На самом деле Эйхман видел не многое. Он действительно неоднократно бывал в Освенциме, самом большом и самом известном из лагерей смерти, но все-таки Освенцим, занимавший в Верхней Силезии огромную площадь в восемнадцать квадратных миль, служил не только лагерем уничтожения: это было огромное заведение с более чем сотней тысяч заключенных, среди которых были и неевреи, и те, кто был занят рабским трудом, а их уничтожать не предполагалось. Там было легче избегать столкновений с "ужасающими зрелищами", а Хёсс, с которым у него сложились вполне дружеские отношения, на этом и не настаивал. Эйхман никогда не присутствовал на массовых расстрелах, он на самом деле никогда не видел самого процесса убийства газом или отбора тех, кто годен для работы - в среднем для работы отбиралась четверть всех направленных в Освенцим. Но он видел достаточно, чтобы ясно представлять себе, как работала машина смерти, чтобы понимать, что существуют два метода - расстрелы и умерщвление газом, что расстрелы осуществлялись айнзацгруппами, а газом убивали в лагерях - в газовых камерах или в фургонах-душегубках, и что в лагерях предпринимали все меры, чтобы жертвы до самого конца не понимали, что их ждет.
Полицейские записи, цитаты из которых я привела, звучали в зале суда во время десятого из ста двадцати одного заседания, на девятый день, - а процесс длился почти девять месяцев. Ничего из того, что произносил обвиняемый странно бестелесным голосом, который звучал из магнитофона - вдвойне бестелесным, поскольку тело, которому принадлежал голос, присутствовало здесь же, но из-за толстого окружавшего его стекла кабинки казалось пустой оболочкой, - ни он, ни его защитник доктор Сервациус не опровергали: доктор Сервациус лишь заметил, что "позже, когда защите будет дозволено высказаться", он также представит суду некоторые из показании, данных обвиняемым во время полицейского расследования. Одна-ко доктор Сервациус этого так и не сделал.
Думалось, что защитник мог бы высказаться сразу же, поскольку уголовное судопроизводство против обвиняемого на этом "историческом процессе" казалось завершенным, а версия обвинения - установленной. Факты по делу, то есть то, что было совершено Эйхманом - хотя далеко не все из того, что вменялось ему в вину, он действительно совершил, - обсуждению никогда не подвергались, они были установлены задолго до начала процесса, и он снова и снова в них признавался. Фактов, за которые его следовало бы вздернуть, было более чем достаточно, и он сам однажды на это указал. ("Разве вам не доста-точно?" - возразил он, когда следователь-полицейский пытался приписать ему возможности, которыми он никогда не располагал.) Но поскольку он был задействован в транспортировке, а не в самих убийствах, вопрос оставался - юридический, формальный, в конце концов, вопрос: а ведал ли он, что творил? Существовал еще один, дополнительный вопрос: дозволяло ли его положение судить о масштабе его действий - то есть, нес ли он ответственность по закону, поскольку с медицинской точки зрения он был признан вменяемым? На оба вопроса были получены утвердительные ответы: он видел те места, в которые отправлял транспорты, и то, что он видел, донельзя его шокировало. Но оставался один, последний вопрос, самый тревожащий, и судьи, особенно судья-председатель, задавали его снова и снова: шло ли убийство евреев вразрез с его совестью? Однако это был вопрос морали, и ответ на него вряд ли мог быть юридически релевантным.
Но если факты по делу установлены, возникают два других юридических вопроса. Первый: может ли он быть освобожден от уголовной ответственности, если, как предусматривает статья 10 закона, в соответствии с которым его судят, он совершал все эти поступки "ради спасения себя от угрозы немедленной смерти"? И второй: мог ли он ссылаться на смягчающие обстоятельства, как они перечислены в статье 11 того же закона - сделал ли он "все от него зависящее, чтобы уменьшить серьезность последствий преступления" или "чтобы предотвратить последствия, более серьезные, чем те, которые последовали"?
Очевидно, статьи 10 и 11 Закона о наказании и преследовании нацистских преступников и их пособников от 1950 года принимались в расчете на еврейских "пособников". Еврейские зондеркоманды (специальные команды) использовались повсеместно, но они совершали преступления "ради спасения себя от угрозы немедленной смерти", а еврейские советы и старейшины сотрудничали для того, "чтобы предотвратить последствия, более серьезные, чем те, которые последовали". В своих показаниях Эйхман дал ответы на оба вопроса, и оба были четко отрицательными.
Однажды он сказал, что единственной альтернативой для него могло быть лишь самоубийство, но это неправда, так как мы знаем, с какой поразительной легкостью члены занимавшихся уничтожением подразделений могли уйти в отставку или перевестись - безо всяких для них последствий; да он и сам на этой своей единственной альтернативе не настаивал, для него это была очередная фигура речи. Он прекрасно сознавал, что его положение отличается от "трудного положения" солдата, "которого, если он не выполнит приказа, могут расстрелять по приговору военного суда, а если выполнит, его повесят по приговору суда при-сяжных", как выразился Дайси (Альберт Венн Дайси (1835–1922) - знаменитый британский юрист и теоретик конституционного права.) в чего знаменитом "Конституционном праве": как член СС Эйхман не подлежал юрисдикции военного суда - судить его мог только трибунал СС и полиции.
В своем последнем заявлении Эйхман признал, что мог бы под тем или иным предлогом - как поступали другие - устраниться. Но он всегда считал такой поступок "недопустимым" и даже сейчас не находил в нем ничего "достойного восхищения", поскольку это означало всего лишь переход на другую вы-сокооплачиваемую работу. Послевоенные рассказы об открытом неповиновении - не более чем сказочки: "В тех обстоятельствах подобное поведение было невозможным. И никто так не поступал". Это было "немыслимо". Вот если бы ему пришлось стать комендантом лагеря смерти, подобно его хорошему другу Хёссу, тогда бы он точно покончил с собой, поскольку был не способен на убийство.
Хёсс совершил убийство еще в юности. Он "казнил" некоего Вальтера Кадова, человека, предавшего Лео Шлагетера (Альберт Лео Шлагетер (1894–1923) - один из главных "мучеников" в нацистском мартирологе. Был членом "Добровольческого корпуса" на территории Рура, оккупированного французами после Первой мировой войны. Арестован французскими властями, обвинен в шпионаже и саботаже и казнен) - наци-оналиста-террориста из Рейнской области, которого фашисты впоследствии сделали национальным героем: Кадов передал Шлагетера французским оккупационным властям; за это "политическое убийство" немецкий суд приговорил Хёсса к пяти годам тюремного заключения. В Освенциме же Хёссу своими руками никого убивать не приходилось.
Однако весьма сомнительно, что Эйхману когда-либо предложили бы подобный пост, поскольку те, кто отдавал приказы, "прекрасно знали пределы каждого человека". Нет, перед ним не стояла "угроза немедленной смерти", а поскольку он с большой гордостью заявлял, что всегда "выполнял свой долг", подчинялся всем приказам, как того требовала от него присяга, то, конечно, он изо всех сил старался увеличить "серьезность последствий преступления", а не уменьшить их. Единственным "смягчающим обстоятельством", которое он мог привести, было стремление при выполнении своей работы "по возможности избегать ненужных мучений": задаваться вопросом, правдиво ли это утверждение и действительно ли он следовал своему стрем-лению, даже и не нужно, поскольку в данном конкретном случае смягчающим обстоятельством это вряд ли можно назвать - в стандартных директивах, которые он получал, значилось и указание "по возможности избегать ненужных мучений".
Таким образом, после того как суду были представлены магнитофонные записи, смертный приговор был вполне очевидным даже с юридической точки зрения, хотя можно было бы попытаться смягчить его на основании того, что преступные деяния совершались по приказу свыше - такая возможность также предоставлялась статьей 11 упоминавшегося израильского закона. Однако ввиду масштабности преступления эта возможность представлялась маловероятной. Важно помнить, что защита говорила не о приказах свыше, а об "актах государственной власти", и на этом основании просила об освобождении от ответственности - такую стратегию доктор Сервациус уже безуспешно пытался применять в Нюрнберге, когда защищал Фрица Заукеля - уполномоченного по нормам выработки в ведомстве Геринга, отвечавшего за выполнение четырехлетнего плана. На его совести - уничтожение десятков тысяч польских евреев, занятых рабским трудом, за что он и был должным образом повешен в 1946 году. "Акты государственной власти", которые в немецкой юриспруденции еще более выразительно называются gerkhtsfreie или justizlose Hoheaitsakte, опираются на "применение суверенного права" (см. И.С.С. Уэйд в "Британском ежегоднике международного права", 1934) и, следовательно, полностью находятся вне правовой сферы, в то время как все приказы и команды, по крайней мере теоретически, все-таки находятся под юридическим контролем. Если то, что совершал Эйхман, было "актами государственной власти", тогда никто из его руководителей, даже Гитлер, глава государства, не могли бы быть осуждены ни одним судом. Теория "актов государственной власти" так удачно согласовывалась со взглядами доктора Сервациуса, что не удивительно, что он снова попытался ее применить; удивительно, что он не стал использовать аргумент о приказах свыше как смягчающее вину обстоятельство после того как было зачитано заключение суда и перед тем как был вынесен приговор.
Конечно, в данном случае можно было только порадоваться, что этот процесс отличался от обычного, во время которого любые показания, не имеющие отношения к данному уголовному преследованию, должны быть отброшены как не относящиеся к делу и несущественные. Совершенно очевидно, все было не так просто, как могли представить себе те, кто формулировал законы, и хотя в юридическом плане вопрос о том, сколько времени требуется обыкновенному человеку, чтобы подавить свое врожденное отвращение к преступлению, и что именно происходит с ним, когда он достигает перелома, не имеет большого значения, в плане политическом он представляет огромный интерес. И вряд ли какое иное дело, кроме дела Адольфа Эйхмана, может дать на этот вопрос ответ, более ясный и недвусмысленный.
В сентябре 1941 года, вскоре после первых официальных визитов в центры умерщвления на Востоке, Эйхман, в соответствии с "пожеланием" Гитлера, который приказал Гиммлеру как можно скорее сделать рейх judenrein, организовал первые массовые депортации из Германии и протектората. Первым транспортом были отправлены двадцать тысяч евреев из Рейнской области и пять тысяч цыган. С этим транспортом произошла странная история. Эйхман, который никогда не принимал самостоятельных решений, который всегда стремился прикрыться приказами, который - и это подтверждалось показаниями практически всех, кто с ним работал, - никогда не проявлял инициативы и всегда требовал "директив", сейчас, "в первый и последний раз", инициативу проявил, при этом она противоречила приказам: вместо того чтобы отправить этих людей на захваченные у России территории, в Ригу или Минск, где айнзацгруппы мгновенно бы их расстреляли, он направил транспорт в гетто Лодзи, где, как он знал, еще никакой работы по подготовке к уничтожению не велось - только потому, что отвечавший за это гетто начальник окружного управления, некий Убельгер, нашел способ извлекать из "своих евреев" значительную выгоду.
Фактически лодзинское гетто было первым из созданных и последним из уничтоженных - те его обитатели, которых пощадили болезни и голод, дожили до 1944 года.
Это решение принесло Эйхману немало проблем. Гетто и так было переполнено, и господин Убельгер не желал принимать вновь прибывших, и уж тем более как-то их размещать. Он до такой степени рассвирепел, что нажаловался Гиммлеру: Эйх-ман-де обманул его и его людей своими "конокрадскими прием-чиками, которым научился у цыган". Но Гиммлер, как и Гейдрих, благоволил Эйхману, и эта ошибка вскоре была прощена и предана забвению.
В первую очередь забыл о ней сам Эйхман, который ни разу не упомянул об этой истории ни во время полицейского дознания, ни в своих мемуарах. Когда он давал показания в суде и его адвокат показал ему соответствующие документы, он просто сказал, что у него был "шанс": "В первый и последний раз у меня по-явился шанс… Я имею в виду Лодзь… Если бы в Лодзи возникли сложности, этих людей отправили бы дальше на Восток. А поскольку я уже видел, как ведется подготовка, я твердо решил сделать все от меня зависящее, чтобы послать этих людей в Лодзь".
Защитник пытался представить этот инцидент таким образом, чтобы показать: Эйхман по мере своих возможностей пытался спасать евреев - но это было явной ложью. Обвинитель, который в связи с этим инцидентом подверг Эйхмана перекрестному допросу, в свою очередь пытался продемонстрировать, будто Эйхман самостоятельно определял пункты назначения отправляемых им транспортов и тем самым решал, какой из транспортов будет уничтожен - и это тоже не соответствовало истине. Сам Эйхман пояснил, что он вовсе не ослушался приказа, а всего лишь воспользовался "шансом", и это тоже оказалось неправдой: он отлично знал, что в Лодзи непременно возникнут проблемы, поэтому его приказ можно читать так: пункт назначения - Минск или Рига. Но хотя Эйхман обо всем этом позабыл, все равно этот пример - единственный, когда он действительно попытался спасти евреев.
Однако три недели спустя Гейдрих созвал в Праге совещание, на котором Эйхман заявил, что "в лагерях, используемых для задержания [русских] коммунистов [а эту категорию айнзац-группы должны были ликвидировать на месте], могут также содержаться и евреи" и что он "достиг соглашения" по этому вопросу с местными комендантами; там также припомнили историю с юдзинским гетто, и в результате было решено послать пятьдесят тысяч евреев из рейха (включая Австрию, Богемию и Моравию) в центры в Риге и Минске, где действовали айнзацгруппы.
Таким образом, мы можем ответить на вопрос судьи Ландау - вопрос, над которым размышляли все присутствовавшие на процессе: есть ли у обвиняемого совесть? Да, у него есть совесть, и его совесть подсказывала ему в течение четырех недель одни решения, а потом начала подсказывать решения прямо противоположные.
Но даже в течение тех четырех недель, когда его совесть функционировала, как и положено совести, у деятельности ее имелись странные ограничения. Мы должны вспомнить, что еще до того как его проинформировали о приказе фюрера, Эйхман уже знал об убийствах, которые совершали айнзацгруп-пы на Востоке; он знал, что в немецком тылу сразу же начинались массовые расстрелы всех русских функционеров ("коммунистов"), всех польских профессионалов и всех местных евреев. Более того, в июле того же года, за несколько недель до вызова к Гейдриху, он получил меморандум от одного эсэсовского чина из Вартегау, в котором тот сообщал, что "в предстоящую зиму евреев нечем будет кормить", и представлял к рассмотрению предложение: "не гуманнее ли было бы убить евреев, которые не способны самостоятельно и быстро решить эту проблему. Это, во всяком случае, куда гуманнее, чем оставить их умирать от голода". В сопровождавшем меморандум письме, адресованном "дорогому камраду Эйхману", автор писал, что "эти предложения могут порою казаться фантастическими, однако они вполне выполнимы". Эта фраза указывает на то, что автору был пока неведом куда более "фантастический" приказ фюрера, но что такие идеи уже витали в воздухе.
Эйхман никогда не упоминал этого письма, возможно потому, что он ни в малой степени не был им шокирован. Поскольку это предложение касалось исключительно местных евреев, а отнюдь не евреев из рейха или других западных стран. Его совесть не протестовала против убийства евреев вообще, ему претило убийство немецких евреев.
"Я никогда не отрицал, что знал, что айнзацгруппам было приказано убивать, но я не знал, что та же участь ожидала эвакуированных на Восток евреев из рейха. Этого я не знал".
Та же петрушка произошла и с совестью некоего Вильгельма Кубе, старого партийца и генерального комиссара оккупированной Белоруссии, который был возмущен, когда на "специальную об-работку" в Минск прислали немецких евреев, да еще награжденных Железным крестом. Поскольку Кубе умел лучше выражать свои мысли, нежели Эйхман, по тому, что писал он, мы можем судить о том, что творилось в голове у самого Эйхмана и что именно терзало его совесть: "Я человек мужественный и я готов содействовать решению еврейского вопроса, - писал Кубе своему руководству в декабре 1941 года, - но люди, которые прибыли из нашей культурной среды, несомненно, отличаются от местных звероподобных орд".
Этот тип совести, которая если и протестовала, то против убийства людей "из нашей культурной среды", пережила гитлеровский режим: среди сегодняшних немцев существует упорное "заблуждение", что вырезали "исключительно" Ostjuden, восточноевропейских евреев.
Этот вопрос совести, столь волнующий всех присутствовавших на процессе в Иерусалиме, ни в коей мере не тревожил нацистский режим. Напротив, ввиду величайшей редкости высказываний, подобных высказываниям Кубе, и ввиду того факта, что вряд ли кто из участников антигитлеровского заговора июля 1944 года вообще упоминал о массовых убийствах на Востоке в своей переписке или в заявлениях, которые они под-готовили на случай, если попытка убить Гитлера окажется успешной, можно прийти к выводу, что нацисты слишком уж переоценили практическое значение проблемы.
Среди худших эпитетов, которыми награждали Гитлера сто высокосознательные оппоненты, были слова "мошенник", "дилетант", "безумец" (заметьте, происходило это на последних стадиях войны) и - время от времени - "демон", "воплощение зла": в Германии такими эпитетами порою награждают уголовных преступников. И никто из них не назвал его убийцей. Его преступления состояли в том, что он "вопреки совету специалистов пожертвовал целыми армиями"; порою упоминались концлагеря в Германии, куда ссылались политические противники, но практически никогда не упоминались лагеря смерти и айнзацгруппы - а ведь в заговоре участвовали те самые люди, которые лучше других знали о том, что происходило на Востоке. Эти люди, которые осмелились восстать против Гитлера, поплатились своими жизнями, и их смелость достойна восхищения, но их поступок был рожден не кризисом совести или знанием того, на какие муки были обречены другие: их подтолкнула к этому поступку исключительно убежденность в грядущем поражении и крахе Германии.