Я улыбаюсь - знаю, Зелия, знаю. Помню, как ты с обычным своим жизнерадостно-озабоченным видом шла в толпе демонстрантов в 1945-м, когда катилась к концу Вторая мировая война, как поднималась на трибуны, произносила речи на митингах, как носила транспаранты… Должно быть, страсть к политике унаследовала она от отца, Эрнесто Гаттаи, автомеханика по специальности и анархо-синдикалиста по убеждениям: он стал жертвой диктатуры - попал в тюрьму, а выйдя из нее, прожил недолго…
Зато директриса Колежио де Апликасан в ужасе пытается удержать вверенных ее попечению девиц от участия в манифестации и патетически восклицает, обращаясь к Паломе, которая всегда была примерного поведения:
- Ты бы хоть о матери подумала!
В эту минуту подкатывает Зелия, вылезает из машины.
- Слава Богу, она приехала за тобой! - облегченно вздыхает директриса.
- Мама! - вложив в это слово всю горечь своего разочарования, вскрикивает Палома.
- Я пойду с тобой на демонстрацию.
Гимназистки ссыпаются с крыльца, как спелые плоды с ветки. Рядом с крамольницей-дебютанткой идет смутьянка со стажем. Гремят песни, скандируются лозунги самого подрывного свойства - толпа требует демократии. Любопытные с балконов и из распахнутых окон удивленно гладят на элегантную даму средних лет, окруженную морем молодежи. В первых рядах - Жоан Жоржи, закоперщик и главарь, он с гордостью показывает товарищам на мать и сестру.
Домой они возвращаются как на крыльях, радость переполняет их. Глаза у них - красные и воспаленные. На Кампо-Гранде демонстрантов встретили солдаты - пустили в ход дубинки, а потом и гранаты со слезоточивым газом. Шествие разогнали.
- Больше ни одной манифестации не пропущу, - предупреждает меня Зелия.
Рангун, 1957
Даю всем желающим два совета - причем совершенно бесплатно, ни гроша ни с кого ни за один не возьму, хотя мне самому новообретенная мудрость обошлась весьма дорого. Впрочем, в первом случае я учился на горьком опыте Зелии. Формулируется мой совет или завет так: увидев нечто привлекательное, покупайте немедленно, сию минуту и не сходя с места - откладывать на потом, рискуя никогда больше не встретить объект вожделения, рискованно.
В городе Карачи, столице Пакистана, Зелия высмотрела на витрине истинное чудо - туфельки, о которых мечтала всю жизнь, с той поры как увидела точно такие на ногах одной великосветской дамы, вместе с мужем-дипломатом долго прожившей в Индии. Она уже остановилась было, хотела зайти да купить, но я, применив, можно сказать, силу, потащил ее дальше: мы ведь только-только прибыли в Пакистан, впереди у нас - Индия, Цейлон, Бирма, и мы наверняка встретим еще тысячи таких туфелек, а может, даже и лучше и наверняка дешевле. Под напором безупречно логичных аргументов дрогнула Зелия, признала мою правоту, упорствовать перестала.
Мы объездили весь Индостан с севера на юг, с востока на запад, побывали на Цейлоне и в Бирме, повидали множество чудес и диковин, но туфелек, которые так понравились Зелии и которые не дал я ей купить, - не встретили. Она до сего дня не позабыла мне этого и время от времени с горькой укоризной напоминает мне мой проступок.
Ну-с, теперь слушайте второй совет - не позволяйте, чтобы ваш багаж путешествовал отдельно от вас, ибо может он потеряться, как случилось с нашими чемоданами в Индии. Виновата в том злосчастном происшествии была Зелия, но не только она, а еще и Пабло Неруда.
Итак, мы вылетели из Коломбо и сели в Мадрасе. Сделанная накануне прививка от холеры валила нас с ног; зал таможенного досмотра был переполнен. Мы положительно умирали от усталости, поскольку путешествие началось на рассвете, и мечтали об одном - как бы добраться до гостиницы. А ведь нам предстояло еще пролететь всю Индию, с посадками в Бомбее и Дели, а в Калькутте сменить самолет и отправляться в Рангун.
…Присев в кресло, я безучастно наблюдал, как Зелия и Неруда оживленно беседуют с таможенниками, договариваясь с ними о том, что багаж пойдет своим ходом, а в Калькутте мы, осмотрев город, его получим и дальше полетим вместе. Я попробовал было вмешаться, но голос мой был слаб и протест бессилен, я воззвал к Матильде, она меня не поддержала, и угасающим взором я проводил, мысленно прощаясь навсегда, свою пишущую машинку, которая уплывала от меня навстречу своей неведомой судьбе.
- Пабло, смотри, потеряешь рукопись своей новой книги стихов, - сказал я, но он обозвал меня мракобесом, не верящим в возможности "третьего мира".
Ладно. У каждой супружеской четы осталась так называемая ручная кладь - дорожная сумка через плечо, и больше половины места в ней занимают вещички дамы: разнообразнейшие комбинации, блузки-кофточки, косыночки-платочки, лифчики-трусики - так что кавалер может запихнуть туда лишь сорочку да кое-что из нижнего белья, да пару носовых платков.
И мы отправились по Индии - прекрасной и нищей, и вот настал момент, когда нищета сделалась такой нестерпимой и непереносимой, что заслонила собой красоту. В Бомбее, в отеле, застав меня в номере одного, горничная предложила мне за сколько-то жалких рупий - не помню точно, за сколько именно - двенадцатилетнюю девочку, а получив отказ, уведомила, что вместо девочки можно и мальчика - того же возраста и за ту же сумму, англичане порой предпочитают именно это. И протянула руку, требуя мзды за предложение и за информацию. В Дели за нами неотступно следовали несчастные нищие дети, нараспев выпрашивая милостыню. У Зелии до сих пор звучит в ушах мелодия этих жалостных песнопений. А впереди всех, быстрее всех прыгал по-лягушачьи - на руках - маленький калека. Нам приходилось спасаться от них бегством.
Что же касается нашего багажа, то, как я и предвидел, он потерялся, и нам пришлось задержаться в Калькутте в ожидании его прибытия, какового не последовало. Священные коровы в буквальном смысле слова не давали нам проходу; москиты - тоже, наверно, священные - нещадно пили нашу атеистическую кровь, обезьяны - о, эти обезьяны! - зная, что главней их в Индии никого нет, вообще делали что хотели: карабкались по нам, залезали на спину, висли на плечах, пытались сдернуть галстуки с шеи моей и Пабло, шарили по карманам, искали в голове, щипали, спасибо, хоть не изнасиловали.
Зелия и Пабло, подельники и сообщники, несшие солидарную ответственность за то, что сгинули неведомо куда наши чемоданы, сумки, саквояжи и баулы, не говоря уж о моей пишущей машинке и рукописи стихов Неруды, пришли к выводу, что багаж отправили в Рангун. "Да почему же в Рангун-то? Чего ему в Рангуне делать?" - допытывался я, но ответа не получил, и, разумеется, когда прилетели в столицу Бирмы, никаких вещей там не обнаружилось. Я был так удручен и несчастен - переодеться даже не во что! - и пребывал в таком упадке, что не хватило даже духу высказать Зелии все, что я о ней думаю, прямо в глаза - в глаза, которые она, бедняжка, не смела на меня поднять. Неруда же никаких угрызений совести не испытывал - ну да, поэты же существа высшего порядка, они парят в поднебесье.
А в Рангуне шел нескончаемый тропический ливень, плащи и прочее остались в пропавшем багаже, и я часами висел на телефоне, тщетно пытаясь дозвониться до бразильского консула в Калькутте - ни разу мне это не удалось. На улице нас принимали за янки, и националисты постоянно оскорбляли и угрожали, а то и замахивались. Что прикажете делать? Что принять? Оплеуху как вклад в дело борьбы с американским империализмом или же участие в их манифестации, за что можно было схлопотать несколько месяцев бирманской каталажки?
Там, в Рангуне, отпраздновали мы 2 июля - День независимости Баии и день рождения Зелии. Пабло по такому торжественному случаю написал стихи, но в памяти у меня осталась только первая строчка:
En este Rangoon de mierda.
Пользуюсь случаем - багаж пропал, и как мне тогда в Рангуне казалось, навсегда пропал, кто ж мог знать, что спустя полтора месяца в Пекине он отыщется и к нам вернется, а уж как он туда попал, одному Богу известно, я и сегодня этого не знаю, чудеса случаются и в коммунистических странах, ибо нет Бога, кроме Будды, и Мао Цзэ-дун пророк его - так вот, пользуясь тем, что индийская таможня распотрошила наши чемоданишки, хочу публично и печатно, с гневом и отвращением заявить о своей ненависти к двум предметам дамского туалета.
Ну, во-первых, эти нагрудники! Как бы ни тщилось и не изощрялось человечество, подыскивая им более благозвучное, более пикантное имя - лифчик там, бюстгальтер, soutien или бра, но для меня эти сооружения, которыми женщины закрывают и уродуют свои груди, навсегда останутся мерзким подобием средневековых рыцарских доспехов. Даже эти маленькие, открытые, невесомые, кружевные, призванные не столько прятать, сколько являть, созданные, чтобы вводить во искушение и увлекать на стезю порока, сделанные исключительно для блуда, даже они оставляют неизгладимую печать, деформируют и портят. Груди должны свободно жить под платьем, выкатываться из декольте - о, этот мгновенный черный промельк грудей в квадратном вырезе белой баиянской блузы, когда торговка сластями наклоняется за товаром, являя взору самое главное лакомство своего лотка! - ибо чего тут стыдиться, зачем прятать это сокровище, будто есть в нем что-то непристойное или некрасивое?! Свободно колышущиеся под тканью груди соблазнительней, чем нагота topless.
И что же сказать мне о чудовищных постройках из прорезиненного полотна, с помощью коих тщится женщина стиснуть, усмирить, уменьшить в размерах зад свой и бедра в рассуждении приблизиться к модным ныне объемам топ-моделей, и кто это только ввел моду на костлявость, ведь истинно сказано было доном Эрнесто, тестем моим, понимавшим в таких делах толк, что кости собакам любы?! Эти мерзостные пояса, прямые потомки средневековых поясов целомудрия, деформируют и оскорбляют нежнейшую, красивейшую часть женского тела. Я разумею сейчас всю эту волшебную область, всю совокупность чудес явных и тайных, имеющихся спереди и сзади, сверху и снизу, - нет нужды перечислять все по отдельности. Я испытываю к этим приспособлениям мало сказать неприязнь - отвращение, они гадки и, уверен, они дурно пахнут. Я, правда, ни одного никогда не нюхал, но убежден: смердят!
Парламенты всех стран мира обязаны принять закон, запрещающий использование этих вредных для здоровья и безобразных с точки зрения эстетики штук - лифчиков и поясов-панталон. Я возвышаю свой гневный голос и требую: свободу грудям и задам, долой притеснение и угнетение! Красота должна быть выставлена напоказ, ее нельзя стыдиться и незачем прятать! Я объявляю священный поход против нагрудников и резиновых поясов, и под мои знамена стали уже трое - Карибе, Рене Депестр и мой зять Педро Коста. Все трое - люди с безупречным вкусом.
Тайпа, 1970
В это волшебное лето Феррейра да Кастро обучает нас интереснейшему предмету под названием "север Португалии", он знает этот край как свои пять пальцев, возит из города в город, из деревни в деревню, из Оливейры-дос-Аземеис, где родился, до самой испанской границы - и о каждом местечке находится у него своя история. Несмотря на июльский зной, он не позволяет себе никаких летних вольностей - всегда в тяжелой тройке и шляпа на голове. Ни один француз не боится сквозняков и простуды до такой степени, как боялся их португальский романист.
Неподалеку от Гимарайнса, в местечке Тайпа, благодарные соотечественники воздвигли бюст в честь знаменитого писателя, чьи книги переведены на все языки, увенчанного разнообразными премиями - последнюю, "Золотого орла", ему только что присудило в Ницце международное жюри под председательством Мигеля Анхеля Астуриаса. Поставили бюст в парке этого маленького городка, в тени деревьев, рядом со скамейками, где по воскресеньям любят собираться местные жители. Я расточаю хвалы благородному деянию муниципалитета, но автор "Сельвы" не разделяет моего воодушевления:
- Да нет, они лишили меня летнего отдыха. Много-много лет подряд я приезжаю сюда хоть на несколько дней. Каждый день перед заходом солнца сижу на этой вот - он показывает - лавочке, разговариваю о всякой всячине, о жизни и смерти со стариками, и они мне рассказывают тьму интереснейших историй про людей и про обычаи, сообщают всякие мелочи и подробности, а из всего этого и складываются мои книги. Ты, Жоржи, сам знаешь, как это происходит.
Задувает легкий ветерок, Феррейра да Кастро зябко поправляет фуляр на шее.
- Они меня знали как "человека в шляпе", потому что я боюсь сквозняков и с непокрытой головой не хожу. А кто я таков, им было невдомек, и они меня не стеснялись, говорили со мной свободно - я был такой же, как они. Теперь с этим покончено - не сяду же я напротив собственного бюста, это было бы нелепо и смешно. Мне уже ничего не рассказывают, а только скажут: "Добрый вечер, ваше превосходительство" - и мимо. Это очень грустно. Жоржи, Зелия, пойдемте-ка отсюда, а то еще подумают, что я привез вас показать свой бюст, покрасоваться перед вами. Идем!
Рио-де-Жанейро, 1970
Мой двоюродный брат Жилберто Амаду, вернувшись из Европы, приглашает меня на ужин, чтобы передать письмо от советского юриста, вместе с которым заседает в Международном суде. Жилберто, мулат из штата Сержипи, высоко поднялся по служебной лестнице - был депутатом, сенатором, послом в Чили и в Финляндии. Он видный юрист и литератор с именем и вообще - заметное явление в жизни нашего бразильского общества. Где бы ни появился он, вокруг него всегда вьются почитатели и поклонники.
Пока не собрались другие гости, Жилберто ведет меня в свой кабинет, разворачивает на письменном столе бесценную диковину, полученную в подарок в Амстердаме, - это начерченная на старинном пергаменте карта, относящаяся ко временам победы над голландцами, когда окончательно провалилась их попытка колонизовать наш Северо-Запад. На карте показаны те места в штатах Пернамбуко, Алагоас, Сержипи, Баия, в которых осели голландцы, не пожелавшие покидать Бразилию. И вот там, в Сержипи, а точнее в Эстансии, расположены земли нашего с Жилберто деда - полковника Жамеса Амаду. Кузен показывает пальцем и восклицает, дивясь и ликуя от неожиданного открытия:
- Мы с тобой голландцы!
- Ну да? - удивляюсь я и тотчас изъясняю свои сомнения: - Не забудь, что в свите принца Нассау прибыли в эту голландскую колонию и евреи, бежавшие от инквизиции из Испании и Португалии и получившие приют в веротерпимых Нидерландах. Принц привез их в Бразилию, многие тут остались. Не забудь, кроме того, что людей по фамилии Амаду в изобилии и на Пиренеях, и на Ближнем Востоке. Как знать, может, и наши предки, эти самые Амаду из Эстансии, были иудеи-сефарды? Голландцы ли, евреи - хорошие были люди.
Жилберто, поглядев на меня довольно неприязненно, сворачивает пергамент трубкой и бережно прячет в ящик стола. Насколько я знаю, больше он никогда никому карту эту не показывал.
Не было, нет и наверняка никогда не будет войны более нелепой, чудовищной и братоубийственной, чем та, которую ведут между собой евреи и арабы, - когда во множестве гибнут мирные жители, торжествуют терроризм, предрассудок, мракобесие, расизм. Нет ничего страшнее и бессмысленней войны между братьями, войны, лишенной всякого смысла, развязанной "торговцами смертью" - фабрикантами и поставщиками оружия. Их бы за решетку, а они во дворцах живут! Это они вертят правительствами и отдают приказы генералам. На Ближнем Востоке, где с обеих сторон воюют семиты, кровные и близкие родственники, евреи и арабы убивают и умирают в интересах третьих лиц, делая "холодную войну" горячей, и война эта, как никакая другая, есть отрицание гуманизма, раковая опухоль расизма, проказа нетерпимости, СПИД фанатизма. Одна сторона освящена моисеевыми скрижалями, другая - Меккой и Мединой, но на самом деле обе несовместимы с верой и культурой.
Ох, война между братьями, ночь средневековья, вдруг сгустившаяся на заре нового тысячелетия, - ее надо прекратить, и как можно скорей. Пусть живут рядом свободное Государство Израиль, отчизна иудеев, и свободное Государство Палестина, родина арабов, "Песнь Песней" и волшебные сказки Шехерезады. И Моисей, и Магомет рождены женщиной в одной и той же пустыне.
Когда разразилась Шестидневная война, на улицы Сан-Пауло вышли евреи и арабы - граждане Бразилии, где смешалась кровь многих рас, - устроили общую манифестацию во имя мира и гуманизма, вместе потребовали прекратить кровопролитие. И в тот час сердце мое наполнилось гордостью за то, что я бразилец. Потом, разумеется, вмешались посольства - израильское, египетское, сирийское, - делая все возможное и невозможное для того, чтобы примеру Бразилии не последовали другие страны. А я, старый бразилец, а значит, метис, в чьих жилах течет и арабская, и еврейская кровь, заявляю: покуда длится гнусное противостояние, я не приму приглашения ни от Израиля, ни от стран арабского мира. Я, кровный брат евреев и арабов, пересеку границу двух палестинских государств не раньше, чем воцарятся в них согласие и мир, не раньше, чем сядет племя семитов за один стол и преломит хлеб.
Вроцлав, Польша, 1948
Своего давнего приятеля, уругвайского писателя Энрике Аморима, автора романа "Конь и его тень", я встретил в очередной раз здесь, во Вроцлаве, где проходит Всемирный конгресс деятелей культуры в защиту мира. Он приглашает меня на просмотр документального фильма на волнующую тему - разведение лошадей на просторах пампы, а точнее - на бескрайнем пространстве его имения. Аморим - крупный латифундист, что не мешает ему при этом быть коммунистом.
У нас, в Латинской Америке, случаются и не такие чудеса: я вам назову десятки богатейших землевладельцев, которые придерживаются крайне левых, радикально-левых политических взглядов. Мой незабвенный друг Джованни Гимараэнс по секрету поведал мне: чем больше мое состояние, тем круче влево должен я "забирать", показывая, что фазендейро, достигнув зрелых лет и преуспевания, не отрекается от своих убеждений. Произнеся эту тираду, латифундист-маоист расхохотался своим неповторимым смехом - он и сегодня звучит у меня в ушах… Ах, Джованни, какая невосполнимая потеря…
В маленьком зале кинотеатра я с завистью гляжу на целый выводок юных дам, представительниц разных женских и феминистских организаций - они вьются вокруг нашего уругвайца, рослого, плечистого, сияющего красавца, истинного мачо, настоящего "латинского любовника", миллионера и коммуниста, словом, bel’uomo, как сформулировал хрустальный голосок Марии… э-э… Марии-Флорентийки, которая и сама чудо как хороша. На экране - кровные жеребцы и кобылы, воплощение силы и изящества, выведенная порода, плод вдумчивой селекции: они носятся по необозримой равнине, простирающейся куда-то за горизонт, вольно резвятся на пастбищах, раздувают ноздри, топорщат гривы… И в живописном одеянии гаучо, во главе верных пеонов скачет романист Аморим по высокой зеленой траве, копытами своего скакуна топчет пампу и сердца приглашенных на просмотр дам.