Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942 1945 годы - Константин Симонов 14 стр.


Война занимает все его мысли. Он любит говорить о ней. Но именно о ней, а не о себе на войне. Он хорошо понимает, что те, с кем он говорит, так же, как и он, бывали в переделках и что им тоже знакомы и чувство риска, и чувство страха. Рассказывая о войне, он никогда не говорит "я пошел", или "мы лежали под огнем", или "а в это время как ударит рядом мина!". Он говорит только о том, что может оказаться интересным для всех. Больше всего о любопытном, забавном и смешном. Когда один из наших попутчиков, человек хороший и храбрый, но злоупотребляющий рассказами о том, как они шли, как лежали и как по ним стреляли, принимается за эти свои неинтересные для других рассказы, Петров с комическим ужасом поднимает руки:

– Опять боевые эпизоды! – и лукаво, необидно улыбается.

А вообще он очень чуток к людям.

Уже перед самым отъездом с севера приходим на базу подводного флота. Одна "малютка" только что вернулась из удачного, но тяжелого плавания. Вокруг нее разорвалось много глубинных бомб, и в ее корпусе несколько десятков вмятин. По традиции подводников после возвращения на базу на лодку приглашен командир бригады и заодно с ним мы с Петровым. На скорую руку устроен ужин из оставшихся после похода продуктов. Железные кружки с водкой и консервы передаются из рук в руки. Сидим тесно, друг на друге. В разгар веселья кто-то роняет кружку, и она с грохотом падает. Сидящие за столом подводники вздрагивают. Это рефлекс. Только что много часов подряд они слышали грохот взрывов, измучены до предела и еле держатся на ногах от усталости.

После ужина молодой моторист тащит Петрова в свой отсек. После огромного напряжения и усталости на него подействовали сто граммов водки, и он с упорством подвыпившего человека хочет, чтобы Петров непременно пощупал все до одной вмятины в его отсеке. Петров добросовестно лезет вместе с ним и щупает вмятины, ударяясь о приборы. Это продолжается довольно долго, и я стараюсь его выручить.

– Подождите, я еще не все посмотрел, – говорит он сердито и лазает вместе с мотористом еще пятнадцать минут.

Когда мы поднимаемся из лодки на воздух, Петров говорит мне:

– Как вы не понимаете? Этому парню так хотелось непременно показать мне все свои вмятины. Я понял, что они пережили за эти кошмарные сутки. Как я мог его торопить?

И я, слыша это, понимаю, что по-человечески прав Петров, а не я.

Мы летим обратно в Москву из Мурманска белой северной ночью. Километров пятьсот самолет идет вдоль линии фронта. Петров сначала дремлет, а потом, взяв у меня томик Диккенса "Приключения Николаса Никкльби", удобно пристроившись, с увлечением читает. Полет кончается благополучно.

В июне в гостинице "Москва" Петров заходит ко мне в номер и говорит, что, очевидно, завтра утром летит в Севастополь. Нет ли у меня плаща?

Я достаю ему плащ. Примерив плащ, он улыбается.

– Если вы гарантируете неприкосновенность мне, я гарантирую неприкосновенность вашему плащу. Или не ждите никого, или ждите нас обоих.

Это последняя фраза, которую я от него слышу, и последняя улыбка, которую я вижу на его умном лукавом лице…

Уже после гибели Петрова я не раз получал письма от людей, у которых мы вместе с ним бывали во время поездки на север. Получал во время войны, получал и много лет спустя.

Две выписки из этих писем:

"Это было на горе Пила, в маленькой загородочке из камней, мой так называемый НП! Вы и покойный Евгений Петров. Я его и вас убедительно упрашивал: спуститесь вниз, там, где безопаснее. А он и вы ни за что не соглашались и остались на НП. А немец свирепствовал, захватил нас в узкую вилку. Я вспоминаю запах порохового дыма, которым обдало нас в нашей загородочке. Вы тогда заявили, что впервые его так близко нюхаете. А потом ночь, палатка-юрточка у подножья Пилы, облепленная снегом. Петров, вы и я, черпачки – колпачки от снарядов, из которых вы пили за двадцать лет моей службы в армии…"

Так вспоминал о встрече с Евгением Петровым командир артиллерийского полка Ефим Самсонович Рыклис.

"Я сейчас же пригласил тебя и Евгения Петрова пойти ко мне в землянку и по дороге перед вами извинился, что хотя чин у меня теперь большой, но землянка невзрачная, не то что на Рыбачьем, и угостить не могу, как там. Когда вошли в землянку, было тесно. С потолка текло капельками. Мой солдат-ординарец был очень изобретателен. Видя, что гости пришли, он под каждую капель подвязал консервные баночки, чтобы капли за шиворот гостям не попадали. Евгений Петров попросил меня достать машинку – печатать материал, который вы уже успели записать, будучи в частях армии. Я выполнил его просьбу. Печатал он материал, как помню, об оленьих лыжных бригадах. Это новое было формирование для Заполярья, незаменимое по тому времени. И он назвал свое повествование "Олени в штанах". Я и это помню хорошо. Пока он печатал материал, мы с тобой занимались по хозяйству, то есть приготовлениями к ужину. А когда он закончил, мы соорудили примитивно стол из двух чемоданов – один на попа, а другой на него вместо крышки стола. Сервировали его парой кружек жестяных, а кому не было кружек – консервные банки. В это время вошел полковник Рузов, очень озабоченный тем, что дорогой произошло несчастье: разбил бутылку спирта. Упал, поскользнулся, а она у него в полевой сумке. Но мы сказали: пусть не горюет, мы поправим его здоровье и подсушим ноги, которые он, жаловался, промочил, идя пешком по глубокому снегу. А тогда действительно были огромные заносы! Когда стали разливать, ты как-то незаметно ни для кого Рузову вместо спирта налил воды. И когда одним взмахом глотнули, так как спирт иначе пить нельзя, то у Рузова такая была физиономия, когда он почувствовал воду вместо спирта, что Евгений Петров просто был поражен и даже ругнул тебя за эту грубоватую шутку и тут же налил ему. Вот как это было, дорогой Костя! И Евгений Петрович мне очень понравился своей выдержанностью и серьезностью. Просто был милый человек…"

Это из письма Дмитрия Ивановича Еремина, комиссара штаба артиллерии 14-й армии.

Ничего особенного нот в этих письмах, просто запомнился хорошим людям хороший человек – Евгений Петров. Запомнился, как и многим другим.

Ортенберг очень хотел, чтобы Петров стал постоянно работать в нашей "Красной звезде", и был твердо уверен, что рано или поздно так оно и будет… Во всяком случае, в свою последнюю командировку Петров впервые полетел с нашим командировочным предписанием:

"Специальному корреспонденту "Красной звезды" писателю Евгению Петровичу Петрову (Катаеву). С получением сего вам надлежит отправиться в служебную командировку на Северо-Кавказский фронт в город Севастополь для выполнения заданий редакции. По выполнении заданий вам надлежит вернуться в Москву…"

В Москву Петров не вернулся. Самолет, на котором он возвращался, между Ростовом и Миллеровом врезался на бреющем в курган. Погибли не все, но Петров оказался среди погибших. В "Красной звезде" была напечатана его последняя статья о Севастополе, черновик которой нашли у него в полевой сумке. Последние абзацы в этой последней статье Петрова были такие:

"Немцы пустились на хитрость. Они объявили во всеуслышанье, что Севастополь неприступная крепость. Пора внести ясность в этот вопрос. Морская база Севастополь никогда, к сожалению, не была сухопутной крепостью. В этом смысле Севастополь ничем не отличается, скажем, от Сингапура. Пошел двадцать первый день штурма. Держаться становится все труднее. Возможно, что город все-таки удержится. Я уже привык верить в чудеса, потому что семь с лишним месяцев обороны Севастополя – военное чудо… И вот наконец мы увидели в лунном свете кусок скалистой земли, о которой с гордостью и состраданием думает сейчас вся наша советская земля. Я знал, как невелик Севастопольский участок фронта, но у меня сжалось сердце, когда я увидел его с моря: таким он казался маленьким. Корабль вышел из Севастополя около двух часов…"

Эта последняя фраза так и осталась недописанной.

Почти через год после гибели Петрова я оказался на Южном Фронте, который вел тогда бои между Ростовом и Таганрогом, и Меня свалила с ног гнойная ангина. Я лежал сперва в медсанбате, а потом в санчасти штаба фронта. И там приглядывавший за мной военврач Николай Алексеевич Лещ принес мне половину тетрадочного листка в линейку, исписанного фиолетовыми чернилами чьим-то неровным и быстрым почерком.

– Вот нашел вдруг среди наших бумаг. Не знаю точно как, но как-то к нам попало. Возьмите, пусть хранится у вас.

Я сначала не понял, что это такое, а потом, разобрав неровный и быстрый почерк неизвестного мне военного медика, понял, Вот он, этот печальный текст тетрадочного листка, попавшего мне в руки через год после гибели Петрова.

"Петров Е. П.

Клинический посмертный диагноз. Открытый перелом правого бедра в нижней трети со вскрытием правого коленного сустава. Закрытый перелом правого клювовидного отростка с кровоизлиянием в полость правого плечевого сустава. Множественное ранение мягких покровов черепа, преимущественно в затылочной и лобной областях. Полное рассечение правой ушной раковины и верхней губы.

Причина смерти – большая острая кровопотеря и шок, явившийся следствием множественных и тяжких повреждений мягких тканей и скелета".

Прочитав это, я представил себе степь между Ростовом и Миллеровом, обломки разбившегося самолета, мертвого Петрова…

В сорок втором году, после гибели Петрова, я написал стихи, посвященные его памяти:

Неправда, друг не умирает.
Лишь рядом быть перестает.
Он кров с тобой не разделяет,
Из фляги из твоей не пьет.

В землянке, занесен метелью,
Застольной не поет с тобой
И рядом, под одной шинелью,
Не спит у печки жестяной.

Но все, что между вами было,
Все, что за вами следом шло,
С его останками в могилу
Улечься вместе не смогло…

Сейчас, через много лет, проверив эти слова временем, убеждаюсь в том, что они были правильными. Да. Не смогло.

Глава пятая

В первые же дни после возвращения с севера я встретился в Москве с Андреем Семеновичем Николаевым, бывшим членом Военного совета 51-й армии.

Эта встреча, оказавшаяся последней, произошла случайно днем в фойе Колонного зала, и мы потом вместе провели все оставшееся до ночи время.

После своего снятия Мехлисом Николаев состоял в резерве, ожидая нового назначения, но все еще никак не мог его до сих пор получить, томился и писал рапорты о назначении на любую низшую должность с немедленной посылкой на фронт.

Об обстоятельствах своего смещения Николаев не говорил ни слова. Не берусь судить, было ли в его душе чувство обиды или не было, он за весь день ни разу даже вскользь не упомянул об этом.

Этот человек, который во время боев при мне не раз оборачивался к людям суровой своей стороной, в тот день вдруг, как бы освободившись от обязанности говорить о вещах, имевших отношение к его прямому делу – войне, с каким-то удивившим меня юношеским, романтическим чувством говорил о чистоте души, которой не хватает людям и которая, как он считал, окончательно придет только тогда, когда всюду, на всем земном шаре будет социализм. Он говорил о недостатке самопожертвования и в особенности самоотречения у, казалось бы, даже самых хороших людей. В тот день среди всех этих разговоров я как-то вдруг понял, что те жизненные привычки, которые я замечал за ним раньше – жесткая койка с солдатским одеялом, умеренная до удивления еда, непременно собственноручное подшивание подворотничков и чистка сапог, – были не только привычкой, как мне это казалось раньше, но и результатом его взглядов на поведение человека.

Не помню, с чего завязался разговор, но он вдруг заговорил об Испании, и когда он говорил о поражении республиканцев, то на его глазах были слезы. И я понял, что там, в Испании, была часть его души и эта часть души после поражения республиканцев была повержена в прах, он не мог с этим примириться так же, как не мог примириться с тем, что немцы заняли Киев или Кривой Рог.

С этими разговорами было связано мое последнее впечатление о нем. А дальше идут только архивные бумаги, в которых я рылся после войны, ища хоть каких-нибудь упоминаний о его дальнейшей судьбе. И нашел их всего два.

Первое упоминание – подписанный 8 мая 1942 года заместителем наркома обороны СССР армейским комиссаром 1-го ранга Мехлисом приказ о том, что "Николаев, Андрей Семенович, корпусный комиссар, состоящий в распоряжении Главного политического управления РККА, назначается военным комиссаром 150-й стрелковой дивизии".

Мы встретились с Николаевым позже даты, стоящей под этим документом. Но он еще не знал об уже состоявшемся назначении. Приказ, подписанный Мехлисом в Крыму как раз в день начала немецкого наступления, видимо, еще не дошел до Москвы.

Второе упоминание – короткая чернильная пометка в личном деле А. С. Николаева: "Пропал без вести в июне 1942 года"

Продолжая поиски, я обратился к документам, связанных с судьбой 150-й стрелковой дивизии, входившей в мае 1942 года в состав 57-й армии Юго-Западного фронта. Эта армия во время нашего неудачного наступления под Харьковом в мае 1942 года оказалась в глубоком окружении, а ее командующий генерал-лейтенант Подлас застрелился.

Читая эти документы и размышляя о самоубийстве Подласа, я подумал, что он мог в критическую минуту подумать о себе примерно теми же словами, которыми я в своей книге "Живые и мертвые" наделил одного из ее героев, человека схожей с ним судьбы, генерала Серпилина: "Помереть на глазах у всех я не боюсь. Я без вести пропасть не имею права".

Части 57-й армии вырвались из окружения с кровопролитными боями и тягчайшими потерями. 18 мая 150-я дивизия перешла к обороне в районе станции Лозовая, а 6 июня из армии во фронт было направлено донесение, что из состава 150-й дивизии вышли из окружения 477 человек.

В документах упоминается, что к 10 июня 1942 года была не известна судьба ни командира дивизии генерал-майора Д. Е. Егорова, ни ее начальника штаба М. Ф. Ширяева. Упоминается также, что из окружения не вернулся полковой комиссар Лященко, "начальник политотдела, он же военком 150-й дивизии". Эта последняя деталь – упоминание о Лященко "он же военком" заставляет предполагать, что если Николаев, назначенный комиссаром в эту дивизию, успел в нее попасть, то, очевидно, он погиб в начале боев и его уже в окружении заменил начальник политотдела.

После журнальной публикации дневников пришло два письма, подтверждавших мои предположения.

Первое письмо пришло из Киева, от профессора Романа Васильевича Бершеда:

"…Вы с особой теплотой пишете об А. С. Николаеве, корпусном комиссаре. Все, что Вы установили по документам, подтверждает его трагическую судьбу. Вы сомневаетесь в том, доехал ли он в 150 с. д. и принял ли дела военкома. Прибыл и вступил в должность. Как Вам известно, под Харьковом, со стороны Барвенковского выступа, 6 армия начала наступление 12.V.42 г.

В это время я был заместителем военного прокурора 57-й армии и где-то 14–15 мая по делам службы был в 150 с. д. и встречался с Д. Е. Егоровым и А. С. Николаевым. Андрей Семенович произвел на меня впечатление умного и высокопартийного комиссара. Я тогда не знал всех обстоятельств его смещения с поcта члена Военного совета армии. И меня, конечно, удивило то, что человек в таком высоком звании – комиссар дивизии. Вам известно, что указанные должности занимали, как правило, полковые комиссары…"

Второе письмо пришло из Донецка, от бывшего танкиста Г. А. Павлова:

"…В своей книге Вы касаетесь судьбы корпусного комиссара Д. С. Николаева, т. е. что в его личном деле сделана пометка – "пропал без вести", будучи военкомом 150 с. д. в боях под Харьковом.

В 1941 г. я окончил Харьковское танковое училище им. Сталина. В 1940 41 гг. корпусной комиссар Николаев, будучи нач. Политуправления Харьковского военного округа, бывал в училище, я слушал его лекции.

Во второй половине 1942 г., находясь в плену (в окружении был ранен и контужен) в лагере Лукенвальде в Германии, принесли какую-то газетенку (не помню название) для военнопленных, я хорошо помню, что было написано о том, что бывший нач. Политуправления Харьковского военного округа корпусной комиссар Николаев застрелился.

Позже, беседуя с одним майором, попавшим в плен под Харьковом, я рассказывал ему свой жизненный путь, и он мне также сказал, что А. С. Николаев застрелился.

Вот то, что я могу дополнить…"

В дни, когда я дописывал в Москве свои северные очерки, в моей жизни произошли важные для меня события.

В штабе Западного фронта мне вручили орден Красного Знамени. Для меня, который еще мальчишкой с трепетом глазел на комроты Синицына, чуть ли не единственного знакомого мне краснознаменца у нас в Рязани на пехотных курсах, где служил тогда мой отчим, получить самому такой орден очень много значило. Что я награжден, я знал еще в Мурманске. Но одно дело знать, а другое – когда тебе в двадцать шесть лет не во сне, а наяву привинчивают на грудь первый полученный за войну орден.

В эти же дни на партийном собрании в "Красной звезде" мои товарищи по работе проголосовали за мой перевод из кандидатов в члены ВКП(б). После утверждения этого решения в парткомиссии ГлавПУРа я получил партийный билет. А вскоре вслед за этим – звание старшего батальонного комиссара.

Эта перемена была внутренне очень важна для меня, хотя по правде говоря, я и раньше считал свои обязанности военного корреспондента обязанностями политработника, а не "интенданта первого ранга", как это вплоть до июня 1942 года значилось в моем удостоверении личности.

В середине июня я получил от редактора несколько необычное задание поехать на два-три дня на один из подмосковных аэродромов, где сидели тяжелые бомбардировщики, и побеседовать там с одним из экипажей об их недавнем дальнем спецперелете.

Должно быть, чтобы подразнить меня, Ортенберг не нашел нужным входить ни в какие дополнительные объяснения.

– Они предупреждены, что ты приедешь, и все, что следует рассказать, расскажут. Поезжай!

В чем суть редакционного задания, я выяснил уже на аэродроме. Речь шла о только что благополучно закончившемся полете В. М. Молотова через Великобританию, Исландию и Ньюфаундленд в Вашингтон для переговоров с Рузвельтом.

Полет этот был совершен на одном из наших тяжелых бомбардировщиков тех самых, которые в начале войны летали на Берлин.

Возил Молотова туда, в Америку, и обратно командир экипажа, по национальности эстонец, а по месту рождения сибиряк Эпдель Карлович Пусеп. От него и его товарищей по экипажу мне предстояло узнать подробности этого трудного по тому времени полета. Предполагалось, что их рассказ в моей записи будет напечатан на страницах "Красной звезды".

Материал этот я подготовил, он был большой, на целую газетную полосу; его отправили на согласование, и в газете он так и не появился. По каким причинам не получили "добро" на его публикацию, не знаю – то ли по соображениям сохранения военной тайны, то ли по каким-то иным.

Материал не пошел, но чувства зря потраченного времени у меня не было. Неожиданное газетное задание свело меня с хорошими, интересными людьми – с Пусепом и его штурманами Александром Павловичем Штепенко и Сергеем Михайловичем Романовым. Все трое имели за плечами по многу лет службы в авиации и по многу боевых вылетов – на Берлин, Кенигсберг, Данциг и другие дальние цели.

Назад Дальше