Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла - Ханна Арендт 11 стр.


Память Эйхмана, с легкостью перепрыгивавшая через годы - рассказывая на полицейском дознании о Терезине, он на два года опередил последовательность событий, - хоть и не придерживалась хронологического порядка, но и не была такой уж неупорядоченной. Она была подобной складу, забитому историями самого худшего типа. Когда он рассказывал о Праге, он и вспомнил о том случае, когда ему представилась возможность пообщаться с великим Гейдрихом, "показавшим себя с человеческой стороны". Еще через несколько допросов он упомянул о своей поездке в Братиславу, в Словакию - она произошла как раз в то время, когда Гейдрих был убит. Он помнил только, что был гостем Шанё Маха, министра внутренних дел созданного немцами марионеточного Словацкого правительства.

Это было яростно антисемитское католическое правительство, в котором Мах исповедовал антисемитизм германского толка: он отказывался делать исключения даже для крещеных евреев и был одним из тех, кто нес основную ответственность за депортацию словацкого еврейства.

Эйхман запомнил это, потому что не часто получал приглашения от членов правительств - для него это было честью. Мах, как вспоминал Эйхман, был замечательным веселым человеком, который пригласил его на выпивку. Неужели в середине войны у него в Братиславе не было никаких иных дел, кроме как напиваться в компании министра внутренних дел? Нет, абсолютно никаких дел: он помнит все очень хорошо - как они выпивали, и что напитки сервировали незадолго до того, как до них дошла весть о покушении на Гейдриха. Через четыре месяца и сорок пять бобин пленки капитан Лесс, израильский полицейский, который вел допрос, вернулся к этому моменту, и Эйхман повторил рассказ практически теми же словами, добавив лишь, что тот день стал для него "незабываемым", потому что "было совершено покушение на моего руководителя". Однако в этот раз ему предъявили документ, в котором говорилось, что его послали в Братиславу на переговоры по поводу состояния "эвакуационных действий в отношении словацких евреев". Он сразу же признал свою ошибку: "Понятно, понятно, таков был приказ из Берлина, конечно же, они послали меня туда не пьянствовать".

Так что ж получается, он дважды, и весьма последовательно, солгал? Вряд ли. Эвакуация и депортация евреев стали привычным делом, потому в памяти у него и удержались лишь пирушка, то, что он был гостем министра, и известие о нападении на Гейдриха. И для его типа памяти совершенно характерно, что он, как ни старался, не мог вспомнить, в каком именно году случился этот знаменательный день, день, когда чешские патриоты подстрелили "вешателя".

Если б память у него была получше, он бы никогда не вдавался в подробности терезинской истории. Поскольку все дело происходило уже тогда, когда времена "политического решения" сменялись эрой "окончательного решения", когда - и г1 о он в другом контексте признавал свободно и без всяких подсказок со стороны - он уже был проинформирован о соответствующем приказе фюрера. Превращение страны Bjudenrein в то время, когда Гейдрих пообещал сделать это в отношении Богемии и Моравии, могло означать исключительно концентрацию и депортацию евреев в те пункты, из которых их легко было отправлять на фабрики смерти. Тот факт, что Терезин на самом деле стал служить иной цели - он превратился в образцово-по-казательный лагерь для всего остального мира, это было единственное гетто, в которое допускались представители Международного Красного Креста, - было уже совсем иной темой, о которой на тот момент Эйхман определенно ничего не знал и которая была полностью за пределами его компетенции.

Глава шестая
"Решение окончательное: Убийство"

22 июня 1941 года Гитлер напал на Советский Союз, а через полтора-два месяца Эйхмана вызвали в берлинский офис Гейдриха. 31 июля Гейдрих получил письмо от рейхсмар-шала Германа Геринга, главнокомандующего военно-воздушными силами, министра-президента Пруссии, уполномоченного по четырехлетнему плану и, наконец, но далеко не в последнюю очередь, второго после Гитлера человека в государственной (отличной от партийной) иерархии. Этим письмом Гейдриху поручалось подготовить "общее решение [Gesamtldsung] еврейского вопроса в зонах германского влияния в Европе" и представить "общие предложения… по осуществлению желаемого окончательного решения [Endldsung] еврейского вопроса". К моменту получения Гейдрихом этих инструкций ему - как он объяснял верховному армейскому командованию в письме от 6 ноября 1941 года - "уже в течение нескольких лет была поручена подготовка к окончательному решению еврейского вопроса" (Рейтлинджер), а с начала войны с Россией он отвечал за массовые убийства, которые совершали на Востоке айнзацгруппы.

Гейдрих начал свой разговор с Эйхманом "с краткой речи об эмиграции" (которая к тому времени практически прекратилась, хотя формальный приказ Гиммлера о запрете всей еврейской эмиграции, за исключением особых случаев, о которых следовало докладывать ему лично, поступил лишь несколько месяцев спустя), а затем сказал: "Фюрер издал приказ о физическом уничтожении евреев". После чего, "что было для него не характерно, надолго замолчал, словно хотел удостовериться во впечатлении, которое произвели его слова. В первый момент я был не способен постичь значение того, что он сказал, потому что он очень тщательно выбирал слова, а потом я понял, но ничего не сказал, потому что говорить больше было не о чем. Ибо я никогда не думал о таком, о решении путем насилия. Я потерял все, всю радость от работы, всю инициативу, весь интерес; из меня, образно говоря, словно воздух выпустили. А потом он сказал: "Эйхман, вы отправитесь на встречу с Глобочником [один из высших чинов СС при Гиммлере и шеф полиции Люблина в генерал-губернаторстве], рейхсфюрер [Гиммлер] уже отдал ему соответствующие приказы, посмотрите, что ему за это время удалось сделать. Я полагаю, он использует для ликвидации евреев русские противотанковые рвы". Я все еще помню эти его слова, я буду помнить их до конца своих дней, эти его слова, сказанные уже в самом конце беседы".

На самом деле - как Эйхман все еще помнил в Аргентине, но позабыл в Иерусалиме, что нанесло ему немалый вред, так как имело значение для установления его собственных полномочий непосредственно в деле истребления, - Гейдрих сказал нечто большее: он сообщил Эйхману, что все предприятие передано под руководство главного административно-хозяйственного управления СС" - то есть отнято у его РСХА, - а также что официальное кодовое название уничтожения - "окончательное решение".

Несомненно, Эйхман был одним из первых, кто узнал о намерении Гитлера. Мы уже видели, что Гейдрих в течение нескольких лет работал в этом направлении (предположительно с начала войны), а Гиммлер утверждал, что ему сказали об этом "решении" (против которого он тогда протестовал) сразу после поражения Франции в августе 1940 года. К марту 1941 года, примерно за полгода до разговора Гейдриха с Эйхманом, "в вы-сших партийных кругах уже все знали о том, что евреи будут уничтожаться" - об этом свидетельствовал на Нюрнбергском процессе Виктор Брак из канцелярии Гитлера. Но Эйхман, как он тщетно пытался объяснить в Иерусалиме, к высшим партийным кругам не принадлежал: ему никогда не говорили больше, чем требовалось знать для выполнения конкретной задачи. Но правда и то, что он был одним из первых представителей низшего эшелона, которого проинформировали насчет "строго секретного" дела - оно оставалось под этим грифом и когда известие уже распространилось по всем партийным и государственным учреждениям, по всем предприятиям, использовавшим рабский труд, по меньшей мере по всему армейскому офицерскому корпусу. Те, кому в открытую передали приказ фюрера, стали не просто "носителями приказов" - они продвинулись вверх, стали "носителями тайн", в соответствии с чем ими была принесена особая присяга.

Все сотрудники службы безопасности - а Эйхман числился в ней с 1934 года - в любом случае приносили присягу о соблюдении тайны.

Более того, при переписке на данную тему следовало соблюдать строгие "языковые нормы", поэтому документы, в которых встречаются такие слова, как "уничтожение", "ликвидация" или "убийство", обнаруживаются нечасто - подобные слова попадаются только в донесениях айнзацгрупп. Предписанными кодовыми обозначениями убийств были "окончательное решение", "принудительное переселение" (Aussiedelung) и "специальная обработка" (Sonderbehandlung); депортация - если это не касалось евреев, направленных в Терезин, в "стариковское гетто" для привилегированных евреев, в каковом случае это именовалось "сменой места жительства", - получила названия "переселение" (Umsiedlung) и "наряд на работу на Востоке" (Arbeitseinsatz im Osten). Определенный смысл в этих последних терминах все-таки был, поскольку евреев зачастую действительно временно размещали в гетто, и часть из них действительно использовалась как рабочая сила.

При определенных обстоятельствах нормы этого языка требовали некоторых изменений. Так, например, высокопоставленный чин министерства иностранных дел предложил, чтобы в переписке с Ватиканом убийства евреев именовались "радикальным решением": это был оригинальный ход, поскольку марионеточное католическое правительство Словакии, на которое Ватикан имел влияние, не было, на взгляд нацистов, "до-статочно радикальным" в своем антиеврейском законодательстве, так как совершило "серьезную ошибку", исключив крещеных евреев. И лишь между собой "носители тайн" могли говорить свободно, и то вряд ли они это делали на своих рабочих местах - поскольку там присутствовали стенографисты и прочий персонал.

Какими бы ни были причины введения этих норм, они оказались неоценимым подспорьем для сохранения порядка и нормального рассудка среди тех, кто трудился во множестве различных служб, задействованных на данном поприще. Да и сама формулировка "языковые нормы" (Sprachregelung) была своего рода кодовым обозначением того, что на нормальном языке называлось ложью. Потому что когда "носителю тайн" приходилось встречаться с кем-то из внешнего мира - так, например, когда Эйхмана послали в Терезин, чтобы он поводил по гетто представителей Красного Креста из Швейцарии, - он получал помимо приказов и свой набор "языковых норм": в том конкретном приказе Эйхману содержалась рекомендация выдать представи-телям Красного Креста откровенное вранье о якобы разразившейся в лагере Берген-Бельзен эпидемии тифа, поскольку благородные джентльмены намеревались съездить и туда.

Смысл такой языковой системы заключался не в том, чтобы исполнители не понимали, чем им следует заниматься, а в том, чтобы отучить их сравнивать "языковые нормы" с их прежним, "нормальным" пониманием того, что есть убийство и что есть ложь. Огромная восприимчивость Эйхмана к клише и расхожим фразам вкупе с его неспособностью к речи обычной превратила его в идеального носителя "языковых норм".

Но система, однако, не была полностью защищена от реальности, в чем вскоре убедился и сам Эйхман. Он отправился в Люблин на встречу с бригаденфюрером Одило Глобочником, бывшим гаулейтером Вены, но отнюдь не для того, чтобы, как утверждало обвинение, "лично передать ему секретный приказ о физическом уничтожении евреев", поскольку Глобоч-ник знал об этом и до Эйхмана: в разговоре Глобочник, словно пароль, призванный показать, что он "из своих", использовал словосочетание "окончательное решение".

Аналогичное утверждение обвинения, демонстрировавшее, до какой степени оно заблудилось в бюрократическом лабиринте Третьего рейха, касалось и Рудольфа Хёсса, коменданта Освенцима, - обвинение полагало, что Хёсс получал приказы фюрера также через Эйхмана. Эту ошибку использовала защита, заявив, что у таких обвинений нет "подкрепляющих улик". На самом деле во время своего процесса Хёсс показал, что в июне 1941 года он получал приказы непосредственно от Гиммлера и добавил, что Гиммлер сообщил ему: Эйхман прибудет, чтобы обсудить с ним некоторые "детали". Детали, писал Хёсс в своих мемуарах, касались использования газа - и этот факт Эйхман упорно отрицал. Возможно, он и не лгал, потому что другие источники противоречат этим воспоминаниям Хёсса, утверждая, что устные или письменные распоряжения об уничтожении всегда поступали в лагеря через ВВХА и отдавались либо шефом этого управления, обергруппенфюрером Освальдом Полем, либо бригаденфюрером Рихардом Глюксом, непосредственным начальником Хёсса. А к использованию газа Эйхман вообще никакого отношения не имел. "Детали", которые ему приходилось регулярно обсуждать с Хёссом, касались "убийствоемкости" лагеря - сколько транспортов в неделю он может принять - и, возможно, планов расширения.

Глобочник вел себя с Эйхманом весьма любезно и вместе с одним своим подчиненным показал ему окрестности Люблина. Они ехали по дороге через лес, справа от которого находились обычные дома, в которых жил рабочий класс. Капитан регулярной полиции (возможно, то был криминалкомиссар Кристиан Вирт, который под патронажем канцелярии фюрера отвечал за техническую сторону умерщвления газом "смертельно больных людей" в самой Германии) вышел их поприветствовать, проводил в несколько небольших деревянных домиков и принялся "грубым, хамским голосом" объяснять, "как он все замечательно устроил - там поставили мотор от русской подводной лодки и он будет работать и подавать угарный газ внутрь домов и убивать евреев. Для меня это звучало чудовищно. Я не такой мужественный, чтобы переносить подобные вещи без реакции… Если мне сегодня покажут зияющую рану, я, наверное, не смогу на нее смотреть. Такой вот я человек, мне поэтому часто говорили, что я никогда не смог бы стать врачом. Я до сих пор помню, как я себе это представил, и мне стало физически плохо, как если бы я пережил большое волнение. Такое со всяким может случиться, и потом у меня все внутри тряслось".

Что ж, ему повезло, потому что он видел только, как подготавливаются к будущей работе камеры-душегубки Треб-линки, одного из шести лагерей смерти на Востоке, в котором должны будут умереть несколько сотен тысяч человек. Вскоре, осенью того же года, его непосредственный начальник Мюллер отправил его с инспекцией центра смерти, расположенно-го в Вартегау, в вошедших в состав рейха западных областях Польши. Этот лагерь смерти располагался в Кульме (или, по-польски, в Хелмно), там в 1944 году было уничтожено до трехсот тысяч евреев со всей Европы, поначалу "переселенных" в гетто Лодзи. Здесь работа уже кипела вовсю, но метод был другим: вместо газовых камер использовались специальные автомашины-фургоны - людей травили выхлопным газом. Вот что увидел Эйхман: евреев согнали в большое помещение, приказали раздеться донага, затем прибыл фургон, который остановился прямо у входа, и обнаженным евреям приказали в него лезть. Двери за ними закрылись, и грузовик отъехал. "Я не могу сказать [сколько именно евреев влезло в фургон], я не мог на это смотреть. Не мог, не мог, мне было плохо. Эти крики и… Я очень расстроился и все такое, как я потом и доложил Мюллеру, но большого толка от моего доклада не было. Я потом поехал вслед за фургоном и увидел самое ужасающее зрелище, такого я в своей жизни еще не видел. Грузовик подъехал к разрытому рву, двери открылись, и начали вываливаться тела, казалось, они еще живые, потому что они были мягкие. Их сбросили в ров, и я до сих пор вижу какого-то гражданского, который щипцами выдергивал зубы. Больше я выдержать не мог, я вскочил в машину и долгое время молчал. В тот раз я несколько часов просидел рядом с моим водителем, но не мог открыть рта. Я больше не мог. Мне было плохо. Я только помню, что врач в белом халате предложил мне заглянуть в окошко в грузовике, пока они еще были там. Я отказался. Я не мог. Мне надо было срочно уехать оттуда".

Но вскоре ему пришлось увидеть нечто еще более ужасное. Это случилось, когда его послали в Минск, в Белоруссию - отправлявший его Мюллер сказал: "В Минске они евреев расстреливают. Я хочу, чтобы вы подготовили мне отчет о том, как это происходит".

И он поехал, и поначалу ему вроде как повезло, потому что ко времени его прибытия, так уж получилось, "дело практически было завершено", что несказанно его обрадовало. "Только несколько молодых стрелков все еще стреляли в головы лежавших во рву людей". Но и "этого было для меня достаточно, я вдруг увидел женщину, руки у которой были заброшены назад, v меня подогнулись колени и я потерял сознание".

По дороге обратно он решил сделать остановку во Львове - это показалось ему хорошей идеей, поскольку Львов (или Лемберг) когда-то был австрийским городом, и здесь он "впервые после всех этих ужасов увидел приятную картину. Там был вокзал, построенный в честь шестидесятой годовщины правления Франца-Иосифа" - этот период Эйхман всегда "обожал", потому что еще в родительском доме слышал рассказы о том, какая тогда была замечательная жизнь и как родственники его мачехи (при этом он дал понять, что имелись в виду еврейские родственники) обрели высокий социальный статус и сколотили хорошее состояние. Вид вокзала настолько порадовал глаз, что он позабыл обо всех ужасах. Вокзал он запомнил в мельчайших деталях - например, что на нем была выгравирована дата строительства. Но потом, во время своего пребывания в очаровательном Львове, он совершил большую ошибку. Он посетил начальника местного СС и сказал ему: "Это ужасно, то, что здесь происходит: я видел молодых людей, превращенных в садистов. Как можно такое делать? Просто стрелять в женщин и детей? Это невозможно. Наши люди сойдут с ума, спятят, наши собственные люди". Но проблема заключалась в том, что во Львове творилось то же самое, что и в Минске, и местное начальство горело желанием "показать достопримечательности", хотя Эйхман и пытался вежливо отказаться. И там он снова увидел "ужасное зрелище. Здесь тоже был ров, и он тоже был заполнен до отказа, тела уже забросали землей, и из-под земли фонтанами била кровь. Такого я раньше никогда не видел. Я был по горло сыт своей командировкой, вернулся в Берлин и доложил группенфюреру Мюллеру".

Но и это был еще не конец. Хотя Эйхман сказал Мюллеру, что он "недостаточно мужественен" для таких зрелищ, что он никогда не был солдатом, никогда не был на фронте, никогда не участвовал в бою, что он не может спать и его мучают кошмары, через девять месяцев Мюллер снова послал его в Люблинское воеводство, где пылавший энтузиазмом Глобоч-ник уже закончил свои приготовления. Эйхман снова говорил о том, что такого ужасного зрелища он еще никогда в жизни не видел. Прибыв на место, он его поначалу не узнал - деревянные домики исчезли. Вместо них тот же самый человек с хамским голосом подвел его к железнодорожной станции, на которой было написано "Треблинка". Она выглядела точь-в-точь, как любая немецкая станция - с теми же зданиями, указателями, часами, сооружениями, но это была великолепная имитация. "Я старался держаться как можно дальше, я не мог заставить себя разглядывать это. Но все равно я видел, как колонна обнаженных евреев вошла в большой зал, и там их должны были отравить газом. Там их и убили, как мне сказали, чем-то, что называлось циановой кислотой".

Назад Дальше