Партия у.е.
Новые политические анекдоты устаревают со скоростью "Сапсана". Только неделю назад мне рассказали такой: "Что общего между ценой нефти, ценой рубля по отношению к евро и Путиным? Им всем немного за 60". И вот уже все поменялось, анекдот стал достоянием постсоветской политической истории России. Время повернулось вспять, и начали появляться ценники в давно забытых "условных единицах" – у.е.
Тянущих нас туда можно было бы назвать "партией у.е." Но скорее такая партия – это мы, потому что у.е. – это символ способности к выживанию.
Есть в этом что-то ностальгическое. В долларизованной транзитной (от социализма к капитализму) экономике 1990-х у.е. были удобной единицей измерения цены товара и дохода: "Вот будет зарплата в тыщу долларов – ничего больше и не надо". А при слабевшем рубле очень выгодно было получать часть дохода в валюте – в буквальном смысле слова из пластикового пакета в руках начальства.
Получается, что жили лучше и более предсказуемо. По двум причинам.
Первая. Тогда все-таки было понимание, что мы выбираемся из трансформационной ямы, вполне естественной для эпохи, начавшейся после тех самых "семидесяти лет". Было такое устойчивое словосочетание, обозначавшее советскую власть; как пел Гребенщиков более четверти века тому назад: "Мы ведем войну уже семьдесят лет, / Нас учили, что жизнь – это бой, / Но по новым данным разведки, / Мы воевали сами с собой". (Последняя мысль – чем не эпиграф ко всему 2014 году?)
То есть и страна, и общество шли вперед, не от модернизации к архаизации, а от архаики в какое-никакое, но будущее. Где снижалась инфляция, где товары становились доступными, экономика превращалась в рублевую и можно было начинать свое дело. И даже 1998 год не вытравил этого ощущения. Потому что пугливое правительство Примакова вообще не трогало экономику руками. И она восстановилась сама, ибо оказалась рыночной.
Сегодня ощущения исторической перспективы и цели нет вовсе – мы хотим быть такой Россией, каким был сталинский СССР. Все-таки в постиндустриальном мире цель не может быть до такой степени ретроспективной. И мы как будто живем внутри старой пленки "Свема" (украинского производства), которую перематывают обратно. И по ходу дела она даже теряет цвет и становится черно-белой.
Вторая причина: тогда мы все, даже те, кто никогда в этом не признается себе сегодня, были свободны и жили в свободном обществе. Сегодня мы живем в несвободном государстве, сформированном законотворчеством и правоприменительной практикой 2012–2014 годов.
Да, общество до известной степени свободно. В том смысле, что можно оставаться внутренне свободным. В том смысле, что можно чувствовать себя свободным на своей кухне. Есть даже внешние признаки свободы: не отменены пока свобода въезда и выезда и свобода движения капитала. (Нынешняя власть много чего теряет на этом – человеческий и финансовый капиталы убегают.)
Но никогда за все годы существования постсоветской России не было столь массового бегства от свободы в том виде, в каком этот феномен описан Эрихом Фроммом.
Когда государство и общество идут назад, это означает, что они уткнулись в тупик и не видят другой дороги. А раз по пути в счастливое прошлое мы уже достигли фазы у.е., вполне естественными выглядят предложения запретить хождение валюты и сажать за валютные спекуляции.
Думается, многие представители сегодняшнего российского политического класса с удовольствием расстреляли бы всех валютных спекулянтов и вообще любых рыночников – за действия, описанные в Economics Пола Самуэльсона. После чего, как говорилось в известных самиздатовских рассказиках, "уехали бы в Баден-Баден". К семье, детям и недвижимости.
Нынешняя власть не похожа на советскую в том смысле, что она не бережет человеческий капитал: ей проще, когда активные и (или) образованные уезжают из страны – временно или навсегда.
Но если движение назад продолжится такими же темпами, как сейчас, впору будет строить новую Берлинскую стену. И повезет не тем, кто останется, а кого по спискам отправят на "философский пароход".
Скажете – это антиутопия какая-то. Но мы живем внутри антиутопии: еще год назад в дурном сне не могли привидеться те события, которые произошли в 2014-м. Спасают рыночная экономика, опыт выживания в те самые годы у.е. и слабая способность власти администрировать свои дикие решения.
Как говорил Юрий Михайлович Лотман: "В Германии приказ идет вниз до последней инстанции. В России – идет вниз, доходит до инстанции, а инстанция идет к бабе… Может быть, в этом наше спасение".
2014 г.
Узок круг, короток горизонт
Сколько Мавроди ни кидал вкладчиков, они шли и шли к нему нескончаемым потоком со своими последними сбережениями – доверяли ему, потому что не доверяли государству. Точнее так: люди доверяют государственным символическим институтам – президенту, армии, церкви, а всему тому, что ниже веры, царя и отечества – от парламента и профсоюзов до политических партий и местных властей – не доверяют.
Вера, царь и отечество – понятия далекие, абстрактные и потому сакральные. Структуры, занимающиеся доставкой благ, и всякий раз неудачно – то есть вполне конкретные государственные органы и общественные институты – находятся слишком близко к земле, чтобы не оказаться не дискредитированными.
Но не доверяют не только им – не доверяют соседу. Согласно данным всероссийского опроса Центра исследований гражданского общества и некоммерческого сектора НИУ ВШЭ (при поддержке ФОМа), 80 % граждан предпочитают быть осторожными в общении с другими людьми. Особенно недоверчивы занятые в сельском, лесном и рыбном хозяйстве: в поле, лесу и у реки цена выживания выше, от внешнего мира и пришельцев ничего хорошего ждать не приходится, вот и 92 % работников этих секторов не доверяют кому попало.
Сельская психология не меняется так быстро, как городская (хотя село и вымирает стахановскими темпами: напомню, что, по данным Росстата, между переписями 2002 и 2010 годов число сельских населенных пунктов без людей увеличилось на 48 %). Причины и масштабы недоверия первоклассно описаны в прозе деревенщиков, например в "Прощании с Матерой" Валентина Распутина (техноцивилизация, ломающая привычный уклад и гармонию с природой) или в "Царь-рыбе" Виктора Астафьева (пришелец из города Гога Герцев, нашедший смерть в не принявшей его тайге).
Недоверчивы и работники сферы здравоохранения (86 %). Вероятно, от перманентного ожидания взятки, коробки конфет, бутылки коньяка и прочих борзых щенков.
Кстати о взятке. Возможность ее дать, размер, сама процедура дачи и ее характер – самый точный измеритель доверия в России. Радиус доверия крайне узок: доверяют родным и близким, своему кругу. Причем как в быту, так и в политических верхах – отсюда опознавательная система свой/чужой и понятия "семья", "ближний круг", "кооператив "Озеро"", "потерпевшие от санкций Запада". Любой выход во внешнюю среду прощупывается багром: можно дать человеку взятку? Решит вопрос или кинет?
Узок круг доверия. И короток горизонт планирования. Как можно что-то планировать, если не доверяешь среде, внутри которой живешь?
Отсюда и некоторые особенности потребительского поведения – в том числе отношения к финансовым институтам и инструментам. Отсюда и некоторые проблемы российской экономики: меньше доверия, осторожнее или, наоборот, "бедовее" потребительское поведение – меньше рост и его качество.
Исследование Левада-центра, проведенное по заказу Центра макроэкономических исследований Сбербанка в 2012–2013 годах, показывает, что на степень доверия влияет и такой фактор, как возможность влиять на что-либо, в том числе на положение дел в стране. Способность управлять обстоятельствами собственной жизни, границы этого управления равны радиусу доверия. Отсюда и неспособность, и нежелание нести ответственность за все то, что происходит вне "мелового круга" доверия. Почему голосуют за власть? Ровно потому, что она вне радиуса доверия. А голосование – барщина и оброк за то, чтобы не вторгались в "ближний круг".
Отсутствует то, что называется res publica – общее дело. То есть оно, конечно, бывает. Но негативного свойства. Оборонительного.
Когда приходит внешняя сила с бульдозерами в товарищество "Речник", конечно же, возникает общее дело, res publica, – оборона рубежей "ближнего круга". Но она основана не на позитивной идее. Как писал изучавший проблему ректор Европейского университета в Санкт-Петербурге Олег Хархордин, "у нас есть инфраструктура, которая связывает людей во время аврала, но у нас нет инфраструктуры постоянного участия – нет res publica, понимаемой как общая, или градская, вещь, которая потребовала бы нашей общей заботы и предполагала бы совместное действие".
Последнее общее дело, предложенное властями населению (и предложенное удачно), – это крымская кампания. Но до чего же деградировало массовое сознание, если единственным res publica стало присоединение территории чужого государства, освященное георгиевскими ленточками, имеющими к России такое же отношение, как и к Украине. Все это отражение того, что Россия по-прежнему мнит себя метрополией в империи. Империи несуществующей, но вдруг способной прирасти гектарами земли и парой миллионов граждан, которых надо кормить и обогревать.
Случившаяся "консолидация" – это и есть заменитель доверия. Отнюдь не расширяющий его радиус. В 2008 году, по данным Левада-центра, доверяющих друг другу людей в России было 27 %; в 2014-м, по данным Центра исследований гражданского общества, – 17 %.
Круг все уже. Горизонт все короче.
2014 г.
Сладость коммерции
После того как правительство России, вопреки известной формуле Пушкина Александра Сергеевича, перестало быть "последним европейцем", утратил ли русский человек свойства человека европейского или западного в широком смысле слова?
В эпоху восстановительного экономического роста и высокой нефтяной конъюнктуры, удачно совпавших как минимум с первыми двумя сроками правления Владимира Путина, в стране появился статистически значимый средний класс. Он стал очень похож на европейский средний класс – по крайней мере по моделям потребительского поведения.
Мнилось, что социальная опора государства теперь – именно новый русский "мидл", усвоивший потребительские европейские манеры и наводнивший европейские курорты, но при этом политически ни в чем не противоречивший верховному главнокомандованию. Смысла не было: экономически власть нового типа вполне устраивала европеизирующийся средний класс.
Политика же, в которой намечались тревожные тенденции, особенно после 2003 года, представлялась вообще никак не связанной с экономикой.
Казалось, мир внутри и вовне страны, смазанный хотя бы относительным, но рыночным благополучием, установился если не навеки, то в горизонте пары-тройки президентских сроков. Что в глазах многих нашло свое подтверждение после президентского дерби – 2007: "продвинутые" ставили на Дмитрия Медведева как символ желаемого будущего, а значит, на дальнейшую вестернизацию и расширение рыночных свобод.
Что вполне соответствовало европейскому духу. В важнейшем для европейского сознания документе – Декларации Роберта Шумана 1950 года – сказано, что тесные производственные и торговые связи между Францией и Германией сделают войну на европейском континенте невозможной. Это и есть то самое смягчающее дикие политические инстинкты значение коммерции, которое отмечал еще Шарль Монтескье и на котором делал акцент знаменитый экономист Альберт Хиршман в работе "Страсти и интересы", – douх commerce ("сладостная" – в значении "смягчающая" – торговля).
Собственно, с этого призыва к совместному производству Францией и Германией угля, а не оружия и началось практическое движение к единой Европе.
И характерно, что серьезный шаг к изоляции от западного мира был сделан современной Россией именно в области торговли – тогда, когда она втянулась в гонку санкций и применила торговые ограничения к самой себе. (А до того утратила возможность заимствований на Западе, из-за чего начался инвестиционный голод, который в этом году усугубится.)
Это ужесточение и ожесточение политики дополняло гибридную войну, которая уже шла на юго-востоке Украины. Угроза полномасштабной негибридной войны вытекала из пренебрежения "сладостью коммерции", на которой строилось не только благополучие среднего класса, но и сравнительно дешевая потребительская корзина среднестатистического россиянина.
"Девестернизации" сознания способствовало и психологическое оправдание войны в принципе, отчасти спровоцированное присоединением Крыма без единого выстрела. Отсюда возникла иллюзия триумфальной легкости войны, которая, вообще говоря, исключена из европейского сознания: в Европе произошла, по определению Ханны Арендт, "отмена войны". Демократии в постиндустриальном мире между собой не воюют, война противоречит принципам doux commerce, даже если сливки нашего истеблишмента, воспитанные на карикатурах Кукрыниксов и Бориса Ефимова, считают, что жизнь есть борьба за рынки любыми средствами, включая военное вмешательство и покушение на суверенитет.
В 2011 году российский средний класс в полном соответствии со знаменитой гипотезой Сеймура Липсета после достижения определенного уровня личного благосостояния задумался о будущем и предъявил спрос на политическую демократию. В 2014-м, не удовлетворив этот свой спрос, предпочел Крым представительству своих интересов во власти. И по сути, согласился с тем, что сочетание гибридной и торговой войн лучше для родины, чем ее присутствие, высокопарно выражаясь, в семье европейских народов.
Принадлежность к этой самой семье приравнивается теперь, в терминах верховного главнокомандующего, к повешенной на стену шкуре.
Произошла архаизация государственной политики и массового сознания, идущая поперек мировых трендов, свойственных нормальным урбанизированным обществам. Для которых военные потери неприемлемы, а апелляции к святости чего-либо остались далеко в прошлом, в эпохах теократий.
Rendez-vous русского человека с Европой было прервано добровольно-принудительно. Команду "Окапываться!" он воспринял всерьез.
Но вот здесь начинается раздвоение сознания русского полуевропейца, который, вообще говоря, существо крайне прагматическое и индивидуалистическое, что, собственно, и демонстрирует такой значимый длящийся сравнительный социологический опрос, как "Европейское социальное исследование" (European Social Survey).
Вот что отмечает исследователь с российской стороны Владимир Магун: три четверти населения России относятся к двум типам – "есть большое число пассивных альтруистов и активное меньшинство, энергия которых направлена на достижение личных целей" (при равнодушии к общему благу).
Заметим, что и та и другая модель поведения предполагают высокую степень политического конформизма и сопутствующей ему политической апатии при формально активном участии в выборах (такое наблюдалось при советской власти).
Но при всем этом беспрецедентная поддержка власти и растущая гордость за страну сочетаются с отказом от личной ответственности за происходящее: в ноябре 2014 года, по данным Левада-центра, ответственность за происходящее в стране чувствовали в полной мере 2 % опрошенных, в значительной – 9 %, в незначительной – 27 %, совсем не чувствовали – 57 %. Безответственность и равнодушие к общему благу, собственно, вытекают из патерналистского устройства власти: все за меня должно обеспечить государство. Но – без моего личного участия.
Вместо гашетки – пульт телевизора. Вместо прицела ночного видения – голубой экран.
Симптоматично, что лишь 4 % респондентов Левада-центра считают, что люди должны сами заботиться о себе без государственного вмешательства. Но это в теории. А на практике, где зеленеет древо жизни, 71 % рассчитывает только на себя и свои силы. Хороший измеритель уровня реального доверия к государственной власти.
Да, в поведении постсоветского человека, который в эпоху транзита привык выживать и не доверять государству, больше интересов, чем ценностей. Но коммерческий интерес, основанный на частной собственности и инициативе, объективно становится ценностью. На каком-то этапе интерес начинает осознаваться как ценность. И это движение от интереса к ценности могло бы стать дорогой России в Европу.
У россиян и европейцев, в конце концов, одни и те же потребительские ценности. И в этом смысле действительно состоялся фукуямовский "конец истории".
И пусть побеждают не либеральные идеи Роберта Боша, а материальная ценность основанного им бренда Bosch, на выходе это близкие понятия, потому что существуют они в одной цивилизационной парадигме.
"Колбасная эмиграция" из СССР текла в конце концов не с Запада на Восток, а с Востока на Запад. В разделенном Стеной Берлине бежали с риском для жизни не с Запада на Восток, а с Востока на Запад. (Да с какой страстью бежали – для этого стоит посетить Музей Стены у бывшего Checkpoint Charlie!)
В итоге это все-таки было путешествие в поисках ценностей. И оно продолжается.
Потому что поиск похищенной и припрятанной Европы – долгий процесс и длинный, при этом отнюдь не линейный, тренд. И спор о том, как русскому человеку относиться к Европе, – это, перефразируя того же Пушкина, вечный спор русских между собой, а не с Западом.
Можно вывести россиянина из Европы, но нельзя после почти 25 лет существования в поле притяжения западных ценностей вывести Европу из россиянина.
2014 г.
Понять Кырзбекистан
Один мой университетский приятель все смеялся над партийно-правительственным крылатым выражением "Экономика должна быть экономной", ушедшим в народ из доклада Брежнева на XXVI съезде партии. И сочинил – в связи со сравнительно недавним избранием Рональда Рейгана 40-м президентом США – антисоветское "Рейганомика должна быть рейганомной". Пародия мне до сих пор кажется талантливее оригинала. Притом, что первичная формула, кстати говоря, очень правильная, была придумана не кем-нибудь, а Александром Бовиным.
Новые слоганы, слова, понятия, оговорки по Фрейду и Марксу и даже опечатки отражают и описывают реальность. И как охотник читает следы, так и социальный историк может по словам декодировать, расшифровывать и восстанавливать исторические обстоятельства. Или, как говорили по нашу сторону океана в те времена, когда рейганомика была рейганомной, "конкретно-исторические" обстоятельства.
Взять, к примеру, хотя бы последние дни, недели и месяцы.
На днях чрезвычайно чтимый ныне российскими официальными пропагандистами Жан-Мари Ле Пен как раз в то самое время, когда 3,7 млн французов поминали республиканским маршем погибших карикатуристов из Charlie Hebdo, давал пресс-конференцию. И назвал эти 3,7 млн французов, не допустивших лепенистов к маршу, charlots. Слово не новое, в отличие от шарлотки восходящее собственно к Чарли Чаплину, но одновременно означающее что-то вроде шута. И тем не менее в контексте происходящего оно прозвучало как новое – пародирующее и высмеивающее, как рейганомика экономику, вроде бы родственное понятие.
Притом что шутами и маргиналами, несмотря на высокие электоральные показатели, во Франции считают как раз Ле Пена и его дочь.