Фазенда "Ловера", Сан-Пауло, 1960
Нам с Зелией выпала честь сопровождать Симону де Бовуар и Жан-Поля Сартра по Бразилии. Путешествие вышло восхитительным и веселым. Наибольший успех выпал на долю писателя и философа в Араракаре, где он читал взбудораженным студентам лекцию об экзистенциализме. Это был настоящий триумф. Оттуда мы вернулись в столицу штата Сан-Пауло, собираясь переночевать в загородном имении Жулио де Мескита Фильо - на фазенде "Ловера".
Приютивший нас главный редактор газеты "Эстадо де Сан-Пауло" собрал в тот вечер многочисленное общество, благо повод был из ряда вон выходящий - не каждый день приезжают в Бразилию две, можно сказать, мировые знаменитости. Газета занялась "освещением пребывания" всерьез: приставила к Сартру и Симоне репортера, повсюду, по всей Бразилии сопровождавшего именитую чету; писала о каждом их шаге во всех подробностях; кроме того, дополняла эти репортажи и хронику серьезным критическим разбором всех лекций и высказываний, полемизируя с левацкими взглядами дорогих гостей. Сартр в ту пору жил одним - независимостью Алжира, был и знаменосцем, и рупором патриотов, сражавшихся с французскими колониальными войсками.
Газета писала о нем с должным уважением, не жалела восторженных отзывов и прочувствованных похвал в адрес виднейшего романиста-драматурга-эссеиста-философа, чьи книги оказали огромное влияние на образ мыслей интеллигенции в разных странах. И одновременно беспощадно критиковала его политические воззрения - именно с ними наперевес французское студенчество восемь лет спустя ринется на штурм Парижа. То есть "Эстадо де Сан-Пауло" вела себя как должно - и как обычно газеты себя не ведут.
…Ужин был грандиозный, не знаю, право, на сколько персон. Собралось все, что было в Сан-Пауло значительного и заметного: промышленные магнаты, финансовая знать, политические сливки, интеллектуальная элита. Роскошное угощение, разливанное море всевозможнейших напитков, знаменитые афро-бразильские сласти и лакомства, несравненные наши фрукты - и при этом никакой чопорности. За центральным столом сидели устроители пира и почетные гости. Я издали следил за их оживленной беседой, хотя говорил больше Жулио, блистая своим вывезенным из Сорбонны французским, а Сартр внимательно слушал.
- Могу себе представить, каких гадостей старик наговорит французу, - со смехом шепнул мне на ухо мой сосед по столу Карлан, сын Жулио.
Диалог французского философа и бразильского журналиста продолжался весь вечер, а мы с Карланом - какая жалость, что этот многообещающий парень так рано умер, до сих пор все скорблю об этой потере… - наблюдали за ним, придумывая, о чем именно идет сейчас речь: наверно, Жулио со свойственным ему красноречием убеждает пламенного революционера и отца экзистенциализма примкнуть к де Голлю. Жулио ораторствовал, Сартр помалкивал, мы помирали со смеху.
Когда же торжество наконец подошло к концу, мы проводили Сартра и Симону в отведенные им покои - другое слово было бы тут неуместно. И при виде ночной вазы из старинного фаянса из груди Сартра вырвалось восторженное "ах!", а Симона захлопала в ладоши. Перед тем как пожелать гостям доброй ночи, мы осведомились, понравился ли им ужин. Сартр, хоть и видал виды, привык к обществу знаменитостей, грандов политики и литературы и сильных мира сего, признался, что потрясен:
- Я в жизни своей не встречал никого, подобного месье Мескита, - он сделал ударение на последнем слоге. - Это поразительно! Мне никогда не приходилось видеть такого дремучего мракобеса, такое ископаемое. Вы представить себе не можете, что он говорил! Порой мне чудилось, что я перенесся в средневековье!
За поздним временем я не стал объяснять Сартру феномен Жулио Мескиты, решил, что сделаю это по дороге в Сан-Пауло. Однако мои комментарии не понадобились - наутро все разъяснилось само собой. Может, разъяснилось, а может, запуталось еще больше, не знаю.
После плотного завтрака на фазенде хозяин повел гостей на свои кофейные плантации, тянувшиеся до самого горизонта. Жулио шел впереди с Сартром и Симоной, говорил и объяснял, а мы, окруженные домочадцами, следовали в некотором отдалении, чистосердечно восхищаясь пышной блестящей листвой кофейных деревьев.
Потом, уже в автомобиле, мчавшем нас в столицу штата, я заметил, что Сартр находится в некотором смятении, пребывает в сомнениях и даже растерянности. Поколебались какие-то устои. Он сказал мне приблизительно следующее:
- Эта ваша Бразилия - абсурдная страна. Ты говорил, что тут царствует сюрреализм, но этим всего не объяснить… У вас нет логики, тут ни в чем нельзя быть уверенным непреложно. Только покажется, что понял, как тут же сознаешь - нет, ошибся! Истина опять уплывает куда-то, не дается в руки. - Он поглядел на Зелию и на меня и продолжал просительным тоном: - Объясните, как это может быть: такой зашоренный, узколобый ретроград, как месье Мескита, когда начинает говорить о кофе, вдруг в одно мгновенье превращается в истинного поэта, в человека с нежной и трепетной душой?! Да-да, он настоящий поэт, и то, что он говорил мне, чистейшая лирика… Я счастлив, что познакомился с ним.
Сан-Пауло, 1988
Зелия отправилась проведать Луиса Карлоса, своего сына от первого брака, а ко мне в отель пришел мой брат Жоэлсон. За обедом он сообщает, что берет уроки рисования.
- Рисования? - с улыбкой и уже ничему не удивляясь, переспрашиваю я.
- Да. И делаю успехи, - вполне серьезно отвечает он.
Доктор Жоэлсон, средний брат, лучший из троих сыновей, которых произвели на свет дона Эулалия и полковник Жоан Амаду де Фариа. Многие годы он заведовал отделением нейропедиатрии в госпитале штата Сан-Пауло, вел обширную частную практику, лечил от колик и насморка детей и внуков миллионеров и знаменитостей. Все члены регионального комитета компартии приводили к нему своих отпрысков - с единомышленников он денег не брал. Клиника его занимала целый этаж в медицинском комплексе, выстроенном в центре города.
В ту пору у него положительно не было свободной минутки, ибо он должен был не только руководить клиникой и практиковать, но и вести светскую жизнь - бывать на приемах, на коктейлях и званых вечерах. В семь утра Жоэлсон уже приезжал на работу, обедал на бегу, а у тарелки, отбивая аппетит, лежал пейджер. Он недосыпал, и ему ни на что не хватало времени - ни на прогулки, ни на путешествия, ни на развлечения, ни тем более на блаженную и плодотворную праздность. Жизнь его смело уподоблю бегу белки в колесе. Затурканный и загнанный, смертельно усталый, он становился все более замкнутым, все сильнее погружался в себя, все реже улыбался, все чаще раздражался по пустякам. Я стал о нем тревожиться.
Не было бы счастья, да несчастье помогло: начались у него серьезные неполадки с глазами, грозила слепота, пришлось бросить клинику и лечь на операцию. Светило нашей офтальмологии доктор Хилтон Роша спас ему остатки зрения. Так что Жоэлсон поневоле оказался не у дел, появился у него досуг - и тогда он принялся лихорадочно наверстывать упущенное, начал, одним словом, жить. Появилось, как по волшебству, множество новых и самых разнообразных увлечений и интересов, о которых он прежде и не подозревал. Брат мой преобразился неузнаваемо. Веселый, словоохотливый, душа нараспашку - экстраверт, по-ученому говоря, счастливейший из смертных.
Он играет в любительских спектаклях, танцует танго, декламирует стихи, занимается гимнастикой и плаваньем, а теперь еще, словно мало всего вышеперечисленного, вздумал брать уроки рисования. Он колесит по свету, разгуливает по улицам, всегда окружен сыновьями, невестками и внуками, племянниками и крестниками, готов принять участие в любых увеселениях и забавах или же дать добрый и дельный совет каждому из своей многочисленной родни.
Жамес, самый младший из троих братьев Амаду, как-то раз увидел Жоэлсона в любительском спектакле - уж не помню, поднос ли он там выносил или стучал алебардой, - и игра произвела на него сильное впечатление, которое он облек в несколько загадочную словесную форму:
- Умереть не встать!
Я не спортсмен, никаких рекордов за мной не числится, никаких решительно. Впрочем, вру. Один все же есть, и я его вам предъявляю. Я пересек всю Бразилию из конца в конец, будучи политзаключенным. Может, и не я один, но все же в этом чемпионате я принимал участие.
В самом начале 1937 года, накануне переворота, провозгласившего страну "Новым государством", меня арестовали в Манаусе по обвинению в том, что, вступив в преступный сговор с фольклористом Нунесом Перейрой, я готовил вооруженный мятеж амазонских индейцев, - ни больше ни меньше. Отсидел два месяца за решеткой, и меня отправили на корабль "Педро Первый" и отдали под присмотр шпика, приехавшего под Новый год навестить родню. Дней этак через двадцать я вновь ступил на твердую землю - высадился в порту Рио-де-Жанейро, проплыв таким образом вдоль всего бразильского побережья. В Белене полиция устроила пьянку, а меня, чтоб не мешался, заперла в трюме. На прочих стоянках я пользовался относительной - в пределах корабля - свободой. В Рио меня отвезли в полицию, и ночью я вышел на свободу.
А вернувшись в августе 1942 года из Уругвая, обосновался в Порто-Алегре и каждый вечер приходил в редакцию газетки "Коррейо ду пово" читать последние телеграммы с театров военных действий и болтать о всякой всячине с журналистом Раулем Риффом. Мы как раз ужинали с ним в ресторанчике напротив, когда в полночь меня снова загребла полиция, продержала до утра в участке, а потом посадила в поезд, дав в попутчики инспектора. Путешествие из Порто-Алегре до Рио длилось четыре дня, там мы пересели в другой поезд, добрались до Сан-Пауло. В тамошней тюрьме провел я несколько месяцев, но выпустили меня очень вовремя - я как раз поспел к Рождеству на фазенду полковника Амаду и супруги его доны Эулалии.
Баия, 1967
В пять утра телефонный звонок срывает меня с кровати. Отец Жозе Луиса Пены, сокурсника моего сына Жоана Жоржи, сообщает, что наших сыновей и еще сотню студентов, устроивших манифестацию протеста, забрали в полицию. Это не первая отсидка Жоана Жоржи и, как покажет время, не последняя.
Я решаюсь разбудить Вильсона Линса, испытанного друга, человека, вхожего в очень высокие кабинеты. Звоню. Трубку снимает сам Вильсон:
- Я только что из полиции, буквально сию минуту вошел. Удалось освободить почти всех, больше ста человек. Осталось восемнадцать самых заядлых и буйных. Их допросят и отпустят. Твой Жоржи - в их числе. Я виделся с ним, он цел и невредим. Артур Сампайо тоже там.
Как же туда угораздило попасть сына Мирабо? Такой тихий, законопослушный мальчик - серьезный, положительный, прилежный, учится на факультете управления, чтобы стать менеджером самого высшего звена. И станет, можно не сомневаться. Он, как и все студенты, настроен к режиму оппозиционно, однако всего лишь из чувства солидарности с товарищами, насколько я знаю, в списках закоперщиков, которых так опасаются "гориллы", не значится. Как же он затесался к восемнадцати смутьянам?
"Из-за сестры", - объяснил мне Артур, когда вышел на волю. Оказывается, он заступился за нее и в свалке треснул полицейского. А Мария Сампайо остра на язык и решительна, полумер и компромиссов не признает, удержу не знает, настоящая юная Пасионария.
Это она несколько дней назад устроила беспримерную по размаху - я, по крайней мере, подобного не припомню - студенческую манифестацию в театре "Кастро Алвес" по поводу того, что жюри, в состав которого входили, среди прочих, и Доривал Каймми, и я, присудило что-то не тому, кому следовало. И совершенно неважно, что победили лучшие, важен был повод: молодежь тотчас взяла сторону проигравших и устроила громоподобный ор. Свистели, улюлюкали, а дирижировала этим кошачьим концертом она, Мария Сампайо. "Предатели!" - вопили они.
- Да кого ж мы предали? - недоуменно вопрошал Каймми. - Мы дали приз самым достойным.
"Достойным!" Как будто в этом дело! Я так и вижу эту юную красотку - вскочив на сиденье своего кресла, она вопит: "Долой! Долой!" И кому же? Дяде Доривалу, дяде Жоржи, которых она знает с младенчества и искренне любит. Любовь не спасает от юношеской нетерпимости, от желания громить, крушить, ниспровергать.
Лет, наверно, двадцать кряду я не желал исполнять закон о всеобщей воинской обязанности. Признаю себя виновным в том, что уклонялся от этой повинности и не отзывался на призыв явиться на призыв. Не хотел я состоять в рядах наших вооруженных сил. Я - противник милитаризма, ненавижу все, от чего несет казармой и муштрой, на дух не переношу мундир и субординацию. Короче говоря, я - дезертир.
Когда собирались забрить в первый раз, Анизио Тейшейра, человек в Баии заметный и влиятельный, похлопотал за меня перед каким-то генералом, и я на год получил отсрочку от призыва. Минул год, но я на сборный пункт не явился, куда-то смылся и перешел тем самым в разряд уклоняющихся от действительной воинской службы. Лиха беда - начало, и следом за первым шагом сами собой сделались следующие, ибо пришлось жить без документов, удостоверяющих, что я свой долг перед отчизной исполнил. Чувствовал я себя не слишком-то уютно.
Когда в 1945 году я стал кандидатом в депутаты Федерального собрания, то не сумел приложить военный билет к списку предъявленных документов. Пообещал привезти через сутки, но, разумеется, не привез, ибо где мне было этот билет взять? Спасло мое избрание лишь наше легендарное бразильское разгильдяйство - никто в избирательных и мандатных комиссиях не хватился недостачи.
Потом начались преследования коммунистов, наши мандаты аннулировали, и партия решила послать меня в Европу - чтобы раструбить о том, как попирает режим права человека и парламентария, в грош не ставя депутатскую неприкосновенность. Легко сказать - послать и трубить! А как получить заграничный паспорт, если нет военного билета? Джокондо Диас счел, что для этого мне надо ехать на родину, в Баию, где воинским начальником был знаменитый генерал Лобо. Правда, это он теперь генерал, а в ту пору был полковником, и в бытность свою капитаном охранял и сторожил в Ресифе Грасилиано Рамоса, который и обессмертил его в своих "Воспоминаниях о тюрьме". Он хороший человек, сказал мне Диас, знающий жизнь и людей.
Когда я предстал перед хорошим человеком Лобо, тот расхохотался:
- Дело ваше я отправляю в архив, вам уже исполнилось тридцать пять лет, а потому вы и переходите в запас последней очереди. Все бумаги уже оформлены, только фотографии вашей не хватает, принесли?
Я принес. Он взял ее и протянул ординарцу, а мне сказал:
- Остались пустяки: сейчас выстроим людей, вызовем оркестр, вы принесете присягу у развернутого знамени, а я скажу речь. И все.
Так оно и было. Гром духового оркестра, взявшие "на караул" солдаты, склонившееся ко мне и осеняющее меня знамя, яростная антикоммунистическая речь Лобо и моя клятва в верности Бразилии. Потом я получил военный билет и из разряда "уклоняющихся" перешел в разряд "ограниченно годных".
Впрочем, милитаризм и военщину я по-прежнему терпеть не могу.
Баия, 1970
С наслаждением слушаю Стелу Марис - под этим именем поет блюзы Аделаида Тостес, которую мы когда-то выдали замуж за композитора Доривала Каймми. В окружении родственников и приживалок Стела в своем баиянском доме на Педра-де-Серейа увлеченно повествует о том, как кто-то из ее бесчисленных племянников - имя же им если не легион, то взвод, по крайней мере, - оказал внимание своей кузине, которой и пятнадцати еще не было, одарил ее благодатью, сорвал цветок осточертевшей ей невинности. Так звучит история в моем пересказе, а наша певица излагает ее красочным соленым классическим языком Грегорио де Матоса:
- Засадил ей во все дырочки - спереди и сзади…
Гостящая у Каймми престарелая тетушка из провинциального захолустья Минас-Жерайс, которая овдовела уже лет двадцать как и с тех пор устремила помыслы к возвышенному, не пропускала ни одной мессы, не знает растленных нравов, бытующих в больших городах, и потому переспрашивает в сильном удивлении:
- То есть как - сзади? Да разве же туда - тоже…
- Тоже, тетушка, тоже, да еще как!
Богомольная старушка содрогается всем телом:
- Царица небесная! Вчуже страшно!..
Баия, 1964
Поговорим о языковых тонкостях. Считается, что у нас в Бразилии, у меня в Баии говорят на том самом языке, что завезли когда-то в Америку португальцы. Что из этого вышло - сейчас узнаете.
…Моего друга Луиса Форжаза Тригейроса в Лиссабоне все дружно уверяли, что в Баии, куда он собирался, круглый год стоит изнурительная жара, а потому он велел своей Марии-Элене положить в чемодан только самую легкую, самую летнюю одежду. Так он и прибыл к нам - элегантно раздетый и совершенно не готовый к суровому тропическому лету.
Однако на город налетел циклон, уничтоживший сенегальский зной, и стало не то что прохладно, а просто холодно. Писатель начал замерзать. Стужа продолжалась. Что было делать? Утепляться. Луис навел справки и отправился на улицу Чили, где помещаются самые фешенебельные и дорогие магазины, торгующие одеждой. И вот внимание его привлекло то, что должно было согреть ему грудь, спасти от простуды, гриппа, пневмонии (Луис считал, что у него слабые легкие и он предрасположен к бронхитам). В витрине была выставлена некая вещь из чистой шерсти, подходящая по всем статьям - и цветом, и фасоном, вещь скромная и шикарная.
- Вот эту вишневую фуфаечку покажите, пожалуйста, - сказал он продавцу, улыбаясь с присущей ему доброжелательной деликатностью.
Продавец был не менее любезен.
- Сударь, - ответствовал он. - Здесь продаются, к сожалению, только товары для мужчин, но в магазине напротив, через дорогу, вы найдете огромный выбор самых разнообразных "фуфаечек" для дам любого возраста и внешности.
Луис, видя, что его не поняли, сделался более настойчив:
- Я просил фуфайку…
- Нету, не торгуем! - повысил голос продавец, решивший, что симпатичный иностранец несколько туг на ухо.
- То есть как это "не торгуем", если я только что видел в витрине вишневую фуфайку моего размера?!
Продавец растерялся: клиент мало того, что был глуховат, изъяснялся к тому же на каком-то непонятном языке: не по-испански, не по-французски и уж точно - не по-английски. Понимая, что попал в переплет, он засмеялся и почесал в затылке.