Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942 1945 годы - Константин Симонов 13 стр.


Трудно задним числом записывать все по порядку. Помнится, первые сутки мы сидели на КП дивизии, знакомились с обстановкой и брали на карандаш подробности продолжавшегося уже шесть или семь дней на этом участке наступления. Цель его заключалась в том, чтобы скинуть австрийских егерей с ряда господствующих высот и выйти на берег реки Западная Лица, заняв участок, с которого впоследствии можно будет развивать наступление. Несколько высот за эти семь дней действительно удалось занять, причем на одной из них был окружен егерский батальон. Судя по сообщениям генерала Красильникова, сидевшего в том полку, который окружил егерей, дело шло к концу. Но окончательно добить егерей мешала разыгравшаяся уже после того, как мы пришли сюда, метель, в которой ничего не было видно.

Соединившись с Красильниковым, мы попросили проводника, который отвел бы нас к нему. Он ответил, что в такую метель, как сегодня, проводника за нами не пошлет. Завтра разберемся. Помимо всего прочего, мне показалось по телефонному разговору, что самому Красильникову хотелось сперва докончить затянувшуюся ликвидацию этого егерского батальона, а потом уж разговаривать с корреспондентами.

Метель продолжалась всю ночь. Она казалась нам сильной, но здешние старожилы утверждали, что это еще пустяки по сравнению с тем, что здесь может быть и бывает.

На следующее утро на КП пришел полковник Пониткин, начальник артиллерии армии. Здесь, среди скал и снегов, люди ходили в чем попало: в ватниках, парашютных куртках, полушубках, одни в валенках, другие в трофейных горных егерских ботинках. Полковник Пониткин был одет по всей форме: в хромовые сапоги, в хорошую драповую новенькую шинель, перетянутую ремнем с повой портупеей, с аккуратным планшетом, полевой сумкой и револьвером в аккуратной новенькой кобуре. На голове у него была щеголеватая артиллерийская фуражка, а в руке новенький кожаный портфель. Таким мы увидели его, когда он открыл дверь и вошел на КП, точно в таком же виде он отправился вместе с нами наверх, на артиллерийский наблюдательный пункт. Он взбирался впереди нас на скалу по скользкой, занесенной снегом тропинке, одной рукой, чтобы не упасть, хватаясь за корни и за валуны, а в другой продолжал сжимать своп канцелярского вида портфель.

Мы лезли туда, наверх, минут сорок, и за это время метель приутихла. Поднявшись на наблюдательный пункт и радуясь вдруг установившейся видимости, Пониткин сразу же стал показывать нам всю панораму боя, расположение наших, расположение немцев, систему ведения огня. Собственно говоря, "панорамой боя" все это можно было назвать только условно. С вершины огромной сопки, на которой мы стояли, сквозь мелкую сетку снега, продолжавшего все-таки понемножку сыпать, были видны каменистые холмы впереди, налево и направо от нас. Все они были покрыты снегом, все заросли мелким, но густым лесом, и только при тщательном наблюдении там, где одна сопка переходила в другую, в лощинах и трещинах виднелись ниточки тропок.

Окруженный горноегерский батальон был левее нас на маленькой сопке, закрытой двумя другими и поэтому отсюда невидной. Но Пониткин все-таки счел нужным показать нам, где она находится. Другие позиции австрийцев были прямо перед нами, примерно в двух километрах. Пониткин показывал нам на сопках уже взятые у них дзоты и блиндажи, места, где закрепилась наша пехота перед новыми атаками, показывал и те блиндажи и дзоты, в которых сидят австрийцы и которые еще предстоит брать.

Я долго рассматривал все это и в бинокль и в стереотрубу и, честно, не всегда был убежден, что вижу то, о чем он мне так подробно рассказывает. То есть несомненно я что-то видел, и какие-то из тех серых пятен, что я видел в стереотрубу и в бинокль, наверно, и были уже взятыми или еще не взятыми австрийскими дотами и блиндажами. Но какие именно, – в противоположность Пониткину, никак не мог различить, хотя, не желая огорчить полковника, и говорил ему: "Да, да, конечно, вижу". Когда же он в одном месте вдруг стал наблюдать перебегающих от блиндажа к блиндажу австрийцев, то такая острота зрения представилась мне уже и вовсе фантастической. Я ни минуты не сомневался, что сам Пониткин действительно это видит, но я своим неопытным глазом ничего разобрать не мог, тем более за тонкой сеткой все-таки продолжавшего падать снега.

На наблюдательном пункте мы провели довольно много времени…

Забыл с самого начала сказать, что Пониткина встретил здесь знакомый мне еще по Рыбачьему полуострову майор Рыклис; теперь он стал подполковником и командовал здесь артиллерийским полком, тем самым, чей наблюдательный пункт был на сопке.

После того как Пониткин объяснил обстановку и показал нам в бинокль и стереотрубу все, что мог показать, он перестал заниматься нами и стал работать с Рыклисом. Полк все время, пока мы находились на высоте, вел побатарейный огонь. Иногда мы видели разрывы наших снарядов среди серых пятен камней и блиндажей, иногда артиллерия била через сопки по тем невидимым лощинам, где предполагалось или наблюдалось скопление противника. Оттуда радировали сюда, на наблюдательный пункт, выброшенные вперед артиллерийские разведчики.

Примерно после трехчасового методического огня из-за одной сопки поднялся высокий столб черного дыма. Пониткин и Рыклис, посовещавшись по этому поводу, радостно сказали нам, что это не что иное, как пожар замаскированной австрийцами около дороги нефтебазы, которую мы никак не могли нащупать…

На этом обрываются сохранившиеся у меня об этой поездке записи.

Была еще одна машинописная тетрадь военного времени доведенная до июля 1942 года. Но сколько я ее ни разыскивал после воины, так и не нашел.

В этой пропавшей тетради было среди прочего записано и все, до конца, наше путешествие с Евгением Петровым и Кноррингом на север. Продолжалось оно около месяца, и "Красная звезда" напечатала пять моих присланных оттуда и написанных уже в Москве очерков.

На другой день после того, на котором обрываются мои записи, мы снова долго сидели на наблюдательном пункте у артиллеристов, а в последующие дни ходили в один из стрелковых полков, были в разведроте у разведчиков и разговаривали с только что взятыми пленными австрийцами из воевавшего там горнострелкового корпуса генерала Дитля.

Потом побывали в специально сформированных на Мурманском участке фронта санитарных частях, в которых самоотверженно работали ненцы-оленеводы, вывозившие раненых из самых опасных и трудных для передвижения мест на оленьих упряжках.

Были в Мурманске в защищавших его авиационных истребительных полках. Об одном из наших истребителей, об Алеше Хлобыстове, совершившем двойной таран, я напечатал в "Красной звезде" очерк "Русское сердце". Потом были в Полярном на только что вернувшихся из похода подводных лодках. Встречались с американскими моряками, пришедшими в Мурманск с последним к тому времени конвоем.

Перечисляю все это, чтобы дать общее представление о том, из чего состояла наша фронтовая поездка, последняя, из которой Петров вернулся живым.

Во время этой поездки из Москвы, из редакции, мне сообщили, что я награжден орденом Красного Знамени. И эту радость в землянке у гостеприимного Дмитрия Ивановича Еремина разделил со мною Петров, человек, умевший радоваться за друзей больше, чем за самого себя.

Тогда, во время войны, как-то уж само собой выходило, что о том или ином человеке мы думали прежде всего как о своем фронтовом товарище и оценивали его прежде всего с этой стороны. Так оно тогда было для меня и с Петровым. Но сейчас, когда со времени его гибели прошло тридцать с лишним лет, а со времени появления его и Ильфа романов "Двенадцать стульев" и "Золотой теленок" – больше сорока, когда писатель Ильф-Петров давно стал в моем сознании классиком советской литературы, уже как-то по-другому смотришь на прошлое. И мне хочется включить в эту книгу все, что связано для меня с памятью о Евгении Петрове.

В июле 1942 года, вскоре после его гибели, я написал о нем воспоминания. Они печатались еще тогда, во время войны, но я все-таки хочу привести здесь те места из этих воспоминаний, которые не повторяют уже рассказанного мною.

…Нигде так быстро не узнаешь человека, как на фронте. И мало того, что узнаешь близко, главное, что узнаешь верно, таким, какой он есть на самом деле.

Поезд идет в Архангельск. На одной из станций Евгений Петрович случайно встречает тоже едущего на Карельский фронт знакомого. Через полчаса знакомый перетащен уже в наш вагон, еще через пять минут сидит у нас в купе, ему уже весело и уютно, и они вдвоем с Петровым, смеясь, принимаются за мелкое дорожное портняжничество. Через сутки станция, на которой сходить знакомому Петрова. Лес, маленький перрон и перспектива прождать сутки до пересадки. Мы едем дальше – до Архангельска. Знакомому Петрова грустно расставаться с нами, не хочется вылезать на этой станции, где он не знает ни души. Мы прощаемся с ним в вагоне. Но Петров выходит на платформу, стоит там со своим знакомым до самого отхода поезда, потом вскакивает на подножку и еще долго машет ему фуражкой. Мы едем дальше вместе, а тот остается один, и Петрову не хочется, чтобы человеку было неуютно.

Архангельск. Мы задерживаемся еще на сутки в ожидании дальнейших средств передвижения. Вечером мы идем по городу. На улицах много грязи, они запущены. У пристаней свален мусор. Завтра нам предстоит уезжать на фронт, и, казалось бы, нам мало дела до архангельского коммунального хозяйства. Но Евгений Петрович не может говорить ни о чем другом. Он рассержен. Ему очень нравится этот северный город, и поэтому его особенно раздражают портящие город неряшливость и грязь. Он говорит о том, как просто все это убрать и привести пристани в приличный вид. Мы идем целый квартал молча. Оказывается, Петров все это время, пока мы молчим, обдумывает, как именно следует приводить город в порядок, и начинает развивать нам план этого мероприятия. Потом вдруг спрашивает:

– Как вы думаете, мы завтра уедем утром?

Я отвечаю, что, может быть, и вечером.

– Если вечером, – говорит Петров, – то я напишу фельетон в здешнюю газету.

Он не говорит "обязательно" напишу, как обычно говорил мы. Он просто говорит "напишу", и это у него всегда значит – обязательно.

Фельетон обдуман, назначен час прихода в газету. Приход не состоится только потому, что мы уезжаем на рассвете.

– Если будем возвращаться через Архангельск, – говорит Петров, – все равно напишу.

В пустом сейчас вагоне для тяжелораненых, в котором мы едем к фронту, Петров просит проводника поднять подвесные койки, примериваясь, ложится на одну из них.

– А им неудобно будет лежать, голова низко.

Проводник показывает, как поднимается изголовье.

– Ну а упасть с койки они не могут?

Проводник показывает приспособление, предохраняющее от этого.

Петров внимательно следит за ним и задает еще несколько вопросов, касающихся удобств для раненых. Получив ответы, говорит удовлетворенно:

– Хороший вагон, удобный.

Ему очень нравится вагон, в котором все так умно устроено, что ни к чему не придерешься.

На перепутье проводим несколько часов во фронтовой газете. Поэт Коваленков двенадцатый месяц безвыездно работает на этом отдаленном участке фронта. Коваленков не жалуется, но Петров чувствует: этот человек страдает оттого, что стихи его не доходят до Москвы и что некоторые из них, написанные не для газеты, так и остаются лежать.

Петров требует, чтобы он тут же прочел стихи вслух, и договаривается об издании его книжки в библиотечке "Огонька".

Мурманск. Дорога на фронт. Сидим в крошечной землянке регулировщика. Телефонист сообщает вперед и назад по линии количество прошедших машин. При помощи несложного приспособления – резинки он так ловко приладил трубку, что при разговоре у него свободны руки для записей.

Петров очень этим доволен.

– Молодец, – говорит он, выходя из землянки. – Мелочь, а насколько удобнее работать. Ох, как часто у нас не хватает именно вот такой пустяковой сообразительности!

Идем пешком в гору. Мы с проводником налегке, в ватниках. Петров – в шинели. У него тяжеленная полевая сумка с обстоятельно упакованными предметами первой необходимости и фляга. Он задыхается на подъеме – дает себя знать не очень здоровое сердце. Мы с проводником просим отдать нам сумку и фляжку. Уговоры напрасны. Пыхтя и отдуваясь, Петров добирается до места и говорит с одышкой, но с торжеством в голосе:

– И дошел, и не отстал. А то привыкли на Западном все на машинах да на машинах!

Петров сам человек точный и увлеченный своим делом. Ему нравятся точные, отвечающие за свои слова люди и тот особенный азарт, который рождается любовью к своей профессии, к своему роду оружия. Его приводит в восторг начальник артиллерии – немолодой полковник, который лезет на наблюдательный пункт, бережно неся в руке портфель. В пути это очень неудобно, но, когда полковник наверху начинает объяснять нам обстановку, аккуратно извлеченные им из портфеля карты сияют свежестью. На них все нанесено так точно и красиво, как на экзамене по черчению.

На другой день на том же наблюдательном пункте. Командир полка корректирует огонь нескольких батарей, время от времени уступая нам свой бинокль. Я, грешным делом, не разобрав, где что, не вдаюсь в подробности. А Петров добросовестно и упрямо говорит "не вижу" до тех пор, пока в самом деле не находит в поле бинокля того крошечного пятнышка, на которое обращал его внимание командир полка. Посреди этого занятия немецкая батарея, засекшая наблюдательный пункт, начинает вести по нас огонь.

Вершина горы гладка, как стол. Наблюдательный пункт – круглая стенка, сложенная из камней до половины человеческого роста и сверху ничем не закрытая. Снаряды начинают ложиться то впереди, то сзади нас совсем близко. Командир полка старается подавить немецкую батарею, но она продолжает стрелять. Тогда он советует нам спуститься вниз.

– Для чего же мы шли сюда? – говорит Петров. – Мы же для этого и шли.

В глазах его то же самое выражение азарта, что и у командира полка. Петров чувствует себя в эту минуту артиллеристом. Он присутствует при артиллерийской дуэли, и ему так интересно, что он не может уйти отсюда.

Перестав обращать на нас внимание, командир полка занимается немецкой батареей. Он во что бы то ни стало решил подавить ее. Немецкие снаряды продолжают ложиться вокруг нас. Петров увлечен дуэлью и изо всех сил старается понять систему, по которой командир полка делает поправки и корректирует стрельбу. Стараясь понять, как все это происходит, Петров несколько раз порывается спросить командира полка, с трудом удерживается только потому, что может помешать работе.

Когда два снаряда попадают совсем близко впереди и сзади нас, флегматичный украинец-наблюдатель говорит ленивым голосом:

– В вилку взяли. Тот впереди, этот сзади. Теперь аккурат в нас будет.

Петров смеется и говорит мне в ухо:

– Как ни странно, такая форма пророчества успокаивающе действует на нервы. А?

Ему нравится спокойствие украинца.

Дуэль продолжается. После нового залпа наших батарей командир полка прислушивается и говорит про немцев:

– Больше не будут.

Но немцы посылают очередной снаряд.

Так повторяется несколько раз. В одну из пауз Петров смеется.

– Чего вы смеетесь? – спрашиваю я.

– Потом скажу.

Наконец немецкая батарея подавлена. Мы спускаемся под гору, в палатку командира полка.

– Знаете, почему я смеялся? – говорит Петров. – Только не обижайтесь, товарищ подполковник. Во время этих пауз мне вспомнилось, как мы мальчишками норовили последними ударить друг друга. Ударить и крикнуть: "Я последний!" Было что-то такое в вашей артиллерийской дуэли от этих мальчишек.

Возвращаемся обратно в сильнейшую пургу. По дороге несколько раз подолгу отсиживаемся. Петров использует это время для разговора с людьми, вникая в мелочи фронтовой жизни.

– Вы не понимаете, как все это интересно, – говорит он мне, когда мы добираемся до места. – Вы проходите иногда мимо самого любопытного. Можно заранее обещать редакции, что я напишу то-то и то-то. Но никогда нельзя обещать это самому себе! Уезжая куда-нибудь, вы никогда не можете заранее сказать, что вы увидите и о чем сможете написать. Иначе вы поедете с готовым кругом интересов и пропустите много чрезвычайно важного!

У него абсолютно отсутствует безразличие, и он не на шутку сердится, когда с ним не соглашаются. Если он считает что-то правильным, то непременно хочет убедить своего собеседника, что это правильно. Мало того, он хочет добиться, чтобы его собеседник, убедившись в его правоте, сам после этого делал все правильно, так, как это нужно делать, по мнению Петрова.

Его расстраивает, когда люди, казалось бы, безразличные ему, делают что-то не так, неправильно. Потому что, в конце концов, ни один человек, с которым он сталкивается, ему не безразличен.

На обратном пути с передовой начинается шумный спор с Кноррингом.

– Нет, вы мне скажите, почему вы на войне снимаете только войну и не желаете снимать жизнь? – кричит Петров. – Почему? Ведь люди не только воюют, они живут.

Кнорринг отвечает, что наша редакция неохотно печатает привезенные с войны бытовые снимки.

– А вы бы сами хотели их делать? – спрашивает Петров.

– Да.

– Так докажите, что это правильно. Это ваш долг. А если не напечатают в "Красной звезде", я напечатаю у себя в "Огоньке". Целую полосу, нет, целый разворот фотографий о военном быте! Извольте мне их сделать! Я знаю, почему вы не желаете снимать быт! Вы боитесь, что, если привезете много бытовые снимков, скажут, что вы сидели по тылам. А пусть вам будет наплевать, что о вас скажут! Вы должны делать свое дело. Вот я приеду и напишу специально о быте на войне. И пусть думают обо мне что хотят! Полковник, у которого мы с вами пережидали метель, прекрасный человек и, наверное, хороший солдат, – говорит мне Петров. – Вы там скучали, а мне было очень интересно наблюдать за ним. Сначала он был один, а потом к нему приехало высокое начальство. Так? А потом оно уехало, а он опять остался один.

– А что интересно?

– Интересно то, что он весь день, и до приезда начальства, и при нем, и снова без него, вел себя совершенно одинаково. Не волновался, ожидая, не суетился, принимая, и не вздыхал с облегчением, проводив. Значит, в нем есть чувство собственного достоинства. И он уверен в том, что все, что он делает, делает правильно. Ему не за что и не перед кем волноваться. Это хорошо. Это не все умеют, и об этом нужно написать… А вы вот сидели и скучали, и ждали, когда же можно будет ехать дальше. Это неверно. Ну, согласитесь, ведь неверно?

И он еще долго добивался, чтобы я признался, что да, неверно!

Назад Дальше