Всякий раз, когда я вижу такой крестный ход, где под горделивым эскортом войск уныло и скорбно шествует священство, меня охватывает болезненное чувство, и мне начинает казаться, что я вижу, как нашего спасителя ведут на место казни в сопровождении копьеносцев. Звезды Лукки, конечно, были того же мнения, и когда я со вздохом взглянул на них, они так согласно замигали мне своими благочестивыми глазами, столь светлыми и яркими! Но в свете звезд не было нужды - многие тысячи ламп, свечей и девических лиц светились во всех окнах, на перекрестках водружены были пылающие смоляные венки и, кроме того, рядом с каждым духовным лицом шел его собственный свеченосец. При капуцинах свечи несли главным образом маленькие мальчики, и их детски свежие личики с любопытством и удовольствием смотрели время от времени вверх, на старые суровые бороды; такой бедняк-капуцин не в состоянии содержать взрослого свеченосца, мальчику же, которого он обучает Ave Maria или чья тетка у него исповедуется, приходится, вероятно, даром исполнять эту обязанность, отчего, конечно, она исполняется с не меньшей любовью. Другие монахи имели при себе мальчиков несколько постарше, ордена познатнее располагали уже дюжими парнями, а у важных священников свеченосцами шли совсем взрослые граждане. Наконец сам архиепископ - ибо таковым был, очевидно, человек, шествовавший в величавом смирении под балдахином в сопровождении седых пажей, поддерживавших концы его облачения - имел по обе стороны по лакею; они были наряжены в голубые ливреи с желтыми позументами и церемонно, словно прислуживая при дворе, несли по белой восковой свече.
Такая процессия со свечами показалась мне во всяком случае удачным изобретением, ибо благодаря ей я получил возможность яснее видеть католические лица. Вот я и увидел их, притом в самом удачном освещении. Что же я увидел? Ну конечно, на всех лицах лежал клерикальный отпечаток! Но если не говорить о нем, то все они были столь же различны между собой, как и всякие другие лица. Одно бледное, другое красное, этот нос гордо поднят кверху, тот низко опущен, тут блестящий черный глаз, там матовый серый, и тем не менее все эти лица носили следы одной и той же болезни, страшной, неизлечимой болезни, которая, вероятно, и явится причиной того, что внук мой, если ему через сто лет придется увидеть луккскую процессию, не встретит уже ни одного такого лица. Боюсь, что я и сам заражен той же болезнью; прямое ее проявление - чувство размягченности, удивительным образом овладевающее мною, когда я вижу такое хворое монашеское лицо и наблюдаю в нем симптомы страданий, укрытых под грубой рясой: оскорбленную любовь, подагру, обманутое честолюбие, сухотку спинного мозга, раскаяние, геморрой, сердечные раны, нанесенные нам неблагодарностью друзей, клеветою врагов и собственными прегрешениями, - все это и еще многое другое, что с такою же легкостью умещается под грубою рясою, как и под изящным модным фраком. О, это не преувеличение, когда поэт в порыве скорби восклицает: "Жизнь - болезнь, и весь мир больница!"
И смерть наш врач. Ах! Я не хочу говорить о ней ничего дурного и не желаю колебать ничьей веры; раз уж смерть - единственный врач, пусть и думают о ней, что она лучший врач, и что единственное средство, применяемое ею, - лечение землею - самое лучшее. По крайней мере следует отдать ей должное - она всегда под рукой и, несмотря на большую практику, не заставляет долго себя ждать, когда к ней обращаются. Иной раз она следует по пятам за своими пациентами в процессии и несет их свечи. Несомненно, то была сама смерть, шествовавшая - я это видел - рядом с бледным, грустным священником; в тощих, дрожащих, костлявых руках несла она мерцающую свечу и благодушно-успокаивающе кивала при этом робкой безволосой головкой; и как ни слабо держалась она сама на ногах, все же порой поддерживала бедного священника, который становился с каждым шагом бледнее, почти падал. Казалось, она шептала ему слова ободрения: "Подожди еще несколько часочков, вот придем домой, я погашу свечку, уложу тебя в постель, и смогут отдохнуть твои холодные, усталые ноги, и ты заснешь так крепко, что не услышишь, как задребезжит колокольчик у Святого Михаила".
"Против этого человека я тоже не стану писать", - подумал я, увидев бледного, больного священника, которому сама смерть во плоти светила по пути в постель.
Ах! Не следовало бы в сущности писать ни против кого в этом мире. Каждый достаточно болен в этой большой больнице, и некоторые полемические писания невольно приводят мне на память ту отвратительную перебранку, которой я был случайным свидетелем в небольшом лазарете в Кракове: ужасно было слышать, как больные, издеваясь, попрекали друг друга недугами, как высохшие чахоточные смеялись над распухшими от водянки, как один издевался над раком носа, которым болен был другой, а этот, в свою очередь, над судорогой челюсти и перекошенными глазами соседей, пока, наконец, не вскочили со своих постелей буйно помешанные и не сорвали с больных одеяла и повязки, обнажив их изъязвленные тела, так что осталось только зрелище ужасающего страдания и уродства.
Глава VI
Вслед за тем и прочих богов обошел он с напитком*,
Слева направо, из чаши сладостный черпая нектар.
И непомерным тогда разразились блаженные смехом,
Видя, как с кубком Гефест ковылял по чертогу усердно.
Так, целый день, с утра до заката палящего солнца
Длился их пир, и сердца усладилися трапезой вдосталь,
Также и звуками струн Аполлоновой радостной лиры,
Также и пением муз приветно-отзывным и стройным.(Вульгата)
И вдруг вошел, запыхавшись, бледный, истекающий кровью еврей, с терновым венцом на челе и с большим деревянным крестом на плечах, и он бросил крест на высокий стол, за которым пировали боги, так что задрожали золотые бокалы, и боги умолкли, и побледнели и, бледнея все больше, рассеялись, наконец, в тумане.
И вот наступили печальные времена, мир сделался серым и тусклым. Не стало блаженных богов. Олимп превратился в лазарет, где тоскливо бродили ободранные и поджаренные на вертеле боги, перевязывая свои раны и распевая заунывные песенки. Религия доставляла уже не радость, а только утешение; то была печальная, кровью исходящая религия, религия приговоренных к смерти.
Может быть, она нужна была больному и истерзанному человечеству? Тот, кто видит своего бога страдающим, легче переносит собственные страдания. Прежние радостные боги, не ведавшие страданий, не знали, каково приходится бедному страждущему человеку, и бедный страждущий человек в час скорби не мог всем сердцем обратиться к ним. То были праздничные боги, вокруг которых шла веселая пляска и которых можно было только благодарить. Потому-то их в сущности и не любили как следует, от всего сердца. Чтобы тебя любили как следует, всем сердцем, нужно самому страдать. Сострадание - высшее освящение любви, может быть - сама любовь. Из всех богов, когда-либо живших, Христос поэтому и любим больше всех других. Особенно женщинами…
Спасаясь от сутолоки, я попал в одинокую церковь, и то, что ты прочитал сейчас, любезный читатель, - все это не столько мои собственные мысли, сколько ряд слов, непроизвольно прозвучавших во мне в то время, как я, растянувшись на одной из старых молитвенных скамей, отдался во власть звуков органа. Так и лежал я там, а фантазия моей души дополняла удивительную музыку еще более удивительными текстами; время от времени мои взоры скользили в сумраке сводчатых переходов, улавливая темные звуковые фигуры, без которых не может быть и этих органных мелодий. Кто эта, под вуалью, склонившаяся там, перед образом мадонны? Лампада, висящая перед образом, кидает зловеще сладостный свет на прекрасную и скорбную мать распятой любви, на Venus dolorosa; но своднически таинственные лучи падают порой, как бы украдкой, и на прекрасное тело молящейся, окутанное вуалью. Она лежит неподвижно на каменных ступенях алтаря, но в игре света тень ее колышется, порой вскидывается кверху, ко мне, и быстро принимает прежнее положение, как молчаливый мавр, робкий посланец гаремной любви, и я понимаю его. Он возвещает мне о присутствии своей госпожи, султанши моего сердца.
Но вот темнеет понемногу пустынный храм, там и тут скользят вдоль колонн чьи-то неопределенные тени, время от времени из бокового придела доносится тихое бормотание, и орган, как вздрагивающее сердце великана, наполняет воздух долгими, протяжными, стонущими звуками.
Казалось, никогда не замрут эти звуки, вечно будет длиться эта музыка смерти, эта живая смерть; я чувствовал невыразимое стеснение, несказанный страх, как будто меня погребли заживо - нет, как будто я, давным-давно умерший, восстал теперь из гроба и вместе со страшными своими ночными товарищами пришел в этот храм призраков, чтобы прослушать молитвы мертвых и покаяться в своих грехах - грехах трупа. Мне начинало казаться, что в таинственном свете сумерек я различаю рядом с собою ее, эту отошедшую в вечность общину - людей в позабытых старофлорентийских одеяниях, с украшенными золотом молитвенниками в костлявых руках, с длинными бледными лицами, таинственно шепчущихся и меланхолически кивающих друг другу головой. Дребезжащий звук далекого погребального колокольчика напомнил мне опять о больном священнике, которого я видел в крестном ходе. "Он теперь тоже умер и явится сюда служить свою первую ночную мессу, и только теперь начнется настоящее скорбное наваждение". И вдруг со ступеней алтаря поднялась стройная фигура молящейся, закутанная в вуаль.
Да, это была она! Одна ее живая тень рассеяла бледные призраки, и я видел только ее. Я быстро последовал за ней к выходу, и когда она в дверях откинула вуаль, я увидал заплаканное лицо Франчески. Оно походило на тоскующую белую розу, усыпанную жемчугами ночной росы и освещенную лучом месяца. "Франческа, любишь ты меня?" Я засыпал ее вопросами, но она отвечала скупо. Я проводил ее в отель Кроче ди Мальта, где остановились она и Матильда. Улицы опустели, дома спали, сомкнув свои глаза-окошки, только то тут, то там сквозь деревянные веки просвечивал огонек. Но вверху, в небе, проступила среди туч широкая светло-зеленая полоса, и по ней, как серебристая гондола по морю изумрудов, плыл полумесяц. Тщетно я просил Франческу взглянуть хоть раз вверх, на старого милого поверенного наших тайн, - она шла, мечтательно опустив головку. Походка ее, обычно радостно-порывистая, была теперь как бы церковно-размеренной, шаг ее был сурово-католическим, она двигалась словно в такт торжественной органной музыке; религия, как в былые ночи - грехи, бросилась ей теперь в ноги. По пути она перед каждым изображением святого осеняла крестом голову и грудь. Тщетно пытался я помочь ей в этом. Когда же мы проходили площадью мимо церкви Сан-Микеле, где скорбная матерь сияла из темной ниши с позолоченными мечами в сердце и с венчиками из лампад вокруг чела, Франческа обвила рукой мою шею и принялась целовать меня, шепча: "Cecco, Cecco, caro Cecco!"
Я спокойно принимал эти поцелуи, хотя хорошо знал, что в сущности они предназначались болонскому аббату, служителю римско-католической церкви. В качестве протестанта я без всяких угрызений совести присвоил себе достояние католического духовенства и тут же на месте секуляризовал благочестивые поцелуи Франчески. Я знаю: попы, конечно, взбесятся, начнут кричать о разграблении церкви и рады будут применить ко мне французский закон о святотатстве*. К сожалению, должен признаться, что означенные поцелуи - единственное, чего мне удалось добиться в ту ночь. Франческа решила провести эту ночь только в заботах о спасении своей души, молясь и преклоняя колени. Напрасно я предлагал разделить с ней ее молитвенные упражнения, - дойдя до своей комнаты, она захлопнула дверь перед самым моим носом. Напрасно стоял я еще целый час на улице, прося впустить меня, всячески вздыхал и лицемерно лил благочестивые слезы и давал самые священные клятвы, - разумеется, с иезуитскими оговорками и чувствуя, как постепенно становлюсь иезуитом; в конце концов я решился на самое худшее и высказал готовность принять католичество на одну эту ночь.
"Франческа, - воскликнул я, - звезда мыслей моих! Мысль души моей! Vita della mia vita! Моя прекрасная, многоцелованная, стройная, католическая Франческа! На одну эту ночь, которую ты еще отдашь мне, я даже приму католичество - но только на одну ночь! О, прекрасная, блаженная, католическая ночь! Я лежу в твоих объятиях, строго католически веруя в небо любви твоей, и в поцелуе наших уст мы исповедуем с тобою, что слово претворяется в плоть, вера воплощается в образы и формы. О, какая религия! Вы, попы, воспойте тем временем ваше "кирие элейсон", звоните, кадите, бейте в колокола!
Пусть гудит орган, пусть раздаются звуки мессы Палестрины*: "Се плоть моя", и я в блаженстве сомкну глаза, но когда проснусь на другое утро, то сотру с них и дремоту и католичество и опять ясно взгляну на солнце и на библию, и опять стану протестантски разумным и трезвым, как раньше".
Глава VII
Когда на следующий день солнце вновь сердечно заиграло на небе, рассеялись окончательно унылые мысли и чувства, вызванные во мне вчерашним крестным ходом и заставившие меня смотреть на жизнь как на болезнь и на мир как на больницу.
Весь город кишел веселым народом. Пестро разряженные жители, а среди них то здесь, то тут мелькнет черный попик. Все это гудело, смеялось и болтало, так что почти не слышно было колокольного перезвона, призывавшего на торжественное богослужение в собор*. Это - красивая, простая церковь; пестрый мраморный фасад ее украшен короткими, одна над другой поставленными колонками, которые так забавно-уныло глядят на вас. Внутри собора столбы и стены затянуты были красною материей, и над колышащимся человеческим потоком разливалась радостная музыка. Я шел под руку с синьорой Франческой, и когда я у входа подал ей святой воды и ощущение сладостной влажности от прикосновения наших пальцев вызвало электрические токи в наших душах, я почувствовал одновременно электрический удар в ногу, от которого, с испуга, едва не грохнулся на коленопреклоненных крестьянок, которые густыми рядами устилали пол в белых своих платьях, с длинными серьгами в ушах и с тяжелыми цепочками желтого золота на шеях. Обернувшись, я увидел женщину, тоже коленопреклоненную; она обмахивалась веером, а за веером я различил смеющиеся глаза миледи. Я склонился к ней, и она томно шепнула мне на ухо: "Delightful!"
- Ради бога, - прошептал я, - будьте серьезны, не смейтесь, иначе нас, право, вышвырнут отсюда.
Но просьбы и мольбы оказались безуспешны. К счастью, никто не понимал нашего языка. Поднявшись на ноги и пройдя вслед за нами сквозь толпу к главному алтарю, миледи отдалась своей безумной веселости без малейшего стеснения, как будто бы мы были одни в Апеннинах. Она издевалась над всем окружающим, и стрелы ее не пощадили даже бедных живописных ликов на стенах.
- Смотрите-ка, - воскликнула она, - вот и леди Ева, урожденная фон Риппе, препирается со змеем! Удачна мысль художника - изобразить змея с человеческой головой и человеческим лицом; но было бы много остроумнее, если бы он украсил это обольстительное лицо военными усами. Видите там, доктор, этого ангела, который возвещает пресвятой деве о благословенном ее положении и при этом так иронически улыбается. Я знаю, что в мыслях у этого руффиано! А эта Мария, у ног которой склонился священный союз Востока, подносящий золото и мирру, - разве она не похожа на Каталани*?
Синьора Франческа из всей этой болтовни, по причине незнания английского языка, кроме слова Каталани ничего не поняла и живо заметила, что дама, про которую говорит наша приятельница, в настоящее время утратила немалую долю своей популярности. Но наша приятельница, не отвлекаясь, продолжала сыпать замечаниями и относительно изображений страстей Христовых, вплоть до распятия - прекрасной картины, на которой в числе других изображены были три глупые, не относящиеся к делу, физиономии, спокойно взиравшие на муки господни; о них миледи утверждала, что это, конечно, полномочные комиссары Австрии, России и Франции.