Чтобы дать почувствовать воздух того времени, приведу некоторые записи из блокнотов, не ручаясь за их последовательность. Блокноты исписаны вдоль и поперек, дат нет, и спустя столько лет я не всегда могу вспомнить, к какому дню боев относится та или иная запись.
…Шоссе пересекает уже взятую первую полосу финской обороны. Укрепления построены давно, и это мешает их рассматривать. За три года доты заросли кустарником. Ветви оплетают бетон, делают его невидимым. Колья с колючей проволокой похожи на обрубленные стволы молодняка. Слева от Приморского шоссе гребешки окопов сливаются по цвету с бурыми дюнами. Колючая проволока двух типов: натянутая на колья и по-немецки накрученная на рогатки. Все минировано. Окопы глубокие, в рост. Окопы с карманами убежищами. Над убежищами перекрытия из двух-трех накатов бревен.
Артиллерию средних калибров было приказано к началу наступления подтащить на прямую наводку как можно ближе к переднему краю финнов. И ее подтащили на 120, на 100 и даже на 70 метров. Пришлось сделать настилы через трясину и тащить пушки полтора километра на руках по этим настилам. Белые ночи мешали, но помогал туман, висел над болотами почти каждую ночь до рассвета.
Кроме пушек, тоже на руках и тоже по ночам, подтащили полтора боекомплекта. Пушки под носом у финнов закатывали в заранее приготовленные блиндажи. Рядом с блиндажами делали ячейки с перекрытиями для людей и ниши для снарядов, тоже с перекрытиями. На работу ушло семь суток. Все это было так близко от финнов, что они стреляли на малейший шум, на разговор, на кашель.
После того как ударила артиллерия большой мощности и подняла впереди все дыбом, малые калибры выкатили из блиндажей и со ста метров ударили из них по проволочным заграждениям и минным полям, проделывая проходы.
…Следы работы артиллерии. Лес, которого нет. Срезан на высоте полутора-двух метров и – лежащий – похож на огромную скошенную траву. От первой до второй полосы где двадцать, где двадцать пять километров. Озера, узкие лесные дефиле…
…Вторая полоса. Недавно взятая деревня Кивеннаппа. Не та ли это самая деревня с киркой, про которую Долматовский (кажется, он) во время финской войны написал частушку:
Прощай, мама,
Прощай, папа,
Здравствуй, кирка
Кивеннаппа!
Тогда эти места долго не могли взять. Сейчас взяли почти с ходу.
…Наблюдательный пункт полка рядом с разбитым дотом. Высота господствующая; с нее видно еще три. На них, кроме укреплений полевого типа, семь больших дотов. Говорят, что эта линия срочно достраивалась вплоть до самых последних дней. Хорошо видно все кругом. Серые, не заросшие еще кустарником колпаки недавно построенных дотов, разветвленные, далеко тянущиеся траншеи. По ним бьет сейчас наша артиллерия, и в бинокль видно, как среди разрывов мечутся люди.
Маневрирование большими массами артиллерии, сосредоточение тяжелых артиллерийских полков прорыва то на одном, то на другом участке удваивает и утраивает силу ударов. А наша противотанковая артиллерия чаще всего играет во время этих боев роль штурмовой.
Командир дивизии говорит:
– Сперва прорвал здесь линию всего одним батальоном. Потом расширил прорыв полком. Потом двинул в эту дыру еще полк, потом – всю дивизию. За шестнадцать часов непрерывного боя занял весь этот район. А теперь сматываем: мы – вправо, сосед – влево. Что взяли, еще сами не знаем. Знаем, что до полутораста орудий и много пулеметов. Некоторые даже в ящиках, нераспакованные.
…Поселок Мурило. Слева от нас – пролив Бьёрке, справа – озеро Кипиноен-Ярви. Впереди – Койвисто и Выборг. Линия Маннергейма на этом участке прорвана и уже осталась у нас позади, примерно в трех километрах.
Финские позиции после штурма выглядят страшно. Доты разбиты и разрушены не все, но прямые попадания есть по каждому. Вся земля в воронках. Колючая проволока спутана с проводами связи и закатана в клубки. Порваны кругом все провода связи, даже глубоко зарытые в землю. Там, где были блиндажи, месиво из бревен, земли и досок.
Осматриваем укрепления. Гранитные надолбы. За ними глубокий, искусно эскарпированный овраг. За ним на высотах в скошенном снарядами лесу мелкие бетонированные точки и большие бетонные доты старой линии Маннергейма. Одни восстановлены после той войны, другие нет, но сами эти громады вывороченного из земли тогда, при их подрыве, бетона тоже входили в систему обороны, были кругом обведены проволокой и заминированы. Мин много. На наших глазах взрывается трактор. Некоторые мелкие доты совсем заподлицо с землей. Пулеметы на жестких установках с постоянными секторами обстрела, которые, пока все эти доты держались, обеспечивали многослойную систему пулеметного огня.
Захвачены 210-миллиметровые орудия; их захватили, когда они двигались к фронту. Очевидно, финны тащили их для дополнительной установки в больших дотах.
В некоторых дотах все новенькое. Возьмешься за дверь – даже лак прилипает. Разбита финская кавалерийская бригада. Кавалерийская только по названию: на самом деле – самокатчики. Велосипеды валяются целыми сотнями и, конечно, уже используются нашими бойцами.
…Мимо нас тащат артполк, чтобы огнем помочь протолкнуть вперед пехоту. До Выборга, если считать напрямую, отсюда всего 27 километров. По нас лупит тяжелая батарея финнов с Койвисто.
– Подавить! – командует начальник артиллерии. – Накрыть шкалой, чтобы ни одна сволочь там из-под бетона не вылезла!
Телефонные разговоры.
– Слушай, я – "Бор", слушай, я – "Бор"! Как, лучше или хуже слышишь меня? Я думаю, нам нельзя откладывать дела. Вам дается два часа на то, чтобы все артиллеристы заняли новые энпэ и смешали там впереди все с землей, а пехота поднялась и пошла!
Командир дивизии дает задание офицеру-разведчику точно определить по переднему краю, где залегла наша пехота и какая там дистанция до противника. Напутствует:
– Поймите, что от вас зависит не только точность обстрела, но и жизнь бойцов!
…По шоссе проходит полк самоходок.
Один из штабных офицеров наносит на карту финские батареи на острове Бьёрке для обработки их авиацией. Он сейчас пойдет к авиаторам.
– Только не фанерные им пометьте, а настоящие, настоящие! – говорит артиллерист.
Полковник Герасимов, командующий артиллерией, говорит, что второй раз берет эту линию.
– И финны не те, и мы не те. А доты по-прежнему – трудный кусок. Их и не всякий тяжелый возьмет. Надо выбрать дистанцию, дальность, угол падения, знать окружность колпака…
…Бой идет непрерывно уже третьи сутки, и люди в полках спали за эти трое суток сегодня впервые.
Из окна маленького бревенчатого домика, где мы сидим, хорошо виден скалистый темный берег. На нем то и дело вспышки выстрелов финской тяжелой артиллерии. Потом наши разрывы, и снова их вспышки. Глушат их, но еще не заглушили.
Один из офицеров говорит, что финны не привыкли воевать летом. Начинается спор про финнов – те они или не те, какие были тогда. Один говорит, что совсем не те, что были, другой – тоже участник финской войны говорит, что те же самые, ничуть не хуже воюют, все дело не в них, а в нас. Наверно, правильно.
Около шоссе роют могилы. Попался под руки огромный рулон толстой финской, наверно, оберточной бумаги. Завертывают мертвых бойцов в эту финскую бумагу и кладут в братскую могилу.
…Генерал Лященко Николай Григорьевич вспоминает, как воевал под Гатчиной. Говорит про финнов, что вояки они как были, так и есть храбрые. Но в этих боях выяснилось, что они исключительно чувствительны к обходам. Как проткнул, вышел им в тыл – теряются!
Не спит третьи сутки, как и все. Говорит, что все-таки требуется часок поспать, и посмеивается над своим огромным ростом.
– Разве это для меня кровать? – показывает на стоящую в домике узкую финскую койку. – Найдите мне какую-нибудь получше, я же теперь – мэр этого населенного пункта! Или, в крайнем случае, хоть табуретку под ноги приставьте!
Он подписывает донесение и так тяжело опирает на карандаш свою огромную усталую руку, что карандаш скрипит.
…Приходит моряк, офицер связи, докладывает о взаимодействии. Корабли тралят мины, идут к Койвисто и с минуты на минуту уже начнут обстрел побережья в тылу у финнов…
Еще один блокнот заполнен показаниями пленных финнов, офицеров и солдат, с которыми я несколько раз на протяжений этих дней разговаривал. У каждого свои оттенки в ответах на мои вопросы и в то же время общее для всех чувство растерянности. Что когда-нибудь все это на Карельском перешейке начнется, знали и жили в напряженном ожидании этого и в то же время не представляли себе, что все это произойдет так стремительно. Ждали чего-то похожего на сороковой год и, успокаивая себя, мерили теми, прежними мерками. Отсюда отразившаяся в ответах на мои вопросы общая для всех и с каждым днем все большая ошеломленность происходящим.
Первые четыре или пять дней моей корреспондентской работы на Карельском перешейке со мною вместе, в одном "виллисе", ездил Александр Борисович Столпер, с моей помощью добившийся для этого редакционной командировки от "Красной звезды" и оказавшийся прекрасным фронтовым спутником. Он уже было уехал с киногруппой в Сталинград снимать среди сталинградских развалин "Дни и ночи", но, оставив всех остальных работать там, вернулся в Москву и потребовал от меня, чтобы я помог ему съездить куда-нибудь на фронт. Заявил, что он не может, не чувствует себя вправе снимать военную картину, хотя бы несколько дней перед этим не подышав воздухом фронта, не представив себе, что же все-таки это такое – ощущение человека, побывавшего под огнем.
Я сначала пробовал отшутиться и говорил ему, что у меня бывали поездки – и довольно длинные, – когда я так ни разу и не попадал под огонь. Взять хотя бы последнюю – на Второй Украинский фронт, ездил две недели, а под огнем не был. Но Столпер уперся и стоял на своем: пока не съезжу на фронт, не могу снимать картину!
Когда начались события на Карельском перешейке, его уже поджимали сроки работы, и он со своей, не без труда добытой командировкой от "Красной звезды" смог пробыть на Карельском перешейке, как я уже сказал, только четыре или пять первых дней.
Но в соответствии с заранее выраженным собственным желанием под огнем ему за эти четыре-пять дней побывать все-таки удалось. И несколько раз. Да и вообще там, на Карельском перешейке, было на что посмотреть, особенно человеку, впервые попавшему во фронтовую обстановку. Картины развороченной нашей артиллерией второй полосы финнов, до которой успел добраться Столпер, местами по масштабам разрушения были прямо-таки апокалипсическими.
Столпер уехал в Сталинград снимать картину, а я, довезя его обратно до Ленинграда и передав оттуда по телефону корреспонденцию под названием "Вторая полоса", вернулся на Карельский перешеек.
Братья корреспонденты после отъезда Столпера подтрунивали надо мной. Столпер был человеком штатским, знаков различия не носил, фигура у него была мощная, вид представительный, да еще вдобавок его сопровождал молодой подполковник – я. Словом, во время нашей поездки Столпера два или три раза принимали не то за какого-то наркома, который торопится лично убедиться в результатах действия наших сверхмощных калибров не то за какого-то академика по бетону, а меня считали сопровождающим его офицером для поручений и соответственно этому и обращались с нами обоими. Кстати сказать, думаю, что эта тогдашняя поездка на фронт помогла Столперу сделать через много лет фильм "Живые и мертвые" – на мой взгляд, лучший из всех сделанных когда бы то ни было и кем бы то ни было по моим вещам.
В день взятия Выборга недалеко от него я встретил Всеволода Вишневского, в кустарничке около шоссе, у полевой рации. Уже не помню, что это была за рация, батальонная или полковая, и по какому поводу ее развернули около самого шоссе. Да и заметил я ее именно из-за Вишневского. Среди сгрудившихся вокруг рации связистов и офицеров в полевом обмундировании и пилотках выделялись синий морской китель и морская фуражка Вишневского. Он коротко сунул мне руку и, сидя на корточках, продолжал неотрывно записывать радиопереговоры в лежавший на колене толстый блокнот. Левую руку он держал возле уха, чтобы лучше слышать. Наверно, уже давала себя знать та тяжелая гипертония, которая вскоре после войны свела в могилу этого казавшегося здоровяком неугомонного человека.
Во время перерыва в радиосвязи случившийся здесь же наш общий товарищ фотокорреспондент "Правды" Яша Рюмкин оттащил Вишневского от рации и со словами: "Когда еще и где вас вместе снимешь! Имейте совесть", – щелкнул нас с Вишневским рядом на пустынном в это мгновенье повороте шоссе.
Вопреки предсказанию Рюмкина нас с Вишневским потом еще много раз снимали вместе. Снимал и Рюмкин. Но это все были уже писательские заседания, где мы то и дело оказывались через одного или рядом. Тот случайный снимок на Выборгском шоссе, по правде говоря, куда дороже.
Вишневский вернулся к своей вновь заработавшей рации, а я, проехав по шоссе, свернул на объезд и, оставив там машину, прошел еще чуть дальше, где саперы делали другой, более основательный объезд вместо этого, временного. За эти десять дней я много раз сталкивался с результатами работы саперов, а с самими саперами так ни разу толком и не удалось поговорить. Попросив разрешения у саперного капитана отвлечь двоих из его солдат от работы, я начал разговор с ними прямо тут же, стоя, положив блокнот на планшетку.
Поговорили мы всего две или три минуты. Выемку, через которую саперы делали улучшенный объезд, накрыли артиллерийским огнем финны. Налет был короткий, всего несколько снарядов, но какой-то очень уж неожиданный и поэтому убойный. Когда, перележав его, я поднялся на ноги, в выемке лежали убитые и раненые. Прямым попаданием разнесло в щепы грузовик с саперным имуществом, стоявший в самой выемке.
Один из двух саперов, с которыми я разговаривал, лежал в нескольких шагах убитый, и при этом так убитый, что лучше не глядеть в ту сторону, где он лежал. Второй, легший на землю рядом со мной, вместе со мной поднялся и стоял бледный, не отходя от меня, может быть, ожидая, не буду ли я спрашивать у него и дальше. Но спрашивать дальше у меня не хватило духу, и я пошел обратно к своему оставленному на первом объезде "виллису".
Через час или полтора после этого я был уже на улицах взятого Выборга. Он горел. Недалеко от въезда в город на углу большой улицы полыхал писчебумажный магазин. Не то в него попал снаряд, не то его рванули минами сами финны, но в памяти явственно остались расшвырянные по улице взрывом кипы бумаги и картонные папки.
Глава двадцатая
По сей день не могу простить себе, что тогда, в сорок четвертом году, вернувшись с Карельского перешейка, не поехал сразу же снова на фронт, как только началось наше наступление в Белоруссии. Оглядываясь сейчас на войну, на все ее четыре года, хорошо понимаю, как много оказалось пропущенного мною. Но по отношению к Белорусской операции осталось особенно острое чувство недовольства собой. Может быть, еще и потому, что операция началась под Оршей, Могилевом, Бобруйском, Борисовом, как раз в тех, на всю жизнь памятных местах, где для меня начиналась война.
До сих пор не понимаю себя – как мог именно тогда, в разгар событий, просидеть целый месяц в Москве над пьесой?
Внешне вроде бы все было по закону: после нескольких поездок на фронт и десятка корреспонденции в газете сел за еще одну военную пьесу, которая, как тогда считалось, до зарезу нужна была театрам. И все-таки до сих пор стыдно, что пробыл это время в Москве. А когда много лет спустя писал в романе о нашем наступлении на Могилев, которого так и не видел своими глазами, сколько раз думал – пропади она пропадом, эта тогдашняя пьеса!
За пьесой "Так и будет" я сидел каждый день с утра до вечера, торопился быстрей ее кончить и в двадцатых числах июля, сдав пьесу в театр, на следующий день уехал на Первый Белорусский фронт. Попал на него, помнится, на третий день после взятия Люблина и поехал в войска 69-й армии генерала Колпакчи, которая выходила к Висле южнее Варшавы и захватила один из первых плацдармов на западном берегу реки.
Пробыл я там недолго, два или три дня, побывал за Вислой на плацдарме и, собрав материал для первой корреспонденции, вернулся в Люблин. Думал, написав корреспонденцию, сразу же переправить ее оттуда в Москву, а самому вернуться на Вислу.
Однако на деле вышло по-другому. Зайдя вместе с другими корреспондентами к коменданту Люблина, я услышал, что в нескольких километрах от города есть какой-то секретный лагерь смерти, и первые собранные о нем сведения носят почти неправдоподобный характер.
Хочу исправить здесь ошибку, которую сделал в одной из своих послевоенных книжек, написав там, что попал в лагерь на следующий день после освобождения Люблина. На самом деле это было на следующий день после того, как я вернулся в Люблин из 69-й армии.
Мы поехали в лагерь прямо от коменданта. "Секретный лагерь смерти" оказался тем самым Майданеком, где эсэсовцы уничтожили, по максимальным подсчетам, больше двух, а по минимальным – больше миллиона людей и об ужасах которого с тех пор написаны тысячи статей и сотни книг.
Первой статьей об этом лагере оказалась моя. То, что я увидел и услышал там в первые же часы своего пребывания, выбило у меня из памяти все, что в ней было до этого. Материал, собранный во время поездки на Вислу, так и остался неиспользованным для корреспонденции. Я забыл все остальное и несколько дней просидел в Майданеке, по еще не остывшим следам узнавая страшные подробности лагерного быта, разговаривая с оставшимися в живых бывшими заключенными и с пойманными охранниками, и добросовестно, так что к вечеру не слушалась рука, как протоколист, записывал все, что услышал и увидел.
Я увидел своими глазами газовые камеры, печи крематория с остатками недожженных трупов, сарай с обувью, оставшейся после убитых, виселицы, банки с кристаллами газа "циклон", канцелярии, заваленные паспортами сожженных в печах людей; работал по двадцать часов в сутки и постепенно за неделю привык, отупел. Но в первый день мне казалось, что я схожу с ума.
Как я уже сказал, о Майданеке с тех пор написано так много, что мне не хочется цитировать ни других, ни себя. Моя статья о Майданеке "Лагерь уничтожения" была длинным и подробным отчетом обо всем увиденном и печаталась в "Красной звезде" несколько дней подряд. Не хочу повторять того, что стало общеизвестным. Приведу лишь несколько страничек первоначальных блокнотных записей. Просто для того, чтобы прочитавшие их почувствовали, как, впервые вплотную вдруг столкнувшись со всем этим, можно было действительно рехнуться! Рука водила карандашом по бумаге, а ум все еще отказывался верить в реальность того, что записываю.
…Фернихтунгслагер – лагерь уничтожения…
Официально назывался – Люблинский концентрационный лагерь войск СС…
На первоначальной карте строительства было написано: "Лагерь Дахау № 2". Потом это название исчезло…
Первые две тысячи евреев из люблинского гетто пригнаны на строительство лагеря осенью сорок первого года…
Декабрь 41-го. Прибыло 700 поляков из Люблинского замка и 400 польских крестьян, не сдавших немцам налогов…
Апрель 42-го. Транспорт 12 тысяч человек из Словакии – евреи и политзаключенные.
Летом 42-го. Еще 18 тысяч из Словакии и Чехии.
Июль 42-го. 1500 поляков, обвиненных в партизанских действиях.