Большую часть времени они – то есть мы – озабочены. Обычное состояние исследователя – это состояние интеллектуальной неудовлетворенности. Не важно, сколько радости приносит открытие новых фактов или изобретение какой-то особенно удачной и проясняющей суть дела характеристики, все равно никогда не удается (а вероятно, и вовсе нельзя) полностью освободиться от ощущения того, что текущее состояние твоей работы окажется в какой-то момент лишь промежуточным отчетом, который всегда можно пересмотреть, откорректировать или же преодолеть. Разум ищет закономерностей, определенного порядка, но такой поиск является бесконечным, безостановочным процессом. Одна из причин, по которой какая-то книга может приобрести влияние в гуманитарных науках – и обычно это именно книга, поскольку, чтобы продемонстрировать определенную закономерность во всех ее убедительных подробностях, требуется по-настоящему широкое полотно, – заключается в том, что обнаруживаемые закономерность и порядок становятся рамкой для последующих исследований в данной области. К очевидным примерам книг, которые одно или несколько поколений назад определили ту или иную область исследований, можно отнести "Становление английского рабочего класса" (1963) Эдварда Томпсона, "Чувство конца" (1967) Фрэнка Кермода или "Теорию справедливости" (1971) Джона Ролза, причем в некоторых отношениях эти работы не потеряли своего значения и в наши дни. Такие книги, конечно, подвергаются более или менее постоянной критике и ревизии (в том числе и их авторами), но в определенном смысле академическое сообщество и само не стоит на месте, смещается, переходит к другим темам, начинает применять другие методы или ставить другие вопросы. И причина не только в открытии новых эмпирических данных, в воздействии интеллектуальной моды или же в изменении факторов внешнего мира, хотя все это может сыграть свою роль. Более важная причина в том, что ни одна отправная точка не защищена от пересмотра, ни одна посылка (о развитии общества, действиях людей или приобретении смыслами своего значения) не может быть бесспорной, а ни один словарь не обладает исключительной монополией. И в этом пункте экзистенциальное состояние интеллектуальной неудовлетворенности превращается в нечто вроде методологического предписания. Поэтому на практике только взвешенное суждение сможет решить, в какой момент постановка вопроса иного типа окажется продуктивным ходом, а в какой – мешающим движению или просто бессмысленным. Но в принципе ни один вопрос невозможно исключить заранее. Кто-то другой всегда может начать с чего-то другого, и точно так же мы можем поступить и сами. Всегда могут быть только промежуточные отчеты.
Это один из пунктов, в которых жизненно важно подчеркнуть различие между знанием и пониманием. То, как мы понимаем определенную тему, зависит в том числе и от того, что мы уже понимаем. Эту мысль давно высказали по поводу поиска аутентичности в движении так называемой старинной музыки: мы можем сыграть музыкальные произведения на старинных инструментах, но не можем слушать старинными ушами. Одна из причин, по которым сегодня мы не можем понимать Шекспира в точности так, как Э. С. Брэдли понимал его в своем классическом труде "Шекспировская трагедия" (1904), не в том даже, что наши знания о данном авторе углубились, а в том, что изменилось наше понимание и многого другого. Верно, что сегодня мы знаем больше, чем столетие назад, о таких вещах, как передача текстов Шекспира или условия сценического искусства в елизаветинский период. Но главное то, что мы познакомились с такими разными предметами, как эффекты этнической стереотипизации и следствия социального подчинения женщин, интерпретация героя драмы в целом и отношение между письменным текстом и его значением. В определенном смысле академическая наука пытается максимально приблизиться к приобретению старинных ушей, все больше и больше познакомиться с языком и установками периода, когда было написано определенное произведение. Однако это все же именно мы пытаемся достичь понимания, это мы стремимся передать это понимание современной аудитории, используя современный язык. Мы не смогли бы повторить восприятия или суждения столетней давности, даже если бы попробовали.
Одна из наиболее ярких иллюстраций того, как выбор иной отправной точки может привести к богатому урожаю новых идей и интерпретаций, – преображающее воздействие, которое в последние три десятилетия было оказано на многие области академических исследований вниманием к вопросам гендера и сексуальности. В наиболее очевидном случае оно позволило открыть целые пласты ранее неизвестных или не считавшихся важными материалов. Например, представления любого литературоведа о круге значимых письменных произведений, созданных женщинами в прежние века, расширились так, что еще пару поколений назад такая широта показалась бы немыслимой, и точно так же сегодня есть целые области социальной и культурной истории, которые едва ли существовали до того, как историки начали систематически исследовать свидетельства прежних веков, говорящие о деятельности той половины человеческого рода, которая почти не была представлена в официальных записях. Однако такое изменение точки зрения может вдохновить на новую работу и менее очевидным образом. Например, некоторые моральные и политические философы начали задавать вопросы о скрытых маскулинных составляющих той точки зрения, с которой оценивается действие, или же о гендерной природе некоторых способов оценки благосостояния. Не все выводы и новые интерпретации, вытекающие из постановки этого конкретного комплекса вопросов, выдержали последующую проверку, что можно сказать и о других обширных ревизионистских проектах, однако ландшафт академических исследований в области гуманитарных наук существенно изменился, и вряд ли эти изменения в будущем просто исчезнут.
Даже если принимать все это и даже если новые темы и точки зрения признаются в качестве законного расширения круга и интерпретативных возможностей исследования, внешний наблюдатель все равно может ощутить, что огромная доля энергии исследователей-гуманитариев направляется, судя по всему, не на открытие нового материала, а, преимущественно на полемику с другими исследователями. И такая полемика не сводится всего лишь к исправлению отдельных фактических ошибок или неверных интерпретаций, она доходит до отвержения подхода других исследователей как такового. Возникает вопрос: как же так получается, что дисциплины, существовавшие в той или иной форме десятилетиями или столетиями, не смогли решить самые что ни на есть базовые вопросы подхода и метода? На самом деле вывод, извлеченный из этого наблюдения за постоянными спорами, является некоторым преувеличением. Даже представители соперничающих "школ" в той или иной области по очень многим пунктам, которые часто не проговариваются, например по допустимым процедурам и твердо установленным истинам, согласны в большей мере, чем можно было бы подумать, если судить по громким столкновениям, вызванным некоторыми различиями. Однако в гуманитарных науках и правда идет спор по многим фундаментальным вопросам, и, возможно, ответить на это надо не констатацией несостоятельности этих наук (ведь подобные разногласия встречаются и в естественных науках), а признанием того, насколько тесно работа в таких областях связана с самыми важными аспектами человеческого бытия. Едва ли нас удивит то, что нет согласованной концепции правильной жизни, как не существует, собственно говоря, и общепринятого способа адекватно оформлять данный вопрос в качестве исследовательской темы, а потому не должно нас удивлять и то, что все попытки понять аспекты человеческой жизни, прошлой или настоящей, сколь бы методичными они ни были в своем аналитическом подходе к понятиям и работе с эмпирическими данными, все равно будут в какой-то мере воспроизводить это фундаментальное отсутствие согласия.
Один из способов понять роль того, что ныне часто называют просто "теорией", в литературоведческих и исторических дисциплинах, – указать на то, что "теория" формируется тогда, когда общепринятую отправную точку более нельзя считать чем-то само собой разумеющимся. Например, литературные критики в англоязычном мире в 1950–1960-е годы по многим вещам не соглашались друг с другом – скажем, они спорили об авторстве некоторых пьес времен короля Якова, о влиянии Китса на Теннисона, а также о том, великий ли писатель Д. Г. Лоуренс, – однако, как правило, между ними не было разногласий относительно того, является ли оценка литературной ценности законной или даже возможной, как и того, существует ли такая категория, как "литература". Когда все эти понятия и процедуры были представлены в виде чего-то незнакомого, скорее культурно обусловленного, а не логически необходимого, спор пришлось перенести на более теоретический, более абстрактный уровень. Но, опять же, это не форма патологии, не то, что происходит, когда больше нечего сказать об установленном каноне или когда литературоведы теряют интерес к литературе (хотя некоторые и в самом деле могли его потерять). Скорее это может быть признаком здоровья или по меньшей мере указанием на то, что исследователи не могут и не должны быть свободны от интеллектуальных изменений, обусловленных жизнью в более разнородном обществе, в котором предпосылки, разделяемые некоторыми традиционными элитами, больше не пользуются безусловным одобрением.
Примерно таким же был бы верный ответ и на обвинение, раз за разом выдвигавшееся против гуманитарных наук в последние десятилетия, особенно, но не исключительно, комментаторами правого толка: оно утверждает, будто академические исследования были "скоррумпированы" в силу своей "политизации". Ведь не может быть понимания человеческой истории и человеческого самовыражения, которое не работало бы с категориями и понятиями, имеющими политическое измерение. Там, где господствующий дискурс не встречает сопротивления, этим политическим аспектам можно позволить оставаться скрытыми, даже невидимыми, но они никуда не деваются. В определенных областях исследований эти вопросы могут заключаться в скобки, отодвигаться в сторону или же просто приниматься за должное. Задача теоретической критики – вывести подобные вещи на поверхность и поставить их в фокус внимания. И опять же, явное внимание к давно не критиковавшимся посылкам может показаться незаконным внедрением в академическую коммуникацию тех предметов, которым там не место, однако чаще всего такая критика является способом обнаружить давление более широких социальных и культурных изменений на беспрестанные попытки расширить границы понимания, никогда не завершающиеся окончательным результатом.
Тот факт, что академические работы по гуманитарным наукам должны, по крайней мере частично, использовать повседневный язык, парадоксальным образом оказывается источником еще одной постоянно предъявляемой претензии журналистов, рецензентов и многих других. Они утверждают, что в силу присутствия такого повседневного языка все работы по гуманитарным наукам должны легко пониматься читателями-неспециалистами, так что, когда встречаются различные формы специализированного дискурса, кое-кто начинает возмущаться. Поскольку большая часть слов кажется знакомой, считается, что значения предложений и абзацев, которые сложены из них, должны пониматься так же легко. И конечно, во многих случаях, особенно в истории и литературоведении, они и в самом деле понятны. Однако стремление к точности в каждой из исследовательских областей требует использовать термины в тщательно заданных смыслах, и по прошествии определенного времени отпадает нужда напоминать коллегам о том, что данный термин используется в таком-то смысле, поскольку с ним уже свыклись те, кто в силу самой своей работы проводит жизнь за чтением подобных текстов. Читатели, приходящие извне – из другой дисциплины, но не обязательно из-за пределов университета, ведь все мы являемся неспециалистами по отношению к областям, которыми не занимаемся, – сначала, возможно, путаются, думая, что определенный термин (и другие термины, на него похожие) используется в знакомом смысле, а потому могут возмутиться, что путь, который они считали надежным, завел их в непролазные дебри. Это приводит к выдвижению более общего обвинения, у которого тоже давняя история: говорят, что специализация зашла "слишком далеко", так что академические исследования в гуманитарных науках оторвались от "обычного читателя". Как правило, сегодня этот упрек не предъявляют ученым, занятым естественными или даже социальными науками: все согласны с тем, что неспециалист не должен ожидать, что сможет прочитать статью в профессиональном журнале по той же молекулярной биологии или атомной физике, как и с тем, что достаточно специальный характер статей является положительным признаком выхода ученых в этих областях за пределы здравого смысла или бытовых наблюдений, а это, собственно, и есть одна из составляющих того, что мы подразумеваем под наукой. Но предпосылка, неявно содержащаяся в постоянных упреках гуманитарным исследованиям, похоже, состоит в том, что любое описание человеческой деятельности должно с легкостью пониматься обычным образованным читателем, т. е. в том, что предмет гуманитарных наук должен требовать такой общепонятности. На самом деле нет особых причин соглашаться с этой посылкой: человеческая деятельность может стать предметом исследований, которые носят такой же технический, статистический или абстрактный характер, как и в случае любого другого предмета; в этих областях, как и в любых других, форма выражения результатов исследований будет определяться профессиональными нормами, целевой аудиторией и т. д.
Эти проблемы еще больше осложняются логикой публикаций в разных дисциплинах. Все активные ученые должны публиковать результаты своих последних исследований в определенном количестве высокоспециализированных журналов (печатных или электронных), которые вряд ли попадутся постороннему человеку и уж тем более вряд ли он сочтет их приятным чтением. У некоторых ученых есть к тому же дар или склонность к популяризации, так что помимо чисто научных работ они могут писать о своей работе в совершенно ином стиле, пытаясь представить общую картину и рассказать "обычному читателю", чем интересна та или иная большая сфера исследований. Однако два этих жанра решительно отделены друг от друга, и ни один биолог, физик или химик не построит успешной научной карьеры, если не будет публиковаться в специализированных изданиях первого рода. (Сегодня существует небольшое число должностей по "общественному пониманию" науки, и для занимающих такие посты специалистов второй жанр может быть подходящей формой профессиональной публикации, но их деятельность отделена от практики любой научной дисциплины.) Примерно то же самое относится и ко многим социальным наукам: например, большинство экономистов и социальных психологов публикуют статьи исключительно в профессиональных журналах. Такая же ситуация складывается и в некоторых областях гуманитарных наук: многие философы издаются, как правило, только в такой форме, как и некоторые специалисты по исторической демографии или музыковеды. Однако в других областях, особенно в политической или военной истории, а также в литературной биографии или же истории искусства, выходят книги, которые адресованы одновременно специалистам и неспециалистам. Например, историк Второй мировой войны способен построить достаточно успешную академическую карьеру на основе преимущественно публикации книг, которые, хотя они и опираются на оригинальные исследования и выполняют самые суровые из требований научной строгости, можно дарить в качестве рождественских подарков.
На практике этот путь открыт лишь для немногих исследователей даже среди историков, и он не является базовым вариантом для большинства исследователей в других областях, включая литературную критику (другое дело – литературная биография). Однако структура публикаций, особенно в Великобритании, все еще поддерживает мысль о том, что книга по исторической или литературной теме в каком-то смысле неполноценна, если ее не может с удовольствием прочесть неподготовленный читатель. Конечно, дело не в том, будто "специалист" и "обычный читатель" – две взаимоисключающие и покрывающие все множество читателей категории: некоторые академические работы могут читаться коллегами из смежных областей, из посторонних областей, а иногда и теми, кто вообще не занят академической наукой. И конечно, эти категории и границы со временем претерпевают изменения: в 1950–1960-е годы даже достаточно абстрактные работы по литературной критике обладали заметным престижем. В разных культурах такие границы проводятся по-разному: например, и сегодня во Франции и других романских странах считается, что некоторые работы по философии или антропологии должны обращаться к "широкой публике". Однако по большей части исследовательская работа в гуманитарных науках, как и во всех остальных академических дисциплинах, адресуется преимущественно специалистам, работающим в тех же областях, и это правильно.
2
После этих достаточно общих и в каком-то смысле абстрактных соображений о гуманитарных дисциплинах я намереваюсь взглянуть на некоторые аспекты профессиональной деятельности в этих областях с более конкретной точки зрения. Начать мы можем с совершенно очевидного момента в повседневной практике исследователя-гуманитария: нас постоянно, по самым разным поводам, приглашают выносить суждения о качестве – суждения, основания которых, как правило, невозможно в полной мере доказать. То есть мы постоянно заняты тем, что пытаемся отличить выдающуюся работу от просто хорошей, а хорошую – от посредственной или неприемлемой. Это относится к нам в том случае, когда мы играем роль наставников и экзаменаторов студентов, и в том, когда мы выступаем членами комиссий по назначению новых сотрудников и присуждению степеней, экспертами по вопросам публикаций, рецензентами для журналов или же просто коллегами, отвечающими на работы, опубликованные в нашей сфере, и использующими их. То, что суждения в таких случаях невозможно окончательно доказать, не означает, разумеется, что нельзя привести подкрепляющие их доводы или факты: на самом деле такие суждения, когда мы действительно следуем высочайшим стандартам нашей работы, весьма далеки от произвола или выражения предрассудков. Имеется в виду, однако, то, что их правильность невозможно окончательно доказать тому, кто с ними не согласен. Мы можем в конечном счете сказать лишь следующее: "Смотрите на тот-то или тот-то аспект, вот почему это лучше, разве вы не видите?", и хотя после этого дискуссия продолжится и нами будет испробована какая-то другая тактика убеждения, если наш собеседник не видит того, на что ему указали, то он не признает обсуждаемых качеств и никакие указания не заставят его их признать.