Между империей и нацией. Модернистский проект и его традиционалистская альтернатива в национальной политике России - Эмиль Паин 10 стр.


Ностальгия по утрате империи, какой был Советский Союз, у них, скорее всего, проявляется в большей степени, чем, например, у упоминавшихся эстонцев. Однако, как уже было показано, эта ностальгия проявляется в форме преходящих настроений, по крайней мере, она мало похожа на "вековую мечту". Подобные настроения были слабо заметны сразу после распада Союза, они появились позднее, как одно из проявлений идеализации советского прошлого в условиях разочарования настоящим, и вполне вероятно, что они со временем утихнут, как обычно утихает всякая ностальгия. Да и сегодня эти настроения имеют крайне слабые политические последствия, поскольку сожаления о былом Союзе не порождают стремлений к его восстановлению. Имперский экспансионизм начисто отсутствует в массовом сознании, напротив, ему противостоит другая традиционная установка: "Лишь бы не было войны". Даже Г. Зюганов и его единомышленники по партии и коалиции не выдвигают сегодня, как в начале 1990-х, лозунгов, связанных с восстановлением СССР, понимая их полную политическую бесперспективность в избирательных кампаниях.

А насколько сильно укоренилась в русском сознании державность как идея "удержания территорий", скажем, применительно к Чечне? Именно с войной в Чечне идеологи русского традиционализма связывают основные надежды на приращение числа и консолидацию своих сторонников. "Чеченская война, – пишет Бондаренко, – изначально никому не нужная и развязанная теми же нефтебанкирами, в конце концов привела сегодня к общему патриотическому подъему народа. С концом века кончилась и эпоха русского унижения" [96] . Писалось это в 2000 году, в начале второй чеченской кампании, когда не только цитируемый публицист верил, что российская "на сто процентов рабоче-крестьянская армия воюет и побеждает на Кавказе". Думаю, что сейчас он бы не стал связывать надежду на конец "эпохи русского унижения" именно с победой в Чечне. Во всяком случае, у российского общественного мнения совершенно другие представления о возможном финале чеченской кампании. Если в 2000 году 40 % опрошенных ВЦИОМ были уверены, что федеральные войска в Чечне "очень близки" или "скорее близки" к победе, то в 2002 году лишь 0,8 % опрошенных верили, что война в Чечне уже закончилась, еще 10,1 % респондентов полагали, что на завершение войны потребуется около 5 лет, но самую большую группу (36,6 %) составляли те, кто считал маловероятным окончание войны даже через 10–15 лет [97] . С каждым годом войны такие настроения укрепляются. Примечательно, что ныне большинство опрошенных не считают нужным проливать кровь за удержание Чечни в составе Российской Федерации: 15,5 % полагают, что республика фактически уже не находится в ее составе, и еще 55 % не возражали бы против выхода ее из Федерации или готовы смириться с этим [98] . Следовательно, абсолютное большинство россиян (свыше 70 %), и прежде всего русских (они составляют 85 % опрошенных), выступают против идеи "удержания территорий".

И наконец, третий элемент "державности" – принцип подданничества (народ как "слуга царю") тоже постепенно уходит в прошлое. Если в 1989 году 27 % опрошенных поддерживали утверждение: "Мы должны стать свободными людьми и заставить государство служить нашим интересам", то к 1999 году их доля выросла до 37 % [99] . Аналогичные результаты (и даже со сходными количественными параметрами) получили и другие исследователи. Так, по данным Т. Кутковец и И. Клямкина, убежденные сторонники "традиционализма" в таких его проявлениях, как доминирование государства над личностью, патернализм и закрытость страны, составляют менее 7 % респондентов. Невелик и их резерв (22 %). Между тем сторонники модернистской альтернативы (приоритет интересов личности, ее самостоятельность и ответственность за свою жизнь, открытость страны) составляют 33 % населения при несколько большем по численности резерве (37 %) [100] .

На основе анализа многочисленных литературных источников Е. Ясиным было отобрано по 10 наиболее часто повторяющихся традиционных русских и советских ценностей. В ходе анализа он пришел к выводу, что успешное, хотя и противоречивое развитие капитализма в России перед Октябрьской революцией либо преодолело, либо трансформировало ядро традиционных российских ценностей. Далее, уже в советское время, урбанизация (а к началу 1990-х годов 2/3 населения России жило в городах и более половины, включая сельских жителей, – в индивидуальных квартирах) сильно потеснила патриархальные общинные коллективистские ценности и стимулировала рост индивидуализма. Урбанизация и индустриализация лишили основы те народные традиции, которые возникали вследствие зависимости русских селян от климатических условий (рваный ритм труда, чрезмерные, но краткосрочные напряжения). Радикальная смена демографического режима – переход от быстрого роста населения при высокой рождаемости, но и высокой смертности к стационарному населению или даже к его снижению при сравнительно низких показателях рождаемости и смертности – отразила и одновременно стимулировала рост ценности человеческой жизни. В то же время сохранение и даже реанимация некоторых традиционных ценностей в советское время (например, патернализма как формы иждивенчества) были обусловлены не столько относительной инерцией массового сознания, сколько сходством советского строя с прежним (еще большая роль государства, иерархическая организация общества и меньшая роль рыночных отношений).

Таким образом, культурные нормы и ценности оказываются устойчивыми настолько, насколько сохраняются формирующие их социальные институты [101] . Эти выводы полностью согласуются с теорией Бронислава Малиновского, родоначальника функционализма – одного из основных направлений современной культурной антропологии. Автор этой теории еще в 20-е годы прошлого века убедительно показал, что устойчивость культурных традиций, в том числе и традиционных ценностей, определяется их включенностью в функционирование конкретного общества и напрямую зависит от формируемой им системы потребностей и интересов людей. Изменения потребностей и интересов определяют и динамику ценностей [102] .

В информационную эпоху последней трети прошлого века эта теория была дополнена новым научным направлением – конструктивизмом, который указал на особую роль в трансформации ценностей интеллектуальной элиты, конструирующей культуру, изобретающей "традиции", содействующей развитию и распространению национального самосознания [103] . Конструктивизм, ставший основной парадигмой современных социальных наук, дал толчок развитию еще одного научного направления – инструментализма, который сосредоточил свое внимание на изучении политических технологий манипулирования массовым сознанием. Так, один из лидеров этого направления, Пол Брасс, отмечает значительную гибкость даже такой исторически устойчивой формы идентичности, как этническая, которая также поддается перенастройке при известных усилиях и под целенаправленным воздействием информационных систем. Их использование позволяет "политическим предпринимателям" стимулировать или тормозить (конечно же, в определенных пределах, которые мы еще специально обсудим) развитие интересов социальных групп и этнических общностей и воздействовать тем самым на их ценностные ориентации [104] .

В сравнении с доктринами функционализма, конструктивизма и инструментализма упоминавшийся мной стихийный примордиализм как концептуальный фундамент идеи незыблемости русских традиционных ценностей выглядит крайне недееспособным, поскольку не может предложить рациональных объяснений механизма устойчивости традиций. По сути, все объяснения такого рода сводятся к следующим представлениям:

о мистическом замысле, который таится якобы в недрах народных и проявляется в некий предначертанный час ("Народный замысел повис над ними дамокловым мечом и начнет рубить всех, кто пойдет антидержавным, прозападническим путем" [105] );

о генетической предрасположенности того или иного народа к определенной модели культуры и социально-политической организации [106] ;

• о некоем неведомом "ментальном коде", определяющем особое восприятие жизни ("Русскому человеку стать западником невозможно. Для того чтобы им стать, ему необходим определенный ментальный код" [107] ).

С рассуждениями о мистическом замысле бессмысленно спорить, поскольку они иррациональны. В это можно либо верить, либо не верить. Я не верю в "богоизбранность" какого-либо народа. О генетической теории предопределенности народной судьбы также говорить не имеет смысла, но по другой причине. По сути, эта теория лежит в основе идеологии расизма, осужденного практически во всем мире и юридически, и морально, а также множество раз разоблаченного как научно несостоятельная доктрина. К этому мне нечего добавить. Другое дело – замечание о "ментальном коде", оно выглядит вполне респектабельно, и этот термин часто употребляется в культурологии, однако в основном как метафора, а не как строгое научное понятие. Если бы такой код действительно удалось найти и появился бы ключ к его расшифровке, то это стало бы таким же революционным событием в науке, как открытие ДНК (генетического кода). Пока заявлений о подобных открытиях никто в мире не делал, что, однако, не мешает сравнительно часто использовать указанный термин, правда, всего лишь как художественный образ, подобный выражению "архитектура – это застывшая музыка".

Но если для научного обоснования этничности мистицизм и туманность можно признать недостатками концепций, то для их массового распространения – это скорее достоинство. Этничность сама по себе сложный феномен, и люди, как правило, не задумываются над природой исторической устойчивости национального языка или этнонимов. История общего происхождения всегда легендарна. Одни легенды выводят корни народа прямо от бога, другие – только от его пророков. И даже внутри этнической группы среди толкователей легенд могут существовать на этот счет разные точки зрения: одни толкователи "аргументированно" доказывают, что их общей прародительницей была сама римская волчица, а другие считают, что они происходят от ее выкормышей Ромула и Рема или только от одного из них. Кому хочется думать, что многие священные атрибуты этничности возникли лишь в силу необходимости отличать себя от других?

Традиционализм и имперское сознание

Несмотря на то, что идеологи традиционализма чаще других обосновывают свои рассуждения ссылками на российскую историю, державный традиционализм в действительности антиисторичен. Во-первых, традиционалисты либо вообще оперируют внеисторическими категориями ("всегда – никогда"), либо приписывают истории несвойственную ей, по сути, мистическую судьбоносность, фатальность воздействия на народ и народную волю. Во-вторых, они весьма селективно и тенденциозно оперируют историческими фактами, выхватывая одни и отбрасывая другие. В российской истории, помимо традиций несвободы, авторитаризма, т. е. державности, была и сохраняется иная традиция – либеральная, демократическая. Это традиция Новгородской республики, декабристов и Герцена, "русских европейцев" конца XIX века – все они соответствовали европейским тенденциям модернизации и иногда даже опережали их. Но в том-то и дело, что современный русский политический традиционализм опирается не на всю российскую политическую традицию, а лишь на одно ее направление – имперское . Именно империю идеологи современного русского традиционализма преподносят как символ порядка и стабильности, как высший авторитет, а в последнее время еще и как привлекательный образ жизни. Империя – это "красиво", иногда даже "шикарно", как парад в "Сибирском цирюльнике" [108] .

У меня не вызывает сомнений, что традиционализм в принципе может быть как имперским, так и не имперским. Иной вопрос, к какой категории отнести такую разновидность традиционализма, как русское почвенничество? Какова связь между ним и имперским традиционализмом? Напомню, что одной из центральных для почвенничества является идея неорганичности для русской культурной среды (почвы) модернистских моделей политической организации государства и общества, как заимствованных из другой культурной почвы. Не буду долго распространяться об искусственности самого построения о почвенных и непочвенных элементах культуры. К какой категории прикажете отнести такие, казалось бы, знаково русские элементы культуры, как сарафан и кадриль, гармонь и картуз и сотни других, которые имеют иноэтническое, иностранное происхождение, но вошли в русскую культурную почву и лишь обогатили ее? Но все же речь идет о политических моделях.

Политолог А. Ципко убежден, что никакой связи между почвенничеством и имперским сознанием нет, и даже выделил особую разновидность почвенничества, дав ему название "великорусский сепаратизм" [109] . Действительно, сепаратизм противоположен имперскому порядку – он его основной разрушитель. Однако трудно себе представить сепаратизм этнического большинства, "великорусский сепаратизм". В качестве примера последнего политолог приводит высказывание Валентины Чесноковой, которая в известной дискуссии "Западники и националисты", отстаивая идеи русского почвеннического традиционализма, подчеркивала, что ей нет дела ни до народов Закавказья или Средней Азии, ни даже до того, как сложится судьба украинцев и белорусов, и что она, как и многие русские, устала от империи [110] .

И о чем же свидетельствует это высказывание? Понятно, что к сепаратизму, великорусскому или иному, оно не имеет никакого отношения, поскольку сепаратизм – это стремление отделиться от существующего государства, а вовсе не отказ от возвращения уже утерянных земель. Оно не может быть свидетельством отсутствия у автора имперской ориентации. Дело вовсе не в том, что я не верю заявлению автора, что она "устала от империи", – охотно в это верю, более того, не сомневаюсь, что В. Чеснокова, как и большинство русских людей, не поддерживает идею насильственного возвращения бывших союзных республик, ныне независимых государств. От имперского экспансионизма как одного из компонентов имперской идеологии действительно все устали. Правда и то, что судьбой бывших "братских народов" в России мало интересуются. Но из приведенной цитаты нельзя сделать никакого вывода об отношении ее автора к судьбе нынешних "братских народов" Российской Федерации и, следовательно, об отношении к другому компоненту имперского сознания – к идее удержания территорий, которые когда-то были завоеваны. Трудно определить и отношение Чесноковой к третьей составляющей имперского сознания – к идее самодержавия, зато можно с уверенностью сказать, что сама концепция русского почвеннического традиционализма, которую отстаивает В. Чеснокова, используется другими идеологами как раз для доказательства необходимости развивать в русской национальной среде (почве) только авторитарную (по-русски – самодержавную) модель государственного устройства, поскольку другие модели этой почвой якобы отторгаются.

Например, В. Найшуль обосновывает свой проект "Авторитаризм (самодержавие) и невозможность представительной демократии в России" ссылками на работы В. Чесноковой, и ей же, по его собственным неоднократным признаниям, он обязан своим самодержавническим мировоззрением. Эту идейную связь специально изучал историк А. Янов [111] .

Понятно, что почвеннический традиционализм – это не исток, а всего лишь прикрытие для авторитарных (самодержавных) доктрин. По крайней мере, увлечение экономиста В. Найшуля авторитаризмом началось не с русского традиционализма, а с любования политикой чилийского диктатора Пиночета (какое уж тут русское почвенничество!), и лишь затем, когда идеологический маятник в России качнулся в сторону традиционализма, бывший либерал приспособил авторитаризм к своей доктрине "национальной экономики". Следовательно, эта доктрина вовсе не традиционная и совсем не русская, а заимствованная из чилийского опыта, прямо скажем, не самого передового. Вот уж действительно история повторяется в виде фарса! Ныне в русский сарафан наряжает чилийскую модель Виталий Найшуль, тогда как полтора века назад на основе немецкой философии разрабатывал доктрину самодержавной (официальной) народности сам граф Уваров.

Правда, современный российский экономист все же ближе к русской народной культуре, чем николаевский министр просвещения. В. Найшуль хоть говорит и пишет по-русски, тогда как Уваров использовал только французский и на этом языке как раз и изложил в записке царю свою знаменитую триаду: православие, самодержавие, народность. Однако дело не в языке. Даже если бы Уваров знал русский язык так же, как автор толкового словаря В. Даль, и провел бы молодые годы не в Геттингене, а в каком-нибудь подмосковном имении, он и в этом случае не смог бы вывести свою концепцию официальной народности из тогдашней русской народной почвы. Там ее не было и не могло быть.

Уваровская идея сводилась в конечном счете к тому, чтобы воспитывать у народа – подданных – чувство любви к самодержавию, а у элиты (это особенно важно) – уважение к народным корням. С позиций современного человека такая концепция может показаться и простенькой, и архаичной, но для России первой трети XIX века она была абсолютно новой и до восстания декабристов могла бы, наверное, восприниматься властью как "опасное вольнодумие". Что такое народ в крестьянской стране, большая часть жителей которой – крепостные крестьяне? Зачем царской власти опираться на народную любовь, если эта власть от Бога и веками устоявшаяся легитимность ее династической передачи не подвергалась сомнению даже самыми отъявленными бунтарями вроде Емельяна Пугачева, которые вынуждены были для легитимизации своих действий появляться перед народом в обличье лжецарей?

И уж совсем такой власти не нужны были ни народные корни, ни народная почва. Представители царской династии и аристократическая элита гордились вовсе не своей народностью, а как раз наоборот, инородностью – своим происхождением от византийских императоров или от скандинавских викингов, тем, что они Рюриковичи. Только такая инородность (высокородность) легитимизировала право Рюриковичей владеть крестьянскими душами Ивановичей и Степановичей. Отсюда вытекала и необходимость маркировать свою инородность использованием благородного иностранного языка, отличающегося от простонародного "говора черни".

И вдруг правящей династии и аристократии предлагают освоить новый для них язык, отказаться от привычной психологии и даже в какой-то мере делегитимизировать свое право на превосходство. Это могло случиться лишь после декабристского восстания, абсолютно непохожего ни на предшествующие народные бунты, ни на дворцовые перевороты, – восстания, которое впервые поставило под сомнение сами устои самодержавия. Декабристы требовали Конституции, республиканской или по крайней мере той, какая используется в конституционной монархии. Еще страшнее было то, что в некоторых европейских империях подобные требования уже осуществились. Только такое потрясение заставило самодержавие, аристократическую элиту искать дополнительные ресурсы легитимности власти в виде "народной любви", а для этого элита должна была выглядеть "своей", "народной".

Назад Дальше