Всё от земли - Егоров Николай Матвеевич 14 стр.


- Да хоть и где. Те же люди гибнут. Где… Ишь ведь, как мы рассуждаем: где. Нонешний мир что спичечный коробок: ткни сдуру горящую спичку в него не с того конца - и только пшик останется.

- Ты сон, сон давай, - напомнила Некорыстиха.

Минушка стянула с костоватых плеч клеенку, стряхнула капли, повесила на перильце.

- Погоди разберусь. Дожилась, явь от видения не отличаю. А, ну вот, слушай. Будто и в летах я в своих теперешних, и молодая, как ты. Приснится же… И в самодеятельности будто. И сроду я в ней не бывала, а тут артистка, значит, - Минушка посмеялась в нос и зажала его заветренными пальцами, как деревянными прищепками. - И вот будто посылают меня в Америку басню читать…

Галина прыснула и качнулась назад. Поймала накренившийся подойник и аж порозовела.

- Да подь ты в пим дырявый, выдумщица. Чуть последнее молоко из-за тебя не пролила. Какую басню?

- А вот ведь и не помню, затмило. Ай… "А Васька слушает да ест!" Собираюсь это я в дорогу и достаю из сундука смертный узел…

- Какой, какой, ты сказала, узел?

- Смертный. Второй уж припасла, первый донашиваю. Живу и…

- А это еще что за узел такой? Почему смертный?

- Потому что старый человек на смерть себе готовит: и одежду, в чем в домовину положить, и что на помин раздать: платки, полотенца. А я еще и печатку духового мыла с фланелевой тряпичкой учла - усопшую меня обмывать, - и десятку денег в нее завернула за обиход. Доченьки с зятевьями поспеют или нет к выносу хоть бы, а чужому кому охота задаром с покойницей.

Некорыстиха знобко поводила плечами и отодвинулась.

- Жуть берет, как ты спокойно о своей смерти говоришь.

- Своя смерть - благо, а вот как прилетит да шарахнет где-нибудь эта зараза - и поползем удельными червями. Ой, не дай, господь…

- Удельные - это дождевые, что ли?

- Ну. Так мы их в детстве звали. А старость - болезнь неизлечимая, милая моя. На чем я там остановилась?

- На узле, - одними губами подсказала Галина.

- Тьфу ты, язвило бы тебя, затмило. А вот это уж старческий крылез у меня начинается. Достаю это я смертный узел с собой взять, вдруг, думаю, на обратную дорогу жизни не хватит, Америка, чать, не близкий свет… Ой, Галька, не к добру сон. Достаю из сундука и думаю… Понимаешь? Во сне думаю. Думаю, Васькой их не усовестишь, у них, поди, и котов сроду по-другому зовут, надо переделать басню. И пе-ре-делала ведь! - хлопнула Минушка Некорыстиху по коленке.

- Ну-ка…

- А Регент слушает да ест. А! И не ухмыляйся что есть, так бы и врезала, кой-кому из американцев открыла бы глаза на образа.

- Хорошо переделала, я почему и улыбаюсь. Хорошо: а Регент слушает да ест. И ясно - кто, и не прикопаешься, мало ли какой регент. А они что на это?

- Кто?

- Да американцы-то.

- А не доехала я до них, проснулась.

- И все?

- Зачем все, перед пробуждением еще сторублевку искала.

- То говорила - десятку завернула, то уж сотенную.

- А сотенная - совсем другая статья, сотенная - на поминки. Ищу, сокрушаюсь, куда она могла деваться, как, думаю, в такую путь - и без копейки. По гостинцу ребятишечкам Галькиным, - твоим, значит, - и то не на что будет купить. Или вдруг насморк приключится, а там ведь не у нас, там как чихнул, так доллар плати, а у нас хоть сколько валяйся в больнице - и тебе же потом заплатят, если не помрешь. Ты не смейся, не смейся, - опять заметила Минушка, зайчики в глазах у подружки запрыгали, - вчера до конца смотрела телевизер?

- Прямо, досуг мне. Ты сон свой давай скорей досказывай, вот-вот табун погонят. - Глянула сама на часы, поднесла время к глазам Минушки.

- А дальше и слушать нечего. Ищу это я деньги и слышу - машина гудит. И как наяву…

- Наяву и гудела. Некорыстин мой свое безнарядное звено по дворам собирал, сено метать.

- Ночью?

- Ночью. И вовремя управились, а то бы вот намочило его.

- Да неужели и мы в хозяевов перестраиваться стали? Годится. Так выглянула это я в окошко, что там за такси под меня подали такое нетерпеливое, гудит и гудит, и уже будто не в Добренке я, а в Ленинграде у Тонечки, у военной квартиранки моей в гостях на высо-о-ком этаже… Надо ж наблазнить. С чего?

- Телевизоры смотришь до конца.

- Вам не наблазнит, ни голоду, ни холоду не знаете живете, а мы какой крах одолели. А что, Галь, неужли Течер нашего полу?

- А ты что, не видела, в платке ее тут как-то показывали. И платок будто бы простенький, и по-бабьи повязанный.

- Да не из камня же она тесанная, четыре корабля потопить. И каждый…

- Ой, некогда мне, - поклевала Галина ногтем стеклышко часов.

- А, заканчиваю. Выглянула это я в окошко - и головушку мою обнесло, такая высь. И внизу машина грузовая стоит, а в ней уж народу… Как дров. И все наши, деревенские. Увидали меня и кричат: "Минушка! Минушка!" И эдакая ли за душу обида взяла - ажно до слез: если мужа на войне убило, так до самой до смерти теперь с девичьей кличкой жить? - старуха сжала губы и тяжело задышала через нос, комкая концы сдвинутого на плечи полушалка. Но сдержалась.

- Так это прозвище - Минушка?

- А то что же… Кричат они там снизу: Минушка, скорей, в европорт опаздываем, а я им сверху: покуда по имени-отчеству не назовете - не сойду. Стихли они, переглядываются и молчат. И я молчу, не подсказываю, вспомнят сами или нет. И такая тут тишина воцарилась - ажно проснулась. Ты-то хоть знаешь?

- Откуда, мы вовсе приезжие.

- Ульяна Аверьяновна я, Смирнова. Ладно, побегу. Это что, - заглянула в подойник, - от двух коров и столько?

- Почему, от одной, другую в совхоз сдали, все равно половина удоя на закуп идет, так хоть голову не ломать, чем их зимой кормить двоих.

- Ой, с кормами беда. И на скоко вытянула?

- На пятьсот с копейками.

- О-о-о! Хорошо. Ну вон они какие печи у вас. Деньги на книжку положили?

- И все-то ей надо знать. Обязательно на книжку? Да у меня мой Петр хоть и не Первый…

- А сколькой он у тебя?

- Фу ты, ну рта не даст раскрыть. Я хочу сказать, мой Петр хоть и не царь Петр Первый, а тоже понимает, где медь нужнее. В Фонд мира решил послать…

Некорыстиха сквозь редкий тюль кухонной занавески проводила глазами старуху со двора.

- А ну ее. Умирать собралась, а носится по деревне - на "Жигулях" не обгонишь.

Сходила в сени за сепаратором, поставила на привычное место, размотала шнур, потянулась вилкой к розетке…

- Ребята встанут - про-се-е-е… парируют, - спрятал Некорыстин улыбку в зевок, вышагивая из горницы.

- Смешно? - Галина скомкала провод, швырнула в горловину сепаратора и опустилась на лавку возле него. - Говорила, давай лучше бычка решим - и на базар.

- Бычка само собой.

Некорыстин вернулся в горницу, скрипнула дверка шифоньера, зашелестели раздвигаемые плечики.

- Петь! Может, до осени помешкаем с бычком?

- Ты вот… Да где он? Стихи любишь. И вообще поэтов… Придумала, мой парадный костюм своим халатом завесить. А помнишь, что Маяковский писал? Надо красного защитника кормить вовремя.

- Надо вовремя кормить, - поправила Галина. - Вот еще одна бабка Минушка выискалась.

- Ты, Галич, Ульяну Аверьяновну не склоняй, она несклоняема, - грозил там в горнице Петр пальцем, - слышал я всю вашу политбеседу, курить вставал. О! Легкая на помине. Аверьяновна! - звякнуло окошко. - Ну-ка заверни на минутку.

- А я и так к вам, - послышалось с улицы.

Проплыла по простенку слабая тень. Прошамкали об радиатор галоши. Прокряхтели ступеньки.

- А ты чего это, как галка на церковном кресте, нахохлилась сидишь? Уж не денежная ли жаль одолела? Мельница вертится, а у мельника голова кругом идет? Язык у тебя гладкий, нёбо шершавое оказалось.

- Так ее, Аверьяновна, - вышел из горницы Петр, поправляя на ощупь галстук.

Минушка шагнула в сторону, чтобы не застить свет, и скрупулезно и долго разглядывала Некорыстина.

- Нарядный. Как Фисуненко из телевизера.

- Ничего ты меня воспроизвела, - смутился Петр и принялся снова за галстук.

- Да не мучь ты его, не мучь, не строй интеллигента из себя, - не вытерпела Галина. - Все равно на спине будет, пока до города едешь по нашему асфальту.

- В Фонд, значит, твердо намерился?

Петр кивнул.

- Тогда вези и мою долю. Поживется - накоплю еще, а не успею, так наверху все равно не оставят и, может, хоть этим помянут.

Минушка подала Петру сторублевку, подала свернутый солдатским треугольничком тетрадный листок, посмотрела на крюк в потолочине, на котором висела когда-то керосиновая лампа, а теперь электролампочка. У Галины навернулись крутые слезы, слышала она эту ее историю с похоронкой. Выдвинула ящик кухонного шкафа и, не оборачиваясь, тоже подала мужу пачку денег.

- Может… не все?

- Да ладно уж. Чего их делить…

- Ох и советская ты старуха, Аверьяновна, - обнял ее Петр.

- Вот и ладно, езжай.

- Ульяна Аверьяновна! Постой. Будут, спрашивать, от кого и кто ты такая, что сказать?

- Там написано.

И тихо прикрыла за собой дверь.

Написано было простым карандашом, коряво и с ошибками, но удивительно верно выражено каждым словом с большой буквы:

От Смирновых Из Добренки от Убитого На Войне Василия и Вдовы Его Ульяны В Фонт Мира Просим Принять.

Лошади рыбу не едят

Четвертую весну затаенно, из последних сил ждали конца войны, но когда он наступит, не дано было знать никому, и неумолимый лозунг "Все для фронта, все для победы!" до салютных залпов сурово и обыденно висел над каждым станком, над каждым крестьянским возом, над каждой головой. Аховое время - война.

И, отчаявшись перемочь это время и выжить, пришел и Ваня Потапов к директору рыбзавода с заявлением.

- Да миленький ты мой, да напринимала уж я вас, больше некуда, - не читая, положила перед собой бумажку женщина-директор. - И рыбак - работа взрослая, невод - не удочка. Годков-то хоть сколько нам?

- …надцать, - проглотил парнишка первый слог, и соврать не смея, и не решаясь сказать правду несовершенных лет своих.

- Надцать, надцать… Ну что мне с тобой делать? - И повернула к себе заявление. - "Прошу принять в какую-нибудь артель, так как чтобы… не умереть с голоду".

Состонала по-бабьи, задохнулась и прикрыла хрустким листком дрогнувшие губы, сдерживая непосильную жалость.

- Ладно, беги к дедушке Максиму, пусть к себе в бригаду коноводом зачислит. И дополучит на тебя, что по норме положено. Понял? Так и передай: я велела. Беги, а то не застанешь.

На календарях исходил на нет апрель. Солнышко ленилось вставать, и мозглый морозец глумливо защипывал носы, выдавливая из них светлые капли. Несло поземку. Перепадал снежок. К ночи стужа, ветер и снегопад усиливались, и метель с бураном до утра крутили холодную любовь. Ни в сети, ни в невод даже хозяйскому коту полакомиться не попадало ни рыбешки, и артельные квартиранты, спосылав вниз по матушке по Волге туды такой промысел и всю небесную и земную канцелярию, повально долускивали вместо семечек конскую пайку овса, разбавляя пожиже тягучую скуку побывальщинами.

- Но-ка, давайте спать, растрепались, - на самом смаке перебил бригадир очередного рассказчика.

- А ты мне рот не загораживай, командир выискался. Тут не армия тебе, распоряжаться "подъем", "отбой".

- Спать, сказал. Завтра, чуть свет, на Алабугу двинем. Ни процента плана еще не дали - и похохатывают, нигде у них не свербит.

- Ты зато в коросту весь изодрался, загонял уж по этим озерам.

- Ну, повякай, повякай, заводь один будешь рубить.

Это считалось страшней войны, и в притихшей избенке мигом потух свет.

Тонкий и серый и твердый, как мрамор, наст на голых равнинках свободно держал подтощавших лошадей. Кованные полосовым железом полозья оставляли едва заметный чиркающий след, и рыбацкий обоз, короб к коробу, с посвистом и гиком лавинно катился широким фронтом, срезая окольный путь.

- Партизаны. Ох, и партизаны. Совсем облесели, язви их, - ворчал Максим, грозя кому кулаком, кому пальцем. - Агафон! Я тебе дам, Хоттабыч. Кому сказал, положи кнут! Ишь, развоевался участник Куликовской битвы.

Мертвенно синюшное озерко с мелкую тарелку еще и щетинилось жухлым камышком вдоль кочковатого берега и поэтому вовсе казалось болотиной, промерзшей до дна, но дед-бригадир уверенно вышагнул из персональной кошевки, сунул кирку за опояску, выпростал и кинул на плечо пешню.

- Все. Приехали. Ваня! Распрягай, сынок, начинай помаленьку. Распрягай, корми, готовь стан. Остальные - за мной. С инструментом.

- Так что… это и есть Алабуга? Ну и лужа…

- Да кобыла больше напрудит. А ты не ошибся, товарищ рыбный нарком? Похоже, тут вовсе никакой путины ждать нечего.

- Вам, может, и нечего, а у меня отсюда их две, этих самых путины: либо - на плаху, либо - на икону.

- Тогда уж просись на малую: за большой иконой больше грешат.

А лед не давался. Набухший и вязкий, он только белел вокруг острия пешни. От тупых и бесполезных ударов сушило суставы, подкашивались ноги, немела душа и безвольно опускались дрожащие руки. И провались он, этот план, которого не дано пока ни процента.

- Досидитесь, ой, кажется, досидитесь, наставлю всем по прогулу, - пробовал уж и стращать их бригадир.

- Да ставь хоть по два!

Высокая сознательность у бригады проявилась вдруг и без всякой политподготовки, когда счерпали крошево с проруби и из воды лупоглазо уставилась на них скуластая морда килограммового окуня-горбача с раскрытой от удивления розовой пастью.

- Живем. Есть рыба.

Да, невод шел с большой рыбой. И каким-то удивительным чутьем чуя это, из еле видимой деревушки пробирались к рыбакам ребятишки, кто с котелком, кто с миской. Подходили. Столбенели, как вкопанные, и не мигаючи зарились на треугольник выводной проруби, из которой тянулись, тянулись и тянулись крылья невода с застрявшей в ячейках мелочью, а суматошный дед в шапке набекрень бухал, как заводной, надтреснутым ботом, пока не закипела вода от кишащей рыбы.

- Агафон! Тащи сюда уши.

- По секрету, что ли? - неторопко подошел к бригадиру Агафон, важничая как самый старший по возрасту.

- Да секрета особого нет, но говорящий - сеет, слушающий - жнет, а жнецов тут вон сколько, - кивнул на ребятишек. - Навыбирай, какая покрупнее, полный мешок - и на моей кошеве езжай в деревню. Понял?

- А как же: доразу. Провианту баш на баш выменять.

- Да, борода у тебя - хоть в патриархи всея Руси, а ум - псаломщика. Провианту у нас теперь вон сколько, да лошади ж рыбу не едят, их сеном или овсом кормить надо. Теперь понял?

Проездил Агафон до вечера, но вернулся ни с чем.

- Сами соломой с пригонов тянут, пропади она пропадом и весна такая! Решай, Максим. Ой, решай, ты бригадир.

- Решение одно: ехать. Лошади запряжены, рыба в коробах. Обратно в озеро не выпустишь. И на лед вывалить - голову снимут, если дознаются. Так ничего и не добыл?

- Да… С ведро картошки и отрубей вот мешок у председателя колхоза ихнего. А сена так и не дал, холера.

- Деда Максим, деда Максим! Да скорее сюда, дедушка-а-а, - по-детски взахлеб заплакал на своем возу коновод Ваня Потапов.

- Чего ты? Чего там еще?!

- Лысуха жеребится. Прямо в оглоблях…

- Тьфу, пропасть, приспичило ей. Распрягай! Все распрягайте. Все!

Жеребеночек родился весь в мать. И мастью, и коленкорово-белым рисунком во всю мордочку от лба до ноздрей.

- Это ж надо было так лить и капать природе! - дивился присутствующий при факте Максим, обнаруживая новое сходство.

Дождался, когда мать обиходит сына, помог подняться на слабенькие ножки, подтолкнул к вымени. Но оно было пустое. Жеребеночек сунулся к соску, сунулся к другому, сердито крутнул хвостиком, поддал вымя мордочкой и, не устояв, ткнулся передними коленочками в подталый снег и обреченно лег плашмя, судорожно вздрагивая всем тельцем.

- Да чтоб ему ни дна, ни покрышки, этому Гитлеру! И животные от него по всей России страдают.

К костру Максим вернулся, не глядя ни на кого.

- Вот что, мужики… Слушать сюда всем! Выдраить с песком казаны из-под ухи, чтобы рыбьим духом и не пахло. Это раз. Два: у кого есть ножи - резать, у кого нет - руками рвать камыш и траву по кустам, мельчить и запаривать с отрубями. Сам сдохну, а ни плану, ни коням, ни жеребеночку новорожденному погинуть не дам. Невод и прочую прихиметрию отвезти и сдать на хранение под расписку председателю колхоза - три. И собрание считаю закрытым.

Обоз тронулся за полночь. Битым стеклом неровно поблескивали звезды. Зависла в зените сплюснутая луна. Похрустывал наст. Дорога перевалила через угор и вызмеилась на равнину. Почуяв обратный путь, воспрянули духом и ходко заперебирали ногами накормленные кони. Подремывали рыбаки на рыбе, прикрытой пологами. Наканифоленно поскрипывали полозья. Слюденисто лоснился след.

- Максим! А, Максим…

- Ну.

- Лысая отстала.

- Сосунка кормит…

- А-а-а, ага. А вдруг - волки. А там один мальчонка. Послал бы кого-то еще к нему.

- Вот ты и ступай.

Агафон покряхтел и кособоко, по-рачьи, пополз с воза, но одеревеневшие в тяжелых пимах с бахилами ноги никак не обретали точку опоры и безвольно волочились за санями, рискуя оказаться босыми.

- Максим, разуваюсь! Ой, слезть не могу… Ой!

- Ну, чучело огородное! Ладно, заскребайся обратно, сам пойду.

Обоз они настигли на голом, как бычий череп, увале. Нещадно жарило солнце, и окованные железом полозья до земли прорезали раскисший наст. От коробов валил пар. Дымились, вздрагивали, оседали задами и обреченно стонали под ударами лошади, и на мокрых крупах их жутко темнели саднящие полосы. И чтобы избавиться от этой нестерпимой нечеловеческой кары, они взбугривали хребтистые спины, подгибали передние ноги, втыкая копыта, обрамленные серебром стертых подков, и всей тушей валились вперед, силясь стронуть с места прикипевший воз, но только падали на колени и часто моргали ресницами, будто сдерживая копящуюся слезу.

- Не сме-е-еть, сволочи, изуверы!!! - метался от подводы к подводе Максим, вырывая из рук и хряпая о что подвернется кнутовища и прутья. - Не сметь бить животную! Не сметь! Не сметь! Не сметь!!! - остервенело хлестал он самого возницу, мерин которого уже хрипел и еле стоял, готовый вот-вот завалиться. - Ты за что его лупишь? Ты за что, паразит, его лупишь? За что? За то, что он возил тебя, гада? За то, что с этой войной он вкус овса забыл, его овес ты жрал? У-у, скотина! Хуже скотины!..

Дед Максим закашлялся и полез за кисетом в тесный карман ватника, но рука не слушалась и тыкалась куда-то не туда, и старик опомнился только после того, как залез в ширинку.

- Тот табак не курят, нюхают, - хохотнул кто-то.

- С вами нюхнешь, пожалуй…

И бригадирский гнев схлынул.

Назад Дальше