Каботажное плавание - Жоржи Амаду 7 стр.


Анна и Илья стали даже чем-то бґольшим, чем друзья, они меня духовно обогатили, сделали лучше. Поль Элюар, чудесный, редкостный человек, был мне как брат - таким, как Неруда, мы действовали вместе и заодно, я привлекал его к нашим бразильским делам: когда Престесу грозила тюрьма, он выступил на митинге солидарности.

Приходилось мне тесно сотрудничать и с Арагоном. Он организовал перевод и публикацию двух моих романов и еще до выхода отдельного издания напечатал в "Леттр Франсэз", который редактировал, мои "Красные всходы". С этого началась моя известность. Я испытывал к нему уважение, сознавал, что мы служим одному делу, но не раз и не два ссорился с ним и с его приближенными - в придворные я не гожусь, а в друзья не набиваюсь.

Михаил Шолохов разочаровал меня при первом же знакомстве. Я был в числе тех, кто встречал на вроцлавском вокзале прибывшую на Конгресс миролюбивых сил советскую делегацию, куда входил Шолохов. Пьяный, он вывалился из вагона на перрон, один-единственный раз почтил своим присутствием заседание, пьяный уехал обратно в Москву.

Чем больше я узнавал о нем, тем сильнее становилось мое отчуждение. О нем отзывались скверно - партийный функционер, аппаратчик, интриган, доносчик, провокатор, великорусский шовинист, дрожь пробирала от историй о его догматизме, о гнусном поведении в разных обстоятельствах… Не берусь судить, только ли твердокаменным ортодоксом, узколобым сектантом был он или же оказывал услуги тайной полиции.

В 1954-м на Втором съезде советских писателей он с трибуны поносил своих собратьев по перу, объявлял их врагами социализма, и Анна Зегерс, сидевшая рядом со мной, с негодованием бормотала: "Он фашист! Просто-напросто фашист!"

Такой ничтожный, такой мелкий человек - и такой грандиозный писатель, самый могучий романист после Льва Толстого. Только "Тихий Дон" может стать почти вровень с "Войной и миром". Я возмущался тем, как он вел себя, - и восторгался тем, чтґо он написал, и одно не мешало другому. Когда Солженицын вступил в борьбу с советской властью, с коммунистическим правительством, он, под рукоплескания многих, попытался доказать, что не Шолоховым созданы эти великие книги - отрицать их величие было бы нелепо, - а кем-то еще. Нет, я не поверил этим разоблачениям, ибо слишком хорошо знаю, что в политической борьбе все средства хороши, а Солженицын - шовинист в не меньшей степени, чем Шолохов, - ничем гнушаться не станет.

Да, все так: плохой человек, мелкая душа, доносчик, подлец, но от этого до многосерийного детектива с похищением и присвоением оригинала "Тихого Дона" - пропасть. Как бы ни был Шолохов мерзок и гнусен, он остается великим писателем.

Франкфурт, 1976

На книжной ярмарке, проходящей в этом городе, на приеме, устроенном крупным немецким издателем, я, беседуя с Алфредо Машадо и Клаусом Пипером, вижу, что к нам приближается наш соотечественник, писатель Осман Линс.

- Вы знакомы? - спрашиваю Машадо.

- Лично - нет.

Я представляю их друг другу, и меня поражает реакция Линса: едва лишь звучат слова "Алфредо Машадо", пернамбуканец расплывается в улыбке:

- Так это вы? Я так хотел с вами познакомиться! Я стольким вам обязан! - восклицает он и, повернувшись ко мне, объясняет: - Жоржи, ведь это благодаря Алфредо меня стали переводить на немецкий! Ведь это он - не издатель, не брат и не сват! - человек, который меня вообще и в глаза-то не видел, взял да и отправил мои сочинения в одно западногерманское издательство, а те перевели и опубликовали! Он выступил как мой литературный агент, но с той лишь разницей, что не требовал комиссионных…

Да, таков был Алфредо Машадо: многие бразильские писатели именно ему, его благородной и бескорыстной инициативе, должны сказать спасибо за издание своих книг за границей. Я лично знаю нескольких человек, которым он помог, причем они и вправду не входили в круг издаваемых им авторов, не были связаны с ним личными отношениями. Для него значение имело лишь качество книги, лишь дарование автора.

Услышав стук в дверь, я неизменно отвечаю: "Если с добром - входи". И на этот раз с добром и с дружбой входит ко мне всебразильская знаменитость, теле- и кинозвезда, популярнейший актер Зе Триндаде, совершающий гастрольный тур по провинции, веселящий обитателей маленьких городков.

По тому, какой переполох начинается в доме среди прислуги, я могу судить об относительности собственной славы и известности и понимаю, что мне-то особенно тщеславиться нечего. Слышу, как кухарка Агрипина, узнав, кто пожаловал ко мне в гости, говорит Эунисе:

- Зе Триндаде?! Быть не может! Все-таки наш хозяин - человек не из последних, раз сам Зе Триндаде пришел к нему в гости!

И она права. Зе Триндаде - истинный народный кумир, хотят того или нет поборники элитарной культуры: дружба с ним и мой статус повышает, и мне весу придает. Агрипина, Эунисе, Детинья толпятся в коридоре, заглядывают в полуоткрытую дверь. Я приглашаю их в кабинет, и они, не сводя обожающих глаз со своего любимца, входят, робко протягивают ему руки, он поочередно обнимает их, корчит свою знаменитую, "фирменную" телегримасу, и дружный хохот поклонниц раскатывается по всему дому.

Прага, 1951

В одной из многочисленных статей, заметок, репортажей, которыми мировая печать откликнулась на кончину моего доброго друга, замечательного писателя Альберто Моравиа, упомянут и я - в довольно забавном контексте.

Обозреватель газеты "Република" с возмущением отметил вопиющую несправедливость: Моравиа умер, так и не удостоившись Нобелевской премии. А произошло это, пишет он, - вернее, не произошло - из-за упорного сопротивления члена Шведской академии Артура Лундквиста, одного из тех пятерых, кто ежегодно называет имя очередного лауреата. "Это тот самый Лундквист, - продолжает обозреватель, - кто добился, чтобы премию не получили ни Казандзакис, ни бразилец Жоржи Амаду". Боже, мое имя! Нобелевская премия… бальзам на душу… приятнейшая и очень лестная неожиданность, ибо я и не подозревал, что моя кандидатура когда-либо вообще рассматривалась. Мне даже и не обидно, что шведы меня оттерли.

Что же до этого случая, то мой друг и кум Пабло Неруда, друживший с Лундквистом, который переводил его стихи из "Всеобщей песни", сказал мне как-то: "Артур приходит в бешенство при одном упоминании твоего имени, не может простить тебе твоего вето - помнишь историю с Сибелиусом? Я пытался втолковать ему, что ты ни при чем, но куда там… Слышать ничего не желает". Год спустя другой мой кум, Мигель Анхель Астуриас - Нобелевский лауреат, между прочим, - в Париже, за ужином, тоже достойным какой-нибудь премии, спросил меня: "Кстати, Жоржи, что за история там вышла с Сибелиусом? Лундквист пышет на тебя злобой". Я утираю струящийся по подбородку соус - о, как готовят в этом ресторане седло барашка! - и говорю, что у шведа есть все основания негодовать. Расскажу без утайки отчего.

В том же 1949 году, когда организовали Комитет защиты мира, решили ежегодно присуждать и три международные премии "За укрепление мира между народами" - медаль, диплом и пятнадцать тысяч долларов - виднейшим деятелям науки, литературы и искусства. Создали комитет, призванный определять достойнейших. В это жюри вошли руководители борьбы за мир, председателем избрали Пьера Кота, секретарем - автора этих строк. В мои обязанности входил "первичный отбор" кандидатов на лавры и доллары, я же должен был знакомить с их досье прочих членов жюри, а главное - советских вождей, которые и держали в руках вожжи нашего комитета. Не скрою, должность эта давала мне известное пространство для маневра, не все, но кое-что от меня зависело: я мог влиять на принятие окончательного решения. А скандинавских борцов за мир представлял в комитете шведский академик Артур Лундквист.

Напоминаю, что Международную Сталинскую - после переименованную в Ленинскую - премию "За укрепление мира между народами", награду престижную и почетную, получили в разное время Пикассо, Чарли Чаплин, турецкий поэт Назым Хикмет, исландский прозаик (впоследствии - Нобелевский лауреат) Хальдоур Лакснесс, голландский кинематографист Йорис Ивенс, Ванда Василевская, Рафаэль Альберти, Шостакович, Леопольдо Мендес и бразилец Жозуэ да Кастро.

В 1951 году Лундквист выдвинул кандидатуру финского композитора Яна Сибелиуса, но еще до того, как номинация прошла официально, меня призвал для доверительной беседы Александр Корнейчук, драматург - я видел в Москве спектакль по его пьесе, и это было ужасно, - вице-президент - или как это тогда называлось? - Украины, член ЦК КПСС. В миру, так сказать, в свободное от государственных забот и партийных обязанностей время это был вполне приятный человек, не дурак выпить, любитель и ценитель женского пола - отлично помню, как в 1952 году в Вене на Всемирном конгрессе в защиту мира я познакомил его с актрисой Марией делла Коста, членом нашей бразильской делегации, и Корнейчук влюбился в нее без памяти, потерял голову. Мне это его свойство весьма симпатично.

Однако в тот день, когда он пригласил меня к себе, мы говорили не о любви. Уперев палец в то место в списке, где значилось "Сибелиус Ян, Финляндия", Корнейчук категорично и безапелляционно заявил:

- Этот - никогда!

Сибелиус, знаменитый композитор и пламенный патриот, написал немало произведений, прославлявших мужество своих соотечественников, которые в 1939 году, во время советско-финской войны, героически сражались с Красной Армией, многократно превосходящей их численно и неизмеримо более мощной. Даром это ему не прошло - его внесли в некий индекс, то есть запретили исполнять его музыку, и вообще одно упоминание этого имени вызывало в Москве очень сильное раздражение. Корнейчук, женатый на Ванде Василевской, советской писательнице польского происхождения, советнице Сталина, даме сурового нрава и непривлекательной наружности, узнал от нее, что кандидатура Сибелиуса выдвинута на премию, еще прежде, чем я подал ему список претендентов. Без одобрения Кремля о премии нечего было даже и думать.

Я сказал Корнейчуку о том, что Пьер Кот, председатель жюри, поддерживает Сибелиуса, но это не произвело никакого впечатления: "Передайте Коту, что Сибелиус - это исключено". Пьер Кот, виднейший политик, депутат, бывший министр, один из самых верных союзников французских коммунистов, сильная личность, в полном сознании своей роли, своей значительности - и при этом в полном бешенстве: только что дым из ноздрей не шел - отправился к Корнейчуку, чтобы поставить вопрос ребром: "Кто в конце концов решает, кому дать премию?! Международный комитет или ЦК КПСС?" "Буду держать вас в курсе", - пообещал он мне, и я с почтительным восхищеним поглядел вслед этому человеку, оценив его принципиальность и отвагу - вот, стало быть, из какого материала кроятся герои!

Он вернулся кроткий и тихий, вместе с Жолио-Кюри, нашим председателем, великим ученым, Нобелевским лауреатом и убежденным коммунистом. Можно было не сомневаться, что это он помог Коту стерпеть унижение и пережить несколько весьма неприятных минут, когда имя Сибелиуса было вычеркнуто из списка. Лундквист, Лундквист - вот кто оказался орешком покрепче, вот кто, по баиянскому присловью, жабу глотать не пожелал, на попятный не пошел, а, наоборот, - вышел и отошел: вышел из жюри, из Комитета и Совета, а отошел - от Движения сторонников мира. Вернулся в свою Шведскую академию. Не знаю, рассорился ли он с Корнейчуком и с Котом, - вряд ли. Что ж, я не снимаю с себя ответственности, доля вины лежит и на мне, хоть я и был всего лишь соучастником преступления, и не самым главным к тому же. Однако, как не раз уж бывало в моей жизни, целиком и полностью виноватым в глазах Лундквиста оказался я - именно при таких вот обстоятельствах случалось мне обзаводиться самыми искренними, самыми непримиримыми врагами.

Если Лундквист, так яро возражая против выдвижения моей кандидатуры на Нобелевскую премию, мстил за Сибелиуса, - он в своем праве. Если он отказывал мне в награде, исходя из того, что мои сочинения никуда не годятся, - тоже все резоны налицо. Я пишу не для премий, не в чаянии награды, у меня другие мотивы для творчества, другие источники вдохновения, и то, что я не получил "нобелевку", меня не слишком огорчает: мне всегда казалось, что я ее недостоин, я знаю свои возможности и свои слабости лучше всех критиков, шпыняющих меня и разбирающих по косточкам мои книги. Жалкий жребий - писать для премий, творить для награды, пусть даже самой высокой, самой почетной, и даже если кандидат в кандидаты стократ ее заслужил, все равно есть в этом что-то принижающее, что-то мелкое…

Я знаю таких, видал и в Португалии, и в Бразилии, как мечутся они и суетятся, как гложет их тревога, томит ревность. Глубина и сила их страсти вызывали бы уважение, не будь так комичен повод. Они несутся наперегонки, подстраивают соперникам всякие пакости, они не то что упиваются - захлебываются саморекламой… Грустное зрелище, жалкое зрелище. И для них Нобелевская премия - не сладкий сон, а тяжкий, повторяющийся кошмар.

Лиссабон, 1974

Мы въезжаем в Португалию через пограничный городок Элвас. Зелия ведет наш "Пежо-504", до отказа набитый багажом. Тогда мы возвращались домой морем, целую неделю плыли через Атлантику, предаваясь блаженному безделью, я вез с собой домой, в Баию, несколько ящиков книг и столь любимых мною кустарных изделий всякого рода. Это сейчас: одиннадцать часов лёту, лёту и ужаса, а в багаже - два тощих чемоданчика. Называется "прогресс".

- Пожалуйста, любовь моя, не гони: может быть, мы в последний раз в Португалии, дай рассмотреть все как следует, рассмотреть и запомнить, - прошу я.

На границе нас долго опрашивают люди в форме, проверяют документы, требуют открыть все ящики. Такого не было и в салазаровские времена. Терпение мое лопается, и когда таможенник осведомляется, а что это у вас вон в том ящике, похоже, вы специально спрятали его в машине, отвечаю: "Да так, оружия немножко, боеприпасы, бомбы…" По счастью, капитан оказывается поклонником "Габриэлы", просит автограф, не чинит препятствий машине, книгам, путешественникам.

Я ужасно люблю эти края, особенно летом - люблю здешние цветы, дома, людей. В одной из здешних деревушек родилась песня, давшая сигнал к восстанию, которое обернулось "революцией гвоздик", - "Грандула, моя смуглянка…" Поезжай потише, Зезинья, дай полюбоваться на эти горы и долы.

Португальская компартия рвется к власти, как голодный к хлебу, распихивает и отталкивает всех, кто станет на дороге. У премьер-министра Васко Гонсалвеса, может, и нет в кармане партбилета, но он - наверняка среди вернейших сторонников коммунистов, речи его мне до боли знакомы, так и хочется сказать: "Ох, ребята, я это кино уже смотрел!" Как будто мало образцового догматика-сектанта Алваро Куньяла и других партий, как грибы после дождя возникших, тоже называющих себя пролетарскими, тоже возглавляемых интеллектуалоидами, с программами еще более узколобыми и косными, - выписали из Бразилии махрового сталиниста Арруду Камару, чтобы начал чистки… Издатель Шико Лион да Кастро рассказывает, что коммунисты уже попытались завладеть его компанией "Эуропа-Америка", первый натиск он отбил, но что будет дальше, одному Богу ведомо.

В отеле "Тиволи", где два или три этажа целиком заняты белыми и чернокожими беженцами из Анголы, Фернандо Намора говорит мне о том, что страшит его больше всего:

- Придет диктатура, дорогой Жоржи, диктатура в наихудшем ее варианте - та, против которой нельзя будет бороться, которую нельзя даже слегка порицать. Только попробуй рот раскрыть - объявят, что ты продался с потрохами, что ты предатель и изменник, с грязью смешают. Тот, кто боролся с Салазаром, - патриот и храбрец, а тот, кто скажет слово против Куньяла, - распоследний фашист! Господи, спаси и сохрани нас от диктатуры левых!

Не знаю, Господь ли упас, разум ли возобладал, но этого не случилось. Из рук Рамальо Эанеша страну принял Марио Соареш - демократический корабль плывет и не тонет. Я никогда не сомневался в справедливости народной поговорки "Бог - бразилец", но у меня есть веские основания предполагать, что недавно он эмигрировал и обосновался в Португалии.

Париж, 1974

Моя страсть к футболу едва-едва не стоила мне дружбы с Франсуазой Ксенакис. Какое счастье, что у нее хватило юмора и снисходительности не обидеться на бразильского невежу, который, когда она учтиво осведомилась, удобно ли мне будет дать ей интервью тогда-то и тогда-то, заорал в ответ:

- Совершенно неудобно! Да вы с ума сошли! Наши с поляками играют!

Это случилось как раз во время первенства мира - оно сложилось для нас в высшей степени неудачно. А матч должен был решить судьбу бронзовых медалей, и мы его проиграли. Я уже после того, как упился горечью поражения, понял, какой промах допустил - рявкнул как самый оголтелый болельщик… Впрочем, все мы тогда стали болельщиками - Бразилия ведь некогда была трехкратным чемпионом мира… Это сейчас мы сникли, как тростник под ветром.

Сказать такое даме, француженке, интеллектуалке, которая намерена сочинить литературный репортаж о тебе, о твоем творчестве и о том, что вот вышел в свет перевод твоего нового романа, - это, пожалуй, не промах и даже не вопиющая бестактность, а непростительная ошибка. В книжные магазины только что поступила французская версия "Лавки Чудес", и верный друг Франсуаза, ведущая в "Матэн" колонку, посвященную литературе и книжным новинкам, предлагает встретиться и побеседовать - какая реклама роману! - дает тебе место на страницах своей респектабельной газеты, хочет взять интервью - а ты, недоумок, заявляешь, что нет, мол, занят, футбол буду по телевизору смотреть! Ну не идиот ли? Думаю и надеюсь, что Франсуаза таковым меня и сочла, а потому всерьез не приняла и не обиделась. На убогих не обижаются.

Мы давно дружим. Франсуаза считает, что это я вправил ей, как она выражается, мозги - еще в 1949-м, прочитав "Les chemins de la faim" (так озаглавили переводчики мой роман "Красные всходы"), она увлеклась коммунистическими идеями - ненадолго, и литературой - на всю жизнь. В 60-е годы Франсуаза, вспоминая свои девические впечатления, написала мне, что целый год каждый день посылала бы по розе тому, кто решился бы переиздать "Всходы". Так и не вянут с тех пор эти розы - розы дружбы.

Назад Дальше