Каботажное плавание - Жоржи Амаду 14 стр.


Но вот стихает вольный галоп, жеребцов и кобылиц на лассо влекут на случку - улучшаем породу, искусственный отбор, поясняет не без лукавства высокий специалист Энрике. Процесс, заснятый во всех деталях крупным планом, приковывает внимание аудитории, с уст которой время от времени срываются то нервный смешок, то невольный негромкий вскрик, то истомный вздох. Мария-Пражанка, представляющая на конгрессе женщин Чехословакии, не может сдержать восторженного вопля, когда весь экран заполняет необыкновенных размеров член лоснящегося вороного коня, покрывающего припавшую на передние ноги кобылу. Энрике не упускает возможности докторальным тоном сообщить, что подобные анатомические особенности вообще присущи уругвайцам - и коням, и людям. Мария-Баиянка, самозванная корреспондентка неведомого бразильского издания, чувствует, как увлажнились ее кружевные трусики, прерывисто вздыхает и рукоплещет.

Просмотр окончен, Энрике Аморим триумфатором выходит из зала. Любопытно, которую из Марий изберет он своей первой жертвой?

- Хорошо снято, жизненно, - объясняет он, - но совсем другое дело - увидеть все это вживе, на фазенде, не хватает пьянящего аромата трав и конского пота.

Сан-Пауло, 1944

После ужина Лазарь Сегал ведет меня к себе в мастерскую.

С этим художником меня связывает крепкая дружба, возникшая из моего давнего и искреннего восхищения его творчеством. Со щенячьим нахальством я берусь судить об искусстве, и в писаниях моих, наверно, немало чуши, но чутье меня не подводит - я превозношу этого мастера, я утверждаю, что ему нет равных, и признание льстит Сегалу - бразильцу, попавшему к нам из русских степей с заездом в Германию.

И безмерно мое изумление, когда Сегал царским жестом раскладывает на полу четыре или пять своих гуашей - одну другой прекрасней: "Выбирай любую! Хочу сделать тебе подарок!" - и качает головой, сам поражаясь собственному безрассудству. У меня глаза разбегаются, но вот наконец я останавливаюсь на картине, изображающей девушку в гамаке на фоне тропического пейзажа. Моделью для нее, несомненно, послужила Люси - ученица и натурщица.

Я протягиваю руку к новообретенному сокровищу, однако автор оказывается проворней - он снова прячет гуашь: "Не сейчас, сначала надо сделать для нее паспарту". Ладно. Я возвращаюсь в Баию с пустыми руками.

Переехав в начале 1945-го в Сан-Пауло, я снял квартиру на авениде Сан-Жоан, развесил по стенам нового жилища картины, рисунки с дарственными надписями друзей-художников. Я часто ужинаю в доме Сегала и вот однажды, победив робость, одолев неловкость, прошу вручить долгожданный подарок - уже год как он обещан да все не получен. "Конечно-конечно, ты прав, дружище, - говорит Сегал. - Я ведь не забыл: мне предлагали за него немалые деньги, но я не продал". После таких слов я надеюсь наконец унести гуашь, но надежды не сбываются и на этот раз. Потребовать понастойчивей решимости не хватает.

Еще через несколько дней Сегал звонит мне, договаривается о встрече и в назначенный час приходит в сопровождении работяги с молотком, гвоздями и еще какими-то причиндалами. Под мышкой у него картина в белой раме - с тех пор я несколько раз окантовывал ее заново, но цвет этот сохранял. Сегал выбирает для картины место - в самом центре, для чего требует снять оттуда мой портрет кисти Кирино де Силвы, производит с помощью своего спутника сложные замеры и собственноручно вгоняет в стену костыль - и от присутствия раскинувшейся в гамаке девицы комната моя становится светлее и просторней. Художник отступает, приближается, всматривается в свое произведение, поправляет, чтоб ровно висела, снова отходит на несколько шагов.

- Поздравляю, дружище, у тебя есть вкус. Ты выбрал лучшую. От сердца отрываю.

…Время от времени он появлялся у меня, и я всякий раз бывал польщен и тронут такой честью: "Благодарю, маэстро, что зашли ко мне…"

- Да не к тебе, - отвечал он. - Я к ней. Соскучился. Пришел навестить, - садился напротив и замирал в восхищении.

Москва, 1954

Анна Зегерс звонит мне из гостиницы "Националь", что стоит неподалеку от Красной площади, в гостиницу "Метрополь", расположенную напротив Большого театра, - там остановились мы с Зелией, Пабло Неруда и Николас Гильен. Я только что приехала, взволнованно сообщает она, и мне надо немедленно с тобой увидеться, дело не терпит отлагательств. Анна, как и я, и многие другие со всех пяти континентов - гости Второго съезда советских писателей, его созыв - эпохальное событие для левой интеллигенции всего мира.

Но помимо этого, Анна должна принять участие в заседании Комитета по присуждению Международных Сталинских премий, членом коего является. А я, между прочим, лауреат этой самой премии, более высокой награды у меня до той поры не было, и меня благодаря ей принимают в СССР как "персону грата", как важную шишку. Вот насчет этой премии Анна и желает со мной говорить. Есть на нашей планете несколько человек, которые неизвестно почему свято верят в меня, считают меня значительным лицом, способным запросто решить любую проблему, в их глазах я всемогущ. В число их входит и Анна Зегерс.

А проблема, которой она так озабочена и по поводу которой ей требуется мой совет, оказывается весьма важной. Речь идет о Бертольте Брехте. Мы как-то ужинали с ним у Анны - они живут в одном доме в Восточном Берлине, если не ошибаюсь, он - на втором этаже, она - на четвертом. Анна дружит с его женой, Еленой Вайль, они с ней вместе заседают в Комитете по присуждению Сталинских премий. С самим же Брехтом я познакомился ближе, когда режиссер Альберто Кавальканти снимал в Вене фильм по его пьесе "Господин Пунтила и его слуга Матти", и, кажется, я внес свой вклад в то, чтобы драматург и режиссер лучше понимали друг друга.

Вышло так, что руководители германской компартии - не помню, как она называлась: социалистическая или единая, суть дела от этого не меняется, чья твердолобая, сектантская ортодоксальность превзошла все мыслимые ожидания, стали поглядывать на Брехта косо - недоверчиво и неприязненно. Не беря в расчет то, что всю жизнь свою он посвятил торжеству идей социализма, этого удивительного писателя принялись обвинять в формализме, ибо творчество его никогда не укладывалось в прокрустово ложе ждановских понятий о соцреализме. И для начала порешили они, как шепнула мне Анна, лишить Брехта его театра, который оставили ему русские, когда покинули Берлин. В этом театре Брехт и его труппа ставили спектакли, прогремевшие на весь мир.

Анна Зегерс не могла оставить друга в беде - она тут же вступила в борьбу и сплела заговор. Они сделают его жизнь невыносимой, шепчет она мне, отравят ему существование, они затравят его, ты сам знаешь, какие они мастера на это. Есть только один-единственный способ положить этому конец, гарантировать ему спокойную жизнь, возможность работать, писать, ставить спектакли. Что же это за способ? Надо выхлопотать ему Сталинскую премию - если он станет лауреатом, никто не осмелится тронуть его и "Берлинер ансамбль", понимаешь? Ты должен мне помочь, Жоржи! Жюри соберется через четыре дня!

Времени в обрез, начинаются гонка и спешка. Загибаем пальцы, считая сторонников и союзников, тех, кто проголосует за Брехта: Неруда - раз, сама Анна - два, Эренбург - три, Арагон - под вопросом… Но тут Илья резко обрывает наши выкладки:

- Все это чепуха! Не тратьте время впустую. Нужно заручиться поддержкой Саши, - имеется в виду Фадеев, представляющий в Комитете по присуждению силу грозную и необоримую, ЦК КПСС. - Как он скажет, так и будет, наперекор его воле никто не пойдет. Надо лишь, чтобы он согласился помочь.

Он снимает трубку, набирает номер, договаривается о встрече и советует Анне: "Возьми с собой Жоржи, Саша его любит". Это правда: Фадеев относился ко мне тепло и уважительно, считал правильным товарищем, который не подведет и заслуживает доверия. И вот мы с Анной отправляемся к генеральному секретарю Союза советских писателей, чтобы уловить его в тенета нашей интриги.

Все оказалось проще, чем мы думали. Выслушав нас, автор "Молодой гвардии" без малейших колебаний обещает нам свою поддержку. Он включит Брехта в список "выдвинутых на соискание" и со своими рекомендациями подаст на рассмотрение политбюро - последнее слово за ним. Неужели это правда? Не знаю, трудно было сказать, где правда, а где игра интересов. Так или иначе, Брехт стал лауреатом, и партийные бонзы ГДР оставили его в покое, отвязались от него, перестали докучать. "Докучать"? Пожалуй, это не совсем то слово - оно далеко-далеко не исчерпывает унижения, которым бы его подвергли, хулу и брань, которые бы на него обрушились.

Баия, 1970

В газетах напечатан проект введения предварительной цензуры на книги - плод раздумий и трудов профессора Алфредо Бузайды, министра юстиции в нынешнем правительстве. Мы переживаем самые черные дни: в стране установлена военная диктатура, пытки - хлеб насущный этого режима, кольцо вокруг демократов стягивается все туже, тюрьмы переполнены, идут повальные аресты, облавы, людей убивают без суда и следствия. Каждый день появляются новые декреты, указы и законы, от гражданских прав не осталось уже ничего. Сегодня опубликован новый законопроект - вводится предварительная цензура художественной литературы: рукопись обязательно должна быть направлена в соответствующее ведомство, а уж оно разрешит печатать полностью, либо с купюрами, либо вообще не разрешит.

Я звоню Эрико Вериссимо в Порто-Алегре:

- Читал?

- Читал. Какой ужас! Надо что-то делать!

- Я с тем тебе и звоню. Мы с тобой - самые популярные в Бразилии писатели, у нас огромная аудитория. Пришло время показать, что у нас тоже есть власть - власть над умами и душами.

И мы с Эрико сочиняем и подписываем заявление, где сказано, что никогда, ни при каких обстоятельствах не согласимся на предварительную цензуру наших сочинений, даже если из-за этого и придется отказаться от издания книг в Бразилии. Тут же, по телефону, редактируем это заявление, придавая ему стиль максимально энергический и категорический. Придумываем, как бы исхитриться и опубликовать эту декларацию. Решаем, что - Эрико в Порто-Алегре, я в Баии - разошлем ее во все местные газеты и в отделения газет Рио и Сан-Пауло. Кто-нибудь да рискнет. И быть по сему.

Затем я отправляюсь к Жоржи Кальмону, главному редактору "Тарде". Ознакомившись с нашим заявлением, он обещает сделать все, что будет в его силах. Заручившись его поддержкой, продолжаю обход всех баиянских газет и корпунктов. И вот итог - заявление Амаду и Вериссимо появляется чуть ли не во всех утренних газетах Рио, Сан-Пауло, Порто-Алегре, Баии. И на редакции обрушивается шквал телеграмм, звонков, писем: писатели выражают нам солидарность, а первым, если память мне не изменяет, поддерживает наше "благородное начинание" поэт Ледо Иво. Все больше подписей, все громче негодование, и наш протест становится чем-то вроде общенациональной кампании.

Министр печатает ответ, полный экивоков и недомолвок, обещает пересмотреть свой проект. В конце концов его положили под сукно. Власти, получив такой дружный отпор, решили не связываться с писателями, не вводить предварительную цензуру. Оказывается, читательская любовь, читательская аудитория - не столь уж эфемерны. Кое-чего стоят они, раз даже "гориллы" вынуждены с этим считаться.

Париж, 1991

С утра пораньше звонит мне Жозе Гильерме Меркиор. Это одно из парижских удовольствий - потрепаться обо всем на свете с Зе. Дело в том, что он необыкновенно сведущ в бесчисленном множестве вопросов, где я полнейший профан, и подобный контраст придает нашим беседам особую пикантность, тем более что он никогда не высмеивает мое невежество, не разговаривает со мной с высоты своей образованности, не тычет мне в нос свою ученость.

Наша дружба знавала трудные времена, ибо некогда Зе Гильерме раздраконил, уж не помню точно, какой именно из моих романов или все разом и чохом. Газетные вырезки, содержавшие суровую критику мне, разумеется, прислали: свет, говорят, не без добрых людей, для которых нет удовольствия выше и наслаждения слаще, чем доставить ближнему какую-нибудь гадость, соболезнуя на словах и ликуя в душе, и как же упустить возможность сообщить собрату, что его обругали в печати, и прислать ему бранную статью о его творчестве - на лестную рецензию никто из этих доброхотов не станет тратить ни времени, ни почтовой марки. Я, однако, не принадлежу к тем, для кого человек, без восторга относящийся к моему творчеству, немедленно переходит в разряд злейших врагов, и потому продолжал читать юного эрудита и даже восхищаться им.

Но мы отвлеклись. Зе Гильерме живо и язвительно повествует мне, как недавно побывал на бракосочетании двух отпрысков старинных французских родов. Свадьбу играли в средневековом замке, и присутствовали там сплошь миллионеры да высшая аристократия. Рассказ уморительно смешной, но позвонил мне злоязычный Зе не затем, чтобы высмеять нравы, нет, его соседом по столу оказался Морис Дрюон, и вот от него он узнал, что…

Но прежде чем он успевает поведать мне, что же он узнал, я перебиваю его и начинаю говорить о Дрюоне. Не всем известно, что бывает не только любовь, но и дружба с первого взгляда - именно так подружились мы с французским романистом, и сразу показалось нам обоим, что мы знакомы с пеленок и что очень много общего у члена Французской академии и бедного полуграмотного баиянского сочинителя. Я ценю его виртуозный слог, восхищаюсь отточенным стилем, но милее всех иных регалий - его широкая популярность. Его любят, его читают - есть ли награда выше?!

Зе Гильерме, как природный дипломат, не перебивает меня, терпеливо дает высказаться до конца, а когда у меня истощается запас восторженных эпитетов, сообщает, что и Дрюон лестно отзывался обо мне и от него-то он узнал то, что мне, должно быть, давно известно… Да о чем речь, Зе? Как о чем? О премии, Жоржи! И, убедившись, что я и в самом деле ничего не знаю, сетует, что выболтал тайну, переводит разговор на другую тему, благо тем этих ему не занимать. Нахохотавшись вдосталь, я прощаюсь - ничего нет лучше с утра, чем поболтать с Зе Гильерме: заряжает бодростью на целый день. О вскользь упомянутой премии я забыл.

Но дня через три-четыре на коктейле в издательстве "Галлимар" Жан д’Ормессон, еще один мой друг, еще один владетельный герцог французской словесности, человек, чьим творчеством я восхищаюсь - и не со вчерашнего дня, поздравляет меня с только что присужденной мне премией Чино дель Дука. Д’Ормессон был членом жюри, возглавляемого Дрюоном, и отдал свой голос за меня. Зе радостно тормошит меня - об этой самой премии он и проговорился накануне по телефону.

…На вручении диплома и чека в конверте он тоже присутствовал - сидел в первом ряду, бессильно подперев голову рукой, неузнаваемо изменившийся, исхудалый, бледный, с запавшими глазами, изглоданный страшной болезнью. Я видел его тогда в последний раз. Смертельно больной, обреченный, он все равно пришел поздравить и обнять собрата по перу. Из всего того, что происходило на этом торжестве, ничто не растрогало меня сильнее, чем появление Зе Гильерме, - жить ему оставалось тогда меньше месяца. Какая жестокая несправедливость судьбы: он ушел в полном расцвете сил, в пору наивысшей своей творческой зрелости…

Рио-де-Жанейро, 1954

Збигнев Зембиньский, узнав, что я собираюсь в Старый Свет и планирую побывать в Польше, просит меня помочь в одном деликатном деле. Правительство ПНР уже некоторое время настойчиво приглашает режиссера вернуться на родину, Министерство культуры торопит его, назначает сроки, требует немедленного ответа. Должно быть, польским властям неизвестно, что больше нет подданного Речи Посполитой Зембиньского, а под этим именем живет актер и режиссер, которого можно счесть бразильцем с куда большими основаниями, чем многих из тех, кто родился здесь.

К нам его, Туркова и пани Стипинску забросила война. Все знают, чем стало его пребывание в стране для нашего театра - он не то чтобы возродил, он создал его. В Польше у Зембиньского остался сын - студент Варшавской консерватории. Я уже дважды, бывая там, передавал ему деньги от отца, представил его Ярославу Ивашкевичу, который, насколько мне помнится, взял парня под свое покровительство.

Турков после нескольких нашумевших постановок уехал в Израиль, пани Стипинска блистала на сценах Рио, но зов родины оказался сильнее - она вернулась домой, сделалась примадонной польского театра и звездой польского кино. После этого ее соотечественники еще сильнее возжаждали возвращения великого режиссера - они взывали к его патриотическим чувствам, и мэтр просто не знал, куда деваться, как спастись от такого напора. Он видел единственное средство спасения: пусть-ка бразильская компартия напрямик скажет своим польским товарищам, что Зембиньский нам самим нужен, те, глядишь, и отвяжутся - для чего-то ведь существует пролетарский интернационализм?! Разумеется, роль вестника, который сообщит ЦК ПОРП о том, что ЦК БКП крайне неодобрительно смотрит на отъезд Зембиньского на родину, режиссер решил поручить мне. Я видел, что он и вправду в смятении, и поспешил успокоить его: раз надо, значит, надо.

Давая ему это обещание, я почти ничем не рисковал, ибо знал, как делаются дела в высших партийных эшелонах, и не сомневался, что наши руководители согласятся исполнить его просьбу. Все так и было: получая последние предотъездные инструкции, я изложил проблему и повез в Варшаву наше решительное "нет". Так что и у нас не сплошь были провалы - случались и удачи. Ну, а о том, что я твердо заверил Зембиньского в благоприятном исходе, я, верный партийной дисциплине, скромно умолчал.

Баия, 1991

Звонок из Парижа. Мне заказывают статью для специального выпуска "Нувель Обсерватер", посвященного 500-летию открытия Америки. Тема: Бразилия - страна латинской культуры. Ладно, говорю я, напишу и, повесив трубку, задумываюсь.

Бразилия - страна латинской культуры? Что же, мы, бразильцы, - латиняне? Если это и так, то относимся к редкому их подвиду. На самом деле мы - метисы, мулаты, кто побелей, кто почерней, да еще с медным индейским оттенком. Зелия, родившаяся в Сан-Пауло от итальянца-отца и итальянки-матери, она что - латинянка? По крови - вроде да, а по культуре - нет, конечно.

Назад Дальше