Редкие поезда с грохотом проносились по перегону. Запоздалые пассажиры торопились в вагон, не обращая на нас внимания.
Пора… Любые слова, которые я мог теперь произнести, были никчемны.
Клянусь, я знал наперед, что его ждет.
Мы молча обнялись. Он повернулся и пошел в вагон. Я сжал зубы.
Спустя несколько месяцев он был тяжело ранен на перевале Саланг и только чудом избежал гибели.
Все испытав, мы знаем сами,
Что в дни психических атак
Сердца, не занятые нами,
Не мешкая, займет наш враг.
Займет, сводя все те же счеты.
Займет, засядет, нас разя.
Сердца. Да это же высоты,
Которых отдавать нельзя.
Расположившись в кабинете главного редактора, я первым делом повесил на стене лист с этим стихотворением. Оно мне нравилось. Оно соответствовало моему пониманию редакторской работы. Не информировать, а формировать. Не развлекать, а драться за человека.
Меня назначили редактором в то счастливое и странное время, которое позже назовут "перестройкой". К власти пришел Горбачев. Подули свежие ветры. Жизнь наполнилась какими-то светлыми надеждами, все время что-то происходило и внутри и вокруг страны. Работать стало интересно, азартно. В "Собеседник" потянулись молодые талантливые ребята. Кстати, спустя годы все они (все!) станут заметными фигурами в российских СМИ, возглавят газеты, журналы, телеканалы, а кто-то выбьется даже в медиа-магнаты. Это я не в заслугу себе говорю – сама наша необычная газета притягивала неординарных людей.
Экспериментировали бесконечно. Придумали новый стиль обложки – наша первая страница должна была выглядеть как плакат – броский, яркий, вызывающий желание немедля взять в руки газету и прочесть ее. Убрали со страниц всякого рода "жвачку", скуку. Все должно читаться, трогать за сердце, вызывать споры, заставлять думать.
Нет, мы еще не подвергали сомнению основы своей жизни, но хотели коренным образом изменить ее. Стоп двойным стандартам, лицемерию, ханжеству! Долой все прежнее убожество! Даешь новый социализм, социализм с человеческим лицом! Мы как бы сразу заявили себя печатным органом перестройки, ярыми союзниками тех перемен, которые провозглашал Горбачев.
Социализм по-прежнему казался вечным, а Советский Союз нерушимым. Но уже не казались неизбежными вранье, демагогия, вся та пустая трескотня, которой прежде были наполнены наши газеты.
Счастливое и странное время. Мы поверили в необратимость перемен, осмелели, стали разрабатывать новые, абсолютно запретные прежде темы, искать новые формы.
Однажды я подъезжаю утром к редакции и вижу такую картину: прямо посреди нашей широкой улицы, напротив редакционного подъезда, стоят столы с телефонами, а за столами сидят молодые люди и делают вид, что работают. Их со всех сторон обтекает поток машин. Пялятся из машин удивленные водители. Что за чертовщина? А это наши сотрудники так себя самовыражают. Володя Яковлев (будущий учредитель и владелец "Коммерсанта"), Дима Сабов, Костя Михайлов… Это они так показывают Москве, что "Собеседник" находится в гуще жизни, что редакция неотрывна от народа.
А почему я сказал, что время "странное"? Потому что мы-то поверили в перестройку и рванули со страшной силой вперед, но только над нами все еще оставались два ЦК – комсомольский и партийный, а также 5-е (идеологическое) управление КГБ, цензура и еще целый ряд "директивных" ведомств. И все наши острые статьи, необычные обложки, шумные акции и другие "хулиганские выходки" немедленно получали там "должную" оценку. Обычно меня вызывали "на ковер" и жестко прорабатывали: "Не сметь чернить наше прошлое. Мы не позволим вам предать идеалы социализма".
Даже секретарь ЦК КПСС Александр Яковлев, которого вскоре назовут "архитектором перестройки", не упускал возможности вытереть об нас ноги. На одном из совещаний главных редакторов на Старой площади он долго упрекал "Собеседник" за публикации, которые ставили под сомнение эффективность колхозов. На другом совещании вдруг набросился на меня за то, что газета часто критикует формализм в комсомоле.
А может, мы и правда, слишком рано поверили тогда в перемены, слишком поторопились увидеть будущее?
В редакторском кабинете по левую руку от меня стоял телефон правительственной связи, так называемая "вертушка" – о, как же я ненавидел этот белый массивный аппарат с гербом. Почти каждый раз после выхода газеты он вкрадчиво звонил, и у меня сжималось сердце: опять надо выслушивать очередную накачку из уст партийного или комсомольского чинуши.
Больно били. Однажды мы опубликовали беседу с видным экономистом, будущим ближайшим соратником Горбачева академиком С.Шаталиным. Речь шла об экономической реформе. И вот раздается у меня этот вкрадчивый телефонный звонок – а "вертушка" звонила так, что ее всегда можно было отличить, негромко, солидно. И куратор со Старой площади говорит:
– Ты бы зашел как-нибудь побеседовать.
– Ладно, – отвечаю я, не почувствовав подвоха. – Обязательно как-нибудь зайду, если вопрос не срочный. Или давайте прямо сейчас по телефону поговорим.
– Э, нет, – отвечает он уже потверже. – Приезжай сегодня, сейчас. Пятый подъезд. Пропуск уже заказан.
Приезжаю. Вхожу. Сидит насупленный. Перед ним номер газеты с тем интервью, причем вся страница густо подчеркнута цветными карандашами. По всему видно, что читали этот текст в разных кабинетах и очень внимательно.
– Это что? – Смотрит он строго поверх очков.
– Это? Это интервью с известным ученым. Членом КПСС. Академиком.
Тогда он вдавливает очки в нос и вслух зачитывает жирно подчеркнутую фразу. Он читает ее медленно и с такой убийственной интонацией, что я, по-видимому, услышав все это, должен упасть в глубокий обморок. Или наложить в штаны.
"Мы привыкли, – читает он, – к такой модели нашего социализма, которая в основном, даже в целом, была создана при Сталине…" – Куратор поднимает глаза и опять поверх очков смотрит на меня, будто проверяет, жив ли я еще. Еще жив. Тогда он продолжает: – "…Социализма недемократичного, экономически неэффективного, чрезмерно централизованного, догматичного". Он отшвыривает газету и теперь уже с неприкрытой яростью смотрит на меня:
– Ну, что? Вы читали это, подписывая номер в свет.
Ага, перешел на "вы". Это плохой признак. Поскольку меня застали врасплох, то тяну время и пытаюсь понять: это он сам такой умный или вышестоящие товарищи вдохновили его на порку.
– Что-то не понимаю я вас, – говорю ему. – Вы о чем?
Ярость у него получается настоящая, высшей пробы. Он даже краснеет от негодования.
– Вы? Не понимаете?
– Нет, – нагло соглашаюсь я. Конечно, я не круглый идиот и могу сделать вид, что понимаю и даже начать уже потихоньку каяться, да только уж больно противно участвовать в этом спектакле.
Он в упор смотрит на меня. Я – на него, стараясь свой взгляд сделать максимально доброжелательным. Вдруг все обойдется? Но куратора уже понесло:
– Вы против социализма? Против идеалов? Против коллективизации? Может, вы вообще против, а?
Ого! Вот куда его понесло. "Вообще против" – это он мне уже что-то серьезное шьет.
– Я давно подозревал, что вы не тот, за кого себя выдаете. Социализм, видите ли, ему не нравится! Сталин, видите ли, ему плох! – Он снова берет и тут же отшвыривает газету. – Так что это такое – я вас спрашиваю? Что?
– Это хорошая газета, – тихо, но достаточно твердо объясняю я, – Она опубликовала мнение умного и достаточно авторитетного человека. Вы можете соглашаться или не соглашаться с ним, но вам никто не позволял говорить со мной таким тоном.
А вот теперь мне становится его жаль. Он в растерянности. Не знает, что сказать. Зачем-то он хватает трубку одного из множества телефонов. Зачем? Уж не в психушку ли он собрался звонить? Вот так это было в 37-м, думаю я. Поднимал подобный куратор телефонную трубку, входили в кабинет люди, и редактор оказывался на Колыме. Но сейчас не 37-й. Интересно, куда же он позвонит?
– Да я сейчас, знаешь, что с тобой сделаю! – Он снова переходит на "ты". – Да ты сейчас отсюда без партбилета выйдешь.
Дрожащими руками он пытается набрать какой-то номер, потом швыряет трубку на рычаг. А я окончательно успокаиваюсь. Мне даже становится интересно, как он выпутается из щекотливой ситуации?
Время этих людей уходило, но они – битые, опытные, закаленные в аппаратных интригах, – еще лихорадочно цеплялись за старое, еще делали вид, что главнее их никого нет. Впрочем, некоторые – те, кто оказался похитрее, погибче, побессовестнее, – уже спешили вскочить на подножку поезда, отправлявшегося в другую сторону.
Начинался период большой ломки.
Тот цековский функционер хотя бы был честным человеком. Ну, сталинист. Ну, убеждения у него такие. Да на Старой площади девяносто процентов имели такие убеждения, с иными взглядами поступить туда на работу было сложно. Кто-то и до сих пор остался "верен идеалам". Кто-то прошел мучительный путь переоценки, стал другим. А кто-то еще в пути. Нам всем предстояло одолеть этот путь. Это понятно и объяснимо. У нас практически все грамотное население состояло в партии или в комсомоле. Необъяснимо другое. Некоторые партийные начальники в одночасье объявили себя демократами и убежденными сторонниками перемен и моментально оседлали новую лошадь. Еще вчера они были убежденными коммунистами, громче всех славили Ленина и занимали высокие номенклатурные посты, а теперь, стремительно поменяли "политическую ориентацию" и опять остались у руля. Даже не покаялись.
Это можно объяснить только в одном случае. Если признать, что нами во все времена должны править циничные, расчетливые мерзавцы, у которых нет зачатков совести.
Вот беда, так беда.
Усевшись в кресло главного редактора популярного еженедельника, я не забыл про Афганистан, уезжал туда, как только появлялась малейшая возможность. Тот год, проведенный в Кабуле, оказался лишь разминкой, репетицией перед главным. А главным было – не просто отбыть многие месяцы на войне, но и основательно повоевать с самим собой, собственными заблуждениями, страхами, привычками.
Очень скоро я понял, как мне необыкновенно повезло – причем, уже в который раз! В Афганистане я узнал нечто такое, что для других оставалось неведомым. Это была даже не новая информация, хотя и ее поступало более, чем достаточно, это было именно новое знание, которое формировало иное отношение к жизни. Я видел, какой хрупкой является граница между войной и миром, между бытием и гибелью. Я видел, какие неисчислимые жертвы несут оба лагеря, каждый из которых отстаивает свою правду.
А есть ли она – эта общая правда для всех? Кажется, нет, не существует такой правды. Тогда что же – вечные споры, кровавые конфликты, война non-stop?
Потом, много позже, скажут, что афганская эпопея стала началом краха коммунизма, толчком к распаду советской империи. Может быть… Я точно знаю одно: она многих заставила задуматься, посмотреть на себя другими глазами. .
Да, как только выдавался случай, я немедля ехал "за речку". Это было трудно кому-либо объяснить. Какая-то мистика. Ведь я хорошо знал, что меня там ждет. Ничего нового в течении десяти лет. Все та же война. Запыленные, усталые люди на войне. Свист пуль и вой реактивных снарядов. Все те же разговоры. Третий тост – за погибших. Яркое солнце каждый день. Усиленные динамиками протяжные песни муллы. Ничего нового. Отчего же тогда я ехал? Бросал все – теплое кресло, персональную машину, дом – и ехал, ставя в тупик друзей и знакомых. Много раз зарекался ("все, хватит испытывать судьбу") и постыдно нарушал свои обещания, опять оказывался в неуютных горах, страшась и радуясь.
Страшась и радуясь…
В какой-то момент мне даже показалось, что это стало болезнью, о которой невозможно было никому рассказать. По-настоящему я жил только там, на войне, в пьянящей атмосфере риска. И – недолго, вернувшись домой, когда еще оставалась накопленная особая энергия. Потом опять жизнь казалась пресной, пустой, мелкой, загаженной суетой и интригами.
Скорее бросать все и – туда, "за речку", к своим.
СЕРЕДИНА 80-Х. ПЕШАВАР. АМЕРИКАНСКИЙ КЛУБ
Много лет спустя после описываемых событий побывав в Пешаваре, я, кажется, понял, отчего этот расположенный рядом с афганской границей город так притягивал любителей острых ощущений. Пешавар – совершенно особое место на Востоке. Внешне там все устроено будто бы так, как и всюду – шумные базары с ароматами пряностей; ярко раскрашенные автобусы без стекол, с пассажирами, облепившими крыши; нещадно тарахтящие такси-мотороллеры; зеленые кварталы богатых вилл… Однако стоит побыть здесь день или два и начинаешь ощущать какую-то тайну, которой пронизана вся местная жизнь. Она – эта тайна – передается тебе странным образом: через случайные взгляды на улице, через шепот за спиной, через обрывок услышанной фразы. Дальше – больше. Вдруг тебе "по-товарищески" подскажут, что надо остерегаться встреч с такими-то людьми и избегать визитов в такие-то места. Вдруг тебе откажут в заранее согласованном интервью, а деловое свидание назначат поздним вечером и в таком месте, куда и днем-то явиться страшно. Ты обратишь внимание на то, что целые кварталы в этом городе обнесены глухими высокими заборами, окутаны колючей проволокой (кто там? что там?). Ты очень скоро поймешь, как непросто выехать за пределы городской черты, туда, где начинается зона племен и – соответственно – заканчивается зона действия пакистанских законов, но от этого твое желание проникнуть в заветные (запрещенные) места не убавится, только станет пикантнее, острее.
Город, где, не таясь, торговали наркотиками и оружием. Где бесследно исчезали люди. Где наряду с обычной, открытой всем взорам жизнью существовала еще и другая параллельная жизнь – скрытная, опасная, связанная с чем-то таким, о чем лучше не говорить вслух.
Ну, как, скажите, Пешавар мог не притягивать к себе отъявленных авантюристов?
Отель Deans был расположен в той части города, которая разделяла два крупных торговых района. По одну сторону простирались шумные ряды Саддар-базара, по другую располагались кварталы не менее экзотичного Хайбар-базара. Стоило свернуть с Саддар-роуд, и через несколько шагов ты попадал в необыкновенную атмосферу шумного и яркого восточного рынка.
Впрочем, немногие иностранцы отваживались погружаться в эту атмосферу. Большая часть из них старалась не покидать пределы той части Пешавара, которая звалась Юниверсити-таун. Этот район вилл и коттеджей, расположенный по дороге, ведущей в сторону Хайберского перевала, считался самым престижным и дорогим в городе.
Когда-то Пешавар был крупной военной базой британцев, их главным плацдармом для завоевания новых территорий. От тех времен сегодня сохранилась мощная крепость Бала-Гиссар, где ныне располагается командование пограничных войск. Печать британского присутствия отличает также местную архитектуру. Все образованные жители говорят по-английски. В наследство от англичан остались хорошо постриженные газоны, левостороннее движение и асфальтовые шоссе.
Теперь Пешавар снова стал военным оплотом западного мира в его битве против СССР. Здесь разместились штабы, склады оружия и боеприпасов, учебные полки, разведцентры, идеологические комитеты – все, что было развернуто и мобилизовано в пику советскому вторжению в Афганистан.
Конечно, главные базы моджахедов, их тренировочные лагеря и офисы не бросались в глаза, их предусмотрительно вынесли далеко за город, спрятали от посторонних взоров. Но и в самом Пешаваре война иной раз напоминала о себе – стрельбой по ночам, взрывами. Случалось, по каналу рядом с домом, который сняли Питер и Рори, проплывали обезглавленные тела. Поговаривали, что это жертвы агентов ХАД. Своим врагам хадовцы, якобы, отрезали головы для того, чтобы предъявить их затем в Кабуле, как доказательство выполненного задания.
Разумеется, афганская госбезопасность была не единственной спецслужбой, чьи люди орудовали в городе. Возможно, по числу шпионов Пешавар тогда вообще не имел себе равных в мире. Здесь шуровала даже австралийская разведка, в чем Питер однажды убедился лично. Что касается янки, то они действовали очень осторожно, стараясь не оставлять следов. В консульстве США под дипломатическим прикрытием работало множество американцев, но никто не мог с точностью сказать, чем они там заняты. Ребята из ЦРУ старались проворачивать свои дела через посредников, которыми, как правило, были офицеры пакистанской военной разведки. В основном через них моджахедам передавались деньги, оружие, инструкции. Пожалуй, только однажды Питер сам засек "цэрэушные уши". Один парень из Вашингтона, представлявшийся корреспондентом агентства USIA, вдруг воспылал необъяснимой любовью к фрилансерам: он приглашал Питера и его друзей к себе домой, щедро угощал их виски и пивом, а потом подробно расспрашивал об афганских делах. Замаскированный микрофон в его гостиной Питер обнаружил случайно.
Ни для кого не было секретом, что война с Советами ведется на американские деньги, и что всю стратегию этой войны определяют за океаном. И Питер, и Рори понимали: американцам в принципе плевать на Афганистан и на то, какой режим там у власти, им надо было во что бы то ни стало обескровить, а еще лучше – стереть с лица земли Советский Союз. В этой схватке они не гнушались ничем. Это с их подачи среди партизан появились арабские наемники, ваххабиты. Какая разница – ваххабит ты или просто наемник – лишь бы насолить коммунистам.
Но вернемся к рассказу о Пешаваре.
Иностранцы, ненадолго навещавшие город, обычно останавливались в двух отелях – Intercontinental или Deans. В первом была доступна выпивка, а второй представлял из себя уютный комплекс, выстроенный в традиционном британском стиле.
Если ты хотел увидеть нужного тебе западного человека – журналиста, дипломата, разведчика, чиновника благотворительной организации, просто искателя приключений, – вечером следовало прийти в Американский клуб, расположенный в Юниверсити-таун. Это место, где обычно собирались все. Здесь обедали, обменивались информацией, флиртовали, заключали сделки, элементарно надирались, смотрели видеофильмы, играли в бильярд, загорали в шезлонгах возле бассейна. Американский клуб хорошо знал всякий, кто больше недели пробыл в Пешаваре.
Несколько домов, выстроенных в колониальном стиле, вмещали два ресторанных зала с приличной кухней, бар, TV-room с программами спутникового телевидения, гостиную, веранду, бильярдную комнату. На стенах были развешаны фотографии и картины в солидных рамах. В торце коридора на первом этаже стоял стеклянный шкаф с американским флагом. Это было единственное заведение в городе, где предлагали настоящую западную выпивку. В "Интере" алкоголь продавался местный, пакистанский.
Как и во всякий приличный клуб, пускали сюда только по членской карточке, которую полагалось предъявить на воротах. Членство в клубе стоило 600 долларов в год, но журналистам оно обходилось всего в сотню. Можно было привести с собой гостя, он платил за вход два бакса.