лет, который уже несколько лет работал бы на одном месте.

- Совершенно верно, - нисколько не смутилась она, - наша работа в том и состоит, чтобы им отказывать. Мы все время отказываем тысячам таких, как он.

Странная работа, не правда ли, - сеять антиамериканские настроения среди европейской молодежи.

- В таком случае, чего же вы хотите от меня, каких гарантий? Если вы не доверяете ни мне, ни моим друзьям, должен ли я просить вашего президента вмешаться?

- Президент здесь тоже ничего сделать не может. Он назначил нас делать эту работу. Никто ничего сделать не может. Ваш молодой человек просто принадлежит к той категории лиц, которым мы должны отказывать.

Что было делать? Для нее, как и для ее коллег в Москве, человека нет, а есть "категория"… И это только одна история наугад из многих тысяч.

Но самое большое открытие - что Запада как такового нет. Мы так привыкли при каждом случае говорить: "А вот на Западе…" Мы, живя в Советском Союзе, привыкли представлять себе этот мифический Запад как комфортабельный отель или большую гостиную, где приличные люди культурно общаются друг с другом. Даже передавая иностранцам материалы самиздата, мы никогда не заботились о том, в какую из западных стран предпочтительнее их послать. Какая разница? Там, на Западе, разберутся.

Когда-нибудь специалисты будут писать целые исследования о происхождении и употреблении слова "Запад" в русском языке; во всяком случае, эта тема слишком сложна, чтобы углубляться в нее сейчас. Отмечу лишь мимоходом, что понятие это у нас отнюдь не географическое: в него каким-то образом входят и Япония, и Австралия, а Куба, например, не входит. Или вот, скажем, Финляндия, по мнению большинства моих земляков, "все-таки Запад", а Восточная Германия - определенно нет. Удивительную шутку с нашим языком сыграл двадцатый век!

Между тем не только политического единства нет между западными странами, но и вообще ничего такого, что можно было бы назвать одним словом. Это мифическое нечто ощущается только в СССР и рассыпается при пересечении его границ. Даже понятие "западная культура", боюсь, существует лишь в нашем воображении. В Англии, кроме узких специалистов, мало кто будет знать о последних новинках французской культуры (и наоборот), в Италии - о немецких, в Испании - о голландских, в Америке - о европейских. Знание иностранных языков значительно хуже, чем мы предполагали (за исключением "малых" стран: Голландии, Норвегии, Швейцарии и т. п.). И, хотя моды, песенки, настроения постоянно мигрируют из страны в страну, а число туристов, посещающих ежегодно основные европейские страны, исчисляется порой десятками миллионов, национальный эгоцентризм удивительно высок. Тенденция нашего времени, пожалуй, скорее в возрождении национального, чем космополитического.

Во всяком случае, в настоящий момент трудно придумать более бессмысленное выражение, чем "западная культура", если, конечно, не иметь в виду массового ширпотреба. Национальные же традиции, характеры, темпераменты очень различны. Характерная деталь: моя книга "И возвращается ветер…" должна была выйти в девяти странах почти одновременно, и вот издатели разных стран просили меня об абсолютно разных сокращениях, так что я уже начал опасаться, что получится девять разных книг. И это была не просто издательская прихоть, а судя по местной реакции - отражение национального характера. Одну и ту же главу, например, датчане предлагали выкинуть совсем, в то время как крупный итальянский журнал печатал целиком. Если французы хотели больше политических рассуждений - англичане и американцы предлагали их убрать; испанцы же советовали выкинуть все сколько-нибудь живые эпизоды, оставляя одну риторику. В конце концов я ничего менять не стал, справедливо полагая, что книга должна быть одна для всех, а кому не нравится - пусть не читает. Книга ведь не костюм, который можно скроить по заказу. Но в чем-то они, конечно, были правы, лучше зная нравы своей читающей публики.

Трудно понять, откуда у нас берется эта иллюзия Запада. Только ли оттого, что в странах, которые мы к нему причисляем, существует демократия? Но ведь понятно, что свобода - это прежде всего разнообразие, непохожесть, поскольку позволяет людям беспрепятственно проявлять свои особенности. Быть может, мы просто привыкли смотреть на мир с точки зрения "они - мы"? Или просто привыкли к однообразию, унификации? Наверно, всего понемножку. Пожалуй, нигде больше нет у людей такой привычки мыслить в геополитических терминах - разве что еще в Иерусалиме. В противоположность же нашему убогому однообразию мыслится однообразие роскошное. Таковы пределы человеческой фантазии.

Но есть и еще причина, более глубинная, вытекающая из того же анекдота о школьном учителе и бедном еврейском мальчике. По сравнению с нашими бедами все кажется несущественным. Мысленно мы как бы примеряем к себе эти западные страны, словно одежку. А, какая разница: что фрак, что шотландская юбочка - главное, что не голый!

Глядя откуда-нибудь из Пензы или Рязани, все эти западные разницы кажутся такими незначительными, что понятие "Запад" вполне осязаемо. Слишком уж велика разница между "здесь" и "там". Но, пересекши границу, очень скоро и следа не остается от этого тоскливого рязанского взгляда. Запад-то он, может, и Запад, а все-таки далеко не безразлично, где осесть.

Уезжая в эмиграцию, опять же мало задумывается советский человек куда? Как куда? На Запад! Ну, не понравится в одном месте, переберемся в другое. Небось там это не проблема, лишь бы вырваться. Однако выбор оказывается весьма ограниченный. Язык, да возможность работы, да поближе к друзьям, да еще куда пустят, да где уживешься… Для эмигранта все здешние проблемы почти удесятеряются. Каждый шаг - в неизвестность.

Легче всего маленьким детям. Они и язык, и новые порядки усваивают мгновенно, а через пару лет их уже не отличишь от местных детей. Ребятам постарше, лет в 13–15, уже значительно труднее. В этом возрасте они и вообще-то застенчивы, трудно налаживают отношения с окружающими, а тут еще и языковой барьер, и тоска по дружкам, оставленным дома. У моего племянника к тому же была дополнительная сложность: первые два года он был тяжело болен. Ни в нормальную школу его отдать, ни куда-нибудь еще сводить, где он мог бы подружиться с ровесниками. Совсем тоска парню. Решил я ему к Новому году подарить щенка. Все-таки будет компаньон, вроде приятеля, Я был в то время в Англии, а они все в Швейцарии, куда я выбирался только к Новому году, то есть раз в году на несколько дней. По телефону трудно было договориться, какую именно собаку он хочет. Понял я только, что большую, самую большую в мире. Сказано - сделано. Я поглядел в собачьем справочнике и обнаружил, что самые крупные - пиренейские горные собаки, - белые, лохматые чудища, похожие на полярных медведей. Дело устроилось легко. В Англии оказалась специальная ферма, где этих чудищ выращивали на продажу. Словом, уже в ноябре, без каких-либо задержек, щенок был доставлен в Цюрих самолетом и вселился в нашу квартиру. Маленький, пушистый зверек, не больше кролика.

Прошел год. Я был занят по горло - начались занятия в Кембридже - и попал снова в Цюрих только на рождественские каникулы. Каково же было мое изумление, когда я застал дома следующую картину: в гостиной, в самом удобном кресле, развалясь по-хозяйски, сидело чудовище и меланхолично жевало кость. Если кость выпадала из пасти, чудовище обводило присутствующих полувопросительным взглядом и отрывисто, повелительно гавкало. Тут вся семья опрометью бросалась к нему, и кость водворялась в его мохнатую, клыкастую пасть со всей поспешностью. Оказалось, что в Швейцарии собакам категорически запрещается гавкать (во всяком случае, хозяин дома, где жила моя семья, поставил такое условие), и умный зверь, пользуясь ситуацией, полностью поработил мое семейство.

Жалобам не было конца. Практически вся мебель в доме была обгрызена, а все ботинки и перчатки изжеваны. Что было делать? Отдать собаку чужим людям казалось мне почти предательством, и я решил забрать его с собой в Кембридж, где в то время у меня был свой домик с довольно приличным садом. Пусть себе гавкает на здоровье. Но не тут-то было.

Почему-то англичане считают, что все бешеные животные приезжают к ним из-за границы, а своего бешенства у них возникнуть никак не может. Во всяком случае, ввезти в Англию животное труднее, чем наркотики. Для четвероногих иммигрантов предусмотрен карантин на полгода, а их хозяевам предоставляется право приходить к ним на свидание, как родственникам в тюрьме. Стоит все это удовольствие 40 фунтов в неделю, то есть столько же, сколько в Англии зарабатывает неквалифицированный рабочий.

Поставленный перед выбором: или посадить лучшего друга человеков в тюрьму, или отдать его в чужие руки, я все-таки предпочел последнее. Этика старого зэка не позволяла поступить иначе, а моим в Цюрихе так и не удалось найти квартиру, где бы собакам позволялось пользоваться свободой слова. С другой стороны, англичане наотрез отказались признать его британское происхождение и облегчить процедуру возвращения на родину. Бедный пес! Сам того не подозревая, он оказался в типично эмигрантской ситуации: там легко въехать, но нельзя тявкать; тут тявкай сколько влезет, но въехать не позволяют. Спасибо, нашлись хорошие люди - приютили его, бедолагу.

Но вот разбросало нас по белу свету. Так ли, сяк ли, а все устроились. Прошла пора первых восторгов, первых удивлений, открытий и разочарований, период критических сравнений, когда человек невольно вскрикивает: "Надо же, совсем как у нас!" Или даже: "У нас, пожалуй, было лучше…" Удивительно, как быстро забывает человек все скверное, что с ним происходило, а вернее сказать, это скверное предстает вдруг в ином свете - героическом. Казалось бы, уж на что война дело недоброе, а и то старые вояки вспоминают ее как лучшую пору своей жизни. Теперь, 35–40 лет спустя, кажется им, что дышали они тогда полной грудью, а во всем происходящем был высший смысл, особые отношения с людьми и скрытая цель. Так вот и бывший зэк иной раз вздохнет и признается, что в тюрьме ему, пожалуй, было лучше.

Я убежден, что ностальгия - вовсе не тоска по родине. а тоска по прошлому, которое всегда кажется нам лучше сегодняшнего. Так приговоренному к смертной казни каждая прошедшая минута кажется лучше наступившей, а дряхлому деду мерещится, что в дни его молодости и морозы были крепче, и люди смелее. Эмигранта роднит с ними обоими невозможность возвратиться. Такое же сводящее с ума ограничение, как для заключенного - вечно запертая дверь его камеры. Но вот ее отперли, и первый же взгляд на грязную улицу, дощатые заборы, унылых прохожих напрочь развеивает многолетнюю мечту о свободе. (Мне приходилось встречать в лагере людей, бежавших из СССР и вернувшихся назад в погоне за прошлым. По их рассказам, тотчас же при пересечении границы приходило сознание совершенной непоправимой ошибки. Чем дальше, тем меньше узнавали они то, что грезилось им в эмиграции, а прибыв в лагерь, уже ностальгировали по оставленному Парижу, Лондону, Риму…)

Странно, не правда ли? Еще какой-нибудь год назад нас раздражала неспособность западных людей понять всю пропасть между нашей жизнью и здешней. Все эти умники, для которых нет разницы, а есть только оттенки. И вот мы уже сами не лучше. Только что мы сердились на безразличие, апатию, эгоизм, узость интересов, стремление к покою и благополучию любой ценой, неумение ценить доставшиеся им по наследству свободы, но - стоило нам обжиться, пустить корни - и мы становимся ровно такими же.

Метаморфоза эта наступает чрезвычайно легко. Я, например, всю жизнь не имел собственной крыши над головой и собственного ключа от собственной двери, чтобы наконец можно было запирать ее изнутри самому. Но, как только я все это приобрел, как только щелкнул мой собственный ключ в моем замке, я тут же почувствовал полное безразличие ко всему остальному миру. Я уселся в кресло, включил телевизор, и мне вообще не захотелось больше двигаться. Пусть я вот так буду сидеть и сидеть, а они мне что-нибудь показывать. Я ощутил физическую потребность все забыть, отгородиться. Телефон зазвонит не подойду. В дверь постучат - не открою. Ну их всех к черту с их проблемами. Ну и, конечно же, всякое наступление, посягательство внешнего мира на эту мою твердыню воспринимается мною как важное событие. "Вот сволочи, - говорю я себе, получая с утренней почтой очередные счета, опять на электричество цены повысили". А встретившись с приятелем из далекого прошлого, мы после третьего стакана, конечно, пускаемся в воспоминания о былом, которое предстает нам теперь в романтическом ореоле. Из нашего нынешнего благополучия оно и действительно кажется невероятным.

Ну, а после четвертого стакана мы начнем спорить, защищая каждый ту страну, где он теперь живет. Во-первых, потому что мы русские, а русским как же без споров? Во-вторых, потому что эмигрант на этой последней стадии своего превращения становится невероятным патриотом своей новой отчизны, куда большим, чем коренные жители. В-третьих же, потому, что традиционные представления о характере различных народов, навеянные литературой, оказались совсем неверными. И только поживши несколько лет среди этих народов, можно в полной мере оценить нелепость сказок об их национальных характерах.

Удивительно, сколько глупостей наговорили друг про друга и сами про себя соседние народы. Русским ли теперь в этом разбираться?! Труднее всех в этом споре за четвертым стаканом приходится мне, поскольку я побывал практически везде, за исключением Португалии и Люксембурга, ну, пожалуй, еще Мальты, Андорры и Монако. В особенности же чувствую я себя обязанным защищать две страны: Швейцарию, где я впервые увидел Запад и где до сих пор живет моя семья, и Англию, где я сам живу уже более трех лет.

Назад Дальше