1917. Неостановленная революция. Сто лет в ста фрагментах. Разговоры с Глебом Павловским - Михаил Гефтер 3 стр.


– Ими творимая и их творящая, так вернее. Здесь коллизия: ими творимая, но творящая их. Тут много глубоких вещей. Самые укорененные связаны с природой человеческого слова, считая, что "человек" – это слово прежде всего. В слове заложено определяющее человека сочетание избыточности с недостатком. Слово избыточно, творяще и недостаточно: странное, но работающее сочетание. Нечто всегда нами делается "прежде времени"!

Поначалу революции представлены одиночками, хотя они – одно из самых массовых и массированных явлений в истории человека. Мы видим революцию в момент штурма Бастилии, но это же не начальный ее этап. До толп на улицах являются новые люди, которые "преждевременны" и обладают умением свое "прежде времени" реализовать. Конечно, к этому потом найдут множество предпосылок – экономических, социальных или идеологических. Но всех предпосылок, взятых вместе, для прихода революции недостаточно.

– Может, предпосылку надо искать в другом?

– Нет, это свойство истории как самотворящего процесса. То, что история ищет и выдумывает себя, изобретает, в концентрированнейшем виде представлено революцией. Как какая-нибудь там "черная дыра" в космологии, не знаю. Важно разглядеть в революции явление, восходящее к началу человека. Она появляется уже внутри собственно человеческого развития на поздней его ступени – исторической.

Когда мы истинно имеем дело с революцией, нельзя не поставить вопрос: как ее остановить? И это не прагматика, а коренная тема, тема-ядро. И кто сможет ее остановить? Революционная аномальность чересчур велика, самотворящее переходит в самопожирающее. Вопрос, как ее остановить, уточняется другим вопросом: во что перевести Революцию? В норму, которой ранее не было. Тогда возникает вопрос о термидоре в широком смысле. Французский эталон – это переход от термидорианцев к Наполеону, с раздвиганием рамки термидора на весь континент Европы. В конце концов, чем была остановлена Французская революция? Code Napoleon. Устранением носителей революционной экстремы с переводом внутреннего хода Революции во внешний ход.

– Внутреннего во внешний – то есть в экспансию? Уточни.

– В смысле Наполеоновских войн, сокрушавших монархии с унаследованными от Средневековья режимами – тем, что неточно именуют феодализмом. Далее преобразование Европы пойдет реакцией против экстремальных, из революции вышедших замашек Наполеона. Финалом станет скоропостижное превращение вчера еще "отсталых", по сравнению с Францией, стран в нации. Защищающиеся от континентального державства Наполеона, от империи, распространившейся на Европу.

Термидор увенчается триумфом Англии. Первой пройдя свою революцию, она в единоборстве с Наполеоном утверждает себя демиургом буржуазности – мастерской Мира. Распространяясь, творя колониальное господство и либерализуясь внутри. Целая эпоха себя завершает, конституируя и отвердевая в правовых установлениях. С этой точки зрения Маркс прав, когда говорил, что нет множества буржуазных революций, а есть одна Революция. По отношению к которой бельгийская, швейцарская, немецкая, французская революции – фазы одного явления. Только американская революция специфична, потому что была все-таки освободительным движением против английской короны на другом континенте.

Феномен не описать, и не дорасти до его понимания, не вводя внутрь самой революции усилия, предпринятые, чтобы ее остановить. В революции есть нечто, предстающее вторичной невозможностью, – она не может сама себя остановить. Ее внутреннее начало сдвигается вне ее, а там уже и пространственно вовне. Прекращая революцию в начальных границах, люди переносят ее на непочатое пространство – а когда и оно исчерпано, тогда что? Что выступает против революции? То, что ее останавливает, оно чем питается? Чем-то, что вне истории, но также является человеческим. Тем, что в человеке вообще остается вне истории.

– Чисто негативное определение.

– Его можно прослеживать на примерах, придав конкретную плоть. Будем ли мы это называть "гуманизм" или "либерализм", будем ли называть "права человека" или еще иными словами, но для меня существенно то, что нечто есть в человеке – и что оно вне человеческой истории.

Разница между "сводимо" и "выводимо" для методологии исследования, для философии истории колоссальна. Но есть нечто в революции, что и несводимо к так называемым предпосылкам, но и невыводимо из них.

– Твое понятие "пред-посылки" – это что такое?

– Это опрокинутый в исходный пункт исторический результат! История – та полоса человеческого существования, когда люди оперировали результатом. На этом опрокидывании человек строил самое свое существование, таким образом утверждая себя историческим. Он делал ставкой в этом свое существование.

– Но это мысленная конструкция.

– Она не просто мысленная. Это силовой силлогизм, речевой ход и исходящее из него обустройство жизни. История выступает как самотворящий процесс: она себя ищет, и она себя придумывает. Люди в истории всегда имеют дело с опрокинутыми в прошлое результатами как своими отсчетными точками.

Ты можешь умно возражать вместе с Чернышевским, что "история – не тротуар Невского проспекта". Можешь говорить о "зигзагах истории", усложнять и утончать представление о ней, а все-таки от ее магистральности не уйти. Вот та речевая и поведенческая конструкция, в рамках которой обустраивался человек. Но конструкция, которая никогда не исчерпывала его повседневного существования. Не только за пределами домена Homo historicus – территории, где история впервые сформировалась и откуда повела экспансию, но и в пределах ее самой.

Все, что явственно прослеживается в феномене о революции и обязывает нас его учесть.

6. Октябрьская революция никогда не была остановлена. Русская проблема нормы. Ряд Утопия – Революция – История – Человечество

– Есть знаменитое дойчеровское определение Октября – "незаконченная революция". Мой вопрос, можно ли вообще закончить революцию, вовремя ее не раздавив? Попробуй сформулировать свою мысль насчет этой проблемы.

– Свернем в текущий момент. С одной стороны, есть я – автор, а с другой стороны – событие 3–4 октября 1993 года. У меня формируется новая отсчетная точка сознания: все, что я знаю и о чем думаю, я отсчитываю от этого события. Как нам это увязать в разговоре о революции? Состояние шока, потрясения, рубежа заставляет переосмысливать вещи, к которым я раньше пришел. И все теперь увязывается для меня в сюжет, выраженный словами: остановить революцию!

– Не странно ли, что в момент, когда в Думу выбрали Жириновского, ты заговорил о необходимости остановить революцию?

– В чем дело, из-за чего убивали 4 октября? Это неостановленная революция, застревая в людях, руководит их поступками. Они в любой момент готовы смоделировать себя заново по законам революционного времени и действовать, противопоставляя себя врагам. Находя врагов вокруг, конструируя этих врагов и относясь к ним, как относятся к врагам революции: без размышлений! Звучит почти кощунственно: Анпилов, который субъективно или даже объективно провокатор, и люди гайдаровского ма кроэкономического чванства, теперь, собственно, заодно. Каждый норовит заставить всех стать чем-то одним – или бей жидов и пой "Интернационал", или разом поменяй экономическое поведение!

Я отношу все это к нашей революции 1917 года. С ее превращениями, переворачиваниями. С революционными оборотнями, которые за ней увязались, застревая в неспособности ее остановить. Остановить альтернативно, а не физически раздавить, a-la неудачник Корнилов.

– Не придумываем ли это? Может, ее и нет, проблемы неостановленной революции, а есть другая проблема – слабых контрреволюционеров?

– Повторяю: не физически раздавленной, а обращаемой в альтернативно иное состояние. Где новая норма, которой не было до Октября 1917 года? Ведь норма не просматривается и в предпосылках! Революции творят из себя главную предпосылку. То, что, творя главную предпосылку из себя, они терпят крушение, и есть прелюдия новой нормы.

Не будем говорить, когда человеческое мышление это увидело, – мы и в "Гамлете" его найдем. Давно следовало удивиться словам: "Весь мир – тюрьма, а Дания – наихудшая из арестантских", – почему? Сказано в Англии, а аукнулось в России: весь Мир – тюрьма, а Россия наихудшая, – почему? Когда говорят, что Россия вечно циклирует, возвращаясь на круги своя, – что имеют в виду? Что именно нам не дается?

– Переход к новой норме?

– Да, но что такое норма для России? А может, сам вопрос неверен? Европе тоже многое не дается, Азии не дается другое. Но что не дается России – "стать современной страной"? Позвольте, а что такое стать современной страной? В XIX веке это значило одно, сегодня другое. Что за стандарт, запертый в сейфе? Вынь его при Сперанском, вынь при Столыпине или при Хрущеве – "современная страна" будет одна и та же?

Тут вскинется наш патриот и скажет: "Позвольте! Мир не знает, что такое длительный, управляемый человеком полет космических аппаратов, – это умеет только Россия. Америка знает "шаттлы", а мы сумели то, чего никто в Мире не мог. А вот шоссейные дороги нам не даются. Что же именно не дается нам – сочетать человеческую повседневность с историей? А нужно ли вообще Миру такое сочетание? Вот вопрос, вот где его зародыш – в безумной идее со знаком плюс и минус в равной степени. Идея, заявленная Пестелем, Гоголем, Чаадаевым, – переповторить в себе воспитание рода человеческого. Каким же образом? Напрямую войдя в человечество… Но не выстроим же мы человечество! Вернитесь, наконец, к тому, чтоб искать Мир в собственном доме".

С чем Россия в споре? Что она оспаривает в истории – завершаемость? Она оспаривает то, что сама же понимала слишком буквально. Россия проламывается к человечеству, засевшему внутри истории как проект, замахнувшийся на нереализуемое. Проламывается туда – и рушится!

– Почему? Слишком буквальны мы, чересчур прямолинейны?

– Слишком грандиозны даже, понимаешь? Грандиозны масштабами. Нам вечно кажется, что мы топчемся, и Россия в некотором смысле действительно топчется на месте – но на каком именно? На том, что, соучаствуя в истории, она пересматривает саму себя как относящуюся к истории. Поднимает непонятный никому в Мире русский вопрос: чем я, Россия, являюсь по отношению к истории?

– В газетной редакции сегодня это звучит: "где законное место России в мире".

– Скорее в человечестве. В Мире, понятом как человечество, а я добавляю: по отношению к революции и утопии.

Тема обращена к истории, к ее смысловому ряд у, выраженному в словах утопия – революция – история – человечество. Они не синонимы, а вычеркни одно из слов в ряду, и нанесешь ущерб всему ряду. Эти четыре понятия – универсальные заявки на неосуществимый универсум. Их ряд кажется сомнительным, два элемента выглядят как вневременные: всегда ведь была история, есть и будет? Всегда было человечество, есть и будет? Что до утопии и революции, то с ними покончено, разве нет? А дело в том, что четыре эти несовместимых понятия, родственные без синонимичности, они и есть наша Россия! Россия предъявляет всё универсальное равнопорядково и равно нереализуемым в едином универсуме.

Кроме того, у нас есть еще пунктик политических персонификаций. Прежние великие революции, поскольку все они прежде-временны, страшно персонифицированы. Английская революция была революцией Кромвеля! Кончается посмертной казнью, когда его уже мертвого вытащили из могилы, отрубили голову и, отрубленную, возили по весям Англии. Французскую одной фигурой не выразить, но в зените она – Робеспьер и Наполеон! Американская революция особая, она осталась внутри Америки и влияла идейно. Наконец, русская революция – три фигуры: Ленин, Троцкий и Сталин. В этой персонификации есть элемент аномальности, и он застрянет в политике на целый век. А от русской революции пойдут ответвления: революция Гитлера, революция Мао, революция Ельцина.

7. Изобретение смерти. Человек-убийца и его презрение к смерти. Рахметов, Ленин, Сталин

– Нащупывая корни революции, назову еще один: человек – существо, которое заново себя начинает. Способность переначаться сидит в человеке как великое и опасное его свойство. Пальпируя это свойство, находим капитальнейшие открытия человека. Выделяю курсивом слово открытие – человек открывает. Так Homo sapiens открыл смерть когда-то. Мы не присутствовали при этом моменте и можем только реконструировать его или вообразить. Это не так, чтобы человек увидел, как некто умер, – человек открывает смерть как отмеренность своей жизни. И благодаря этому смог открыть саму жизнь. Смерть тяготит и возвышает его. Открыв неотменяемую смерть, он открывает необходимость сделать жизнь достойной. Заполненной деятельностью, умом и передаваемой по наследству.

– Или идет навстречу смерти.

– Или идет навстречу смерти. Но с этого момента (очень важный для понимания революции пункт!) отличая смерть от убийства. Тут капитальная разница для существования людей и для революции также. Когда Ленин говорит, что презрение к смерти надо внести в сознание масс, то призыв к такому движению умов даст, спустя всего несколько циклов, человека-убийцу. И где-то там угадывается фигура Сталина.

Сталин как персонаж – человек, который боялся смерти. Это многое определяло в его поступках и отношении к людям. Малейшее прикосновение к теме смерти, которое затрагивало его лично, вызывало в нем реакцию отторжения и неприязнь к тому, кто посмел затронуть его страх. Знаменитый разговор Сталина с Пастернаком – на каком месте он его оборвал? Когда поэт сказал: хочу говорить с вами о жизни и смерти. Будь Сталин как человек обыкновеннее, при таком страхе перед неотменяемым концом он, может, сам бы ушел. Поддался искушению оборвать собственную жизнь. Но в качестве вождя, которому ежедневно говорили, что он незаменим, избывал страсть в убийствах.

– Эти люди были готовы к смерти каждую секунду. Они так прожили жизнь свою, когда жизнь ничего не стоила – ни их, ни чья другая.

– Я бы их не усреднял, там не все просто. Их готовность к самопожертвованию, легкость, с которой они принимали в качестве должного и необходимого смерть других людей, в личном плане неодинаковы.

Вспомним Рахметова? Но ведь рахметовские гвозди – это ирония Чернышевского. Чернышевский говорит о Рахметове с частой, почему-то незамечаемой иронией. Притом что тот ему близок и важен для понимания романа. Роман сыграл гигантскую роль в жизни нескольких поколений, включая Ленина. У меня была старенькая школьная учительница; как-то будучи у нее дома, я раскрыл книжку: Чернышевский, "Что делать?". Выцветшими старыми чернилами внутри было написано: "Что делать, стало ясно!" – и дата: 1903. Год выхода ленинского "Что делать?"!

Часть 2. Русский пролог в пространстве экспансии

8. Орда – основоположница евразийской государственности. Пространство экспансии

– Ни русскую историю, ни историю русской мысли не понять вне проблемы пространства. Для России это не вопрос территории, а понятие философско-историческое, соотнесенное с понятием времени. Один из центральных пунктов русского самоосознания – отдельный человек (или тесная группа людей) среди гигантских пространств России.

Русскую историю рассматривают так, будто все равно, Россия тут или Франция. Как рассказывают нам историю? Допустим, темный человек не знал, а хочет знать. И ему объясняют: были восточнославянские племена, затем образовались небольшие удельные княжества. Далее монгольское нашествие, княжества стали укрупняться. Началось возвышение Москвы, сложилось русское государство, Российская империя… Единый процесс, казалось бы, но почему единый?

Своим ходом эти славянские княжества не могли дорасти до евразийской махины, от Европы до Тихого океана. Организовавшись в единое тело России, оно очертило собой Европу как целое, и в какой-то мере Азию тоже как целое. Между крохотными княжествами и Россией пролегло событие исключительной важности: монгольское нашествие. Крупнейшее из человеческих извержений Центральной Азии и последнее такое по масштабу. Почему оно остановилось? Могло оно дойти до Атлантического океана? Может быть, и могло, не исключаю, – но оно остановило себя и распалось.

Это было не примитивное нашествие. Впитав в себя китайскую военную технику и налоговую организацию, оно оставило после себя завоеванную территорию, административно организованную для выжимания налогов. Огромное пространство экспансии объединилось монгольским военным и административным воздействием. Тем легче было после пойти обратному движению – московской экспансии – вспять. Используя его, Москва распространялась, не находя сильных конкурентов. Но разве так было кем-то задумано?

Ни одно правительство и государство не стало бы тратить силы, не зная, к какому результату придет. Шла колонизация крестьянская, поверху за ней – военная. Крестьянин бежит от крепостного права или от своего боярина, а за ним вдогонку – власть, армия – сквозь то пространство экспансии, по которому уже татары прошлись.

Назад Дальше