Как всегда бывает в особо ответственные моменты, в голову лезет какая-то чепуха. Но я беру себя в руки, сосредоточиваясь на Ковалеве, который уж точно понимает, как надо здесь разговаривать. Они оба с Анатолием с непроницаемыми лицами, такие строгие, даже галстучки перед кабинетом поправили.
Уселись за столик, не главный, массивный, а примыкающий к нему, поменьше, и Шахрай, примостившись напротив, обратился ко мне, произнеся положенное в таких случаях, что благодарен мне за согласие принять руководство Комиссией… Хотя наслышан уже, что я будто отказывался…
Я не стал ничего объяснять, а лишь развел руками, мол, что было, то было. И далее постарался в разговор не влезать, предоставляя это моим спутникам, они делали сие, надо отметить, очень умело.
Кононов первым заговорил о будущей, как ему представляется, комиссии, в которой будут работать не всякие там министры или генералы милиции… А лишь авторитетные, как ему видится, значимые в обществе люди.
Это была наша выработанная сообща программа. Оглядываясь через многие годы, с удивлением отмечаю, что именно такой категорический вариант смог уберечь наш островок милосердия от многих бед. В ту пору мы не заглядывали столь далеко.
Шахрай слушал, наклонив голову, и вроде бы соглашался.
И я тоже произнес в конце заготовленную мной фразу о том, что хотел бы работать в контакте с Президентом и чаще его видеть. Какой идеализм!
Но и это не вызвало иронического отношения со стороны
Шахрая, он как бы даже удивился элементарности такой просьбы и сразу же ответил: "Ну как же, обязательно".
И, протянув на прощание руку, – встреча прошла за десять обозначенных минут, – с дружелюбной улыбкой, завершил свидание словами: "Так, значит, за работу?!"
И вот тут я, не удержавшись в режиме напускной строгости, добавил: "Наши дела идут хорошо, за работу, товарищи!" Это была концовка из какой-то речи Хрущева на съезде, ее тогда без конца цитировали в газетах. Шахрай сообразил и хмыкнул в усы, провожая нас до дверей.
Отчего я так подробно повествую о таком незначительном факте, как посещение на заре новой власти видного лица, решавшего судьбу моего назначения?
Ну, поговорили, посмотрели друг на друга и разбежались. В эти дни решались дела и поважней для судеб матушки-России, ну, хотя бы назначение, скажем, Гайдара в правительство страны или его решение, историческое (спасительное!), хотя мало кто тогда понимал: об освобождении цен.
Мне представляется нужным поведать, как в условиях победной эйфории, надежд и заблуждений складывалась эта власть и как ее вершители, волей судеб, в один августовский день получили прямо в ладошки старую и проржавевшую баржу-Россию, застрявшую на мели времени. Не сдвинуть. Здесь и великий
Петр, варварски прорезавший окно в Европу и заложивший в фундамент новой России несколько миллионов душ, не смог бы сдвинуть с места эту погрязшую в большевистском средневековье страну.
Нынешние же напоминали мне суетливую команду на той, прочно сидящей на мели, барже; вроде бы все что-то делают, но каждый свое, без общей капитанской команды, без огляда на других… И больше по мелочам.
Впрочем, картина будет неполной, если я не упомяну, что были и другие, которые на судне в ожидании отплытия торопились захватить каютку поуютней, а толкать баржу предоставляли другим.
Погруженные в поток повседневности нынешние, наверное, и сами вряд ли осознавали, что гребут наудачу, не ведая, куда их вынесет волна безвластия: на гребень или в пучину бед.
Сейчас-то оно куда видней.
Не знаю почему, но мне их даже жалко стало, как жалеют, скажем, слепых, видя на расстоянии, что идут они куда-то, чуть ли не под самый проходящий поезд…
Слепые поводыри слепых.
Ну а теперь добавлю, что и я, ненароком, случаем включенный в этот конвейер, ношусь со списком будущей Комиссии, пытаюсь искать совета у Ковалева, но у него уже свои проблемы, и он меня спихивает одному из своих помощников по имени Сеня, человеку бывалому, отсидевшему тоже в лагерях. Его, по словам Сергея Адамовича, уважали даже "воры в законе".
"Ты его послушай, он все знает!" – произносит на ходу
Ковалев, загнанно озираясь, и исчезает на очередном заседании, посвященном предстоящей амнистии. Режим у него, и на глазок видно, на выживаемость, и он всюду и всегда опаздывает.
Сеня – человек здравый, окидывает опытным глазом список будущей Комиссии, прикидывает: "Это кто, еврей? Учти, твой состав не должен давать демагогам право (а они всегда найдутся!) говорить, что вот, мол, жиды собрались, чтобы решать судьбу русских… И еще один совет: среди осужденных много женщин, много нацменов… Введи кого-нибудь помоложе да попривлекательней… И кого-то из республик, из татар, что ли… Только не из твоей Чечни! А из писателей хорошо бы русачка вроде Можаева… Ельцин обожает таких…"
Я вежливо киваю: "жидков" поменьше… Женщину помоложе… И нацменов… Писателя эдакого, без примесей кровей… Все как бы с пользой для дела… Во имя нового… Но отчего-то не по себе. Или я, по глупости да неведенью, не разумею кадровых принципов этой новой власти?!
Едем с Сеней в скоростном лифте, который проскакивает какие-то этажи не останавливаясь. Один этаж, насколько я помню, президентский. Провожая меня в столовую, но не ту, которая для избранных, а которая "для всех", Сеня говорит на ходу:
– А вы знаете, как вас нашли?
– Меня? Лично?
– И вас… Сидели, значит, у Ковалева, набросали списочек, большой такой! Но вас, кажется, не было. Это потом Кононов добавил… Каждого подробно обсуждали, просеивали… Кого-то отвергали… А другим стали звонить…
Коридоры, коридоры… Просторный зал самообслуживания, не лучше, чем везде. Столовский кисловатый запах, многолюдье.
Берем поднос, чего-то накладываем, садимся.
– А критерии? – спрашиваю я.
– Главный – против расстрелов… Ну, и авторитет, конечно…
Там в списке и Алесь Адамович был, и Фазиль Искандер, и
Булат… И Слава Кондратьев… Можаев тоже был, но до него так и не дошли…
Который день я продираюсь сквозь инстанции, как через заросли колючек, не однажды, случалось, попадал туда в горах, – прямо-таки ощущая кожей, как впиваются острые шипы в живое мясо.
Непроницаемые взгляды, вскользь брошенные слова, неотвечающие телефоны, невидящие глаза секретарш…
О, эти секретарши, верные хранители тайн, жестокие церберы с ангельским голосом, проницательно угадывающие даже по твоим шагам, насколько ты полезен и нужен шефу.
Вам, вам одним можно посвятить целые главы, книги, эпопеи, ибо никто не воспел, не открыл человечеству вашей решающей роли в те часы, когда творится история!
У меня даже пропуска пока не существует. Я, как последний проситель, простаиваю у парадных дверей, приходя к Белому дому, с утра, по слякотной Москве, в промокших ботинках, чтобы поставить чью-то очередную закорючку на оборотной стороне моего разнесчастного списка, в котором собраны воедино и Вячеслав Иванов, и Лев Разгон, и Фазиль Искандер, и священник отец Александр (Борисов), и Булат Окуджава, и другие мои друзья-товарищи… Собрал тех, кого любил… Не заглядывая в анкеты. А лишь в души.
Но, возможно, Сеня прав, я чутко улавливаю общее странное выражение лица, должное обозначать смесь недоумения и скепсиса: что это, мол, за новое изобретение Ковалева -
"помиловка" и кому она понадобилась в наше время.
Даже в какой-то момент проскальзывает словцо, заставившее меня вздрогнуть: ковалевщина.
Ну и вопросики, соответствующие отношению: если это так, на время, пущай себе, мало ли кого приближали к трону, а потом, опомнясь, гнали поганой метлой. Ну а если всерьез, то где же в моем списке господа министры, где прокуратура, суды, милиция… Где чины, которые…
Некоторые из вершителей выражаются ясней:
– А что ваши писатели, или как их… В юридистике-то понимают?
Вскоре это проявится в заявлении одного из главных милиционеров страны, мы-то, мол, не лезем судить Первый концерт Чайковского, а эти, от искусства, да со своим свиным рылом, да в наш, то есть в их, огород!
Или наотмашь, не без угрозы:
– Смотрите, смотрите… Потом захотите поговорить с Ериным,
Лебедевым, Степанковым, да поздно будет… Не придут!
Даже у сочувствующих те же заблуждения: состав, конечно, авторитетный, но сможет ли на профессиональном уровне решать? Как будто милосердие – привилегия правоведов, а не просто порядочных людей.
Да один Лев Разгон, которому за восемьдесят и который четвертую часть из них отсидел, все их законы на своем горбе вынес и закончил высшие юридические академии в лагерях… На лесоповале.
Но Ковалев свое долдонит.
– Ты их не слушай, – бурчит, насупясь, и, как всегда, на ходу, очечки болтаются на носу. – Нет таких академий, где бы учили милосердию. Юристов-то у нас, любых… пруд пруди… А вот тех, кто умеет жалеть…
В поисках выхода из тупика забредаю снова в кабинет Шахрая, теперь это совсем другой кабинет, на Ильинке, в бывшем идеологическом доме на шестом этаже. Вроде бы последним, среди правоверных марксистов, восседал здесь некий Полозков.
Шахраю я сказал по телефону так:
– Никто решать не хочет… А заключенные ждут…
Специально упомянул про заключенных, мне казалось, что этот довод способен пробить любого.
– Ну, зайдите, – чуть помешкав, говорит Шахрай. – И списочек ваш захватите…
В предбаннике, как и прежде, полно людей, и даже больше, чем прежде. Выходит он сам, подает руку: "Пойдемте".
– Но тут еще к вам женщина…
Женщина, странное создание, без форм и без возраста. Некогда была доверенным лицом Президента в каком-то городке, теперь в награду за верность поставили чем-то руководить. С каменным лицом проходит в кабинет и застревает там на полчаса. Выходит с тем же каменным лицом и, никого не замечая, удаляется… Теперь иду я.
Шахрай внимательно выслушивает, лицо спокойное, усталое.
Пробегает глазами список будущей комиссии, вопрошает:
– Тут одни противники смертной казни? А- сторонники где?
Я уже привычно отвечаю, в том духе, что желающих казнить у нас и так много. Хочется добавить: "а не желающих… по пальцам пересчитать можно".
Он раздумывает, поскребывая черный густой ус и упираясь глазами в список.
– Вот, что, – решает. – Сходите к Бурбулису… Я ему позвоню. Пусть тоже завизирует… Ладно?
Он берет трубку: на столе "кремлевка"-один,
"кремлевка"-два… Так они, кажется, называются.
– Геннадий, сейчас к тебе подойдет…
Но к Бурбулису, несмотря на звонок, не пробиться: прихожу и, отсидев, ухожу ни с чем. Наконец его помощник, он же оказывается моим читателем, в какой-то день вылавливает меня в приемной, где толпятся в ожидании министры, а у "самого" сейчас иностранная делегация- финны, и провожает боковым коридором в комнатенку, которая оказывается за спиной у кабинета, видимо для отдыха, но имеет отдельный выход. А значит, и вход. Для таких блатных, как я.
– Геннадий Эдуардович сюда придет, как только закончится прием… – торопливо произносит помощник и исчезает.
Вот, дожили, к Бурбулису – по блату!
Посмеиваюсь над собой, но присесть на диванчик не решаюсь, торчу посреди кабинетика, рассматриваю зимний пейзаж на картине, и вдруг осеняет меня простая мысль.
Господи, думаю, на хрена мне вся эта карусель? Кабинеты, кабинеты, кабинеты… Сидел бы я сейчас в Дубултах или в
Переделкине, глядел бы на зимний пейзаж в натуре и писал бы свою книгу… И никогда в жизни никого бы ни о чем не просил. Особенно кто выше тебя…
Такая меня тоска взяла, аж горло свело.
Бежал бы стремглав из этого кабинета и никогда не вернулся… Да вдруг хозяин нагрянул. Худощав, чуть бледен, напряженный взгляд, короткая улыбка: "Простите, был занят.
Так что у вас…" Последнее чуть ли не со вздохом.
И как он, бедненький, тут управляется, вдруг подумалось, тоже как сквозь колючки, небось…
Но сразу же отмечаю: глазки умные, втыкаются в меня, изучают с интересом, желая понять. А я протягиваю пресловутый список.
Он, просмотрев его, спрашивает: "Ну а я при чем?" Видимо, воспринимает мою ситуацию как просительную, раз прислали, значит, что-то не так. Заглянул на оборот, чтобы убедиться в чьих-то, до него, подписях.
Оборотная сторона она как раз и есть главная: там завизировано теми, кто читал. И от этих виз зависит судьба документа. Насколько я понимаю, визы Шахрая еще нет.
– А какие замечания у Шахрая? – И уперся в меня острыми глазками. По-видимому, отношения тут, наверху, не так просты.
– В списке не представлены правоохранительные органы, – мгновенно отзывается вместо меня помощник.
– А правда, почему их нет?
Я торопливо бормочу про их милицейское дело, которое сделано: кого надо поймали, посадили, а теперь нужны люди другие… Ну, гуманисты, что ли…
– Гуманисты, – живо возражает Бурбулис. – Ясно, что список составлен по этому принципу. Но ведь кто-то должен профессионально разбираться?
Были, были в списке профессионалы – один генерал МВД… Но времени в обрез, чтобы начинать спорить. Да и помощник из-за спины что-то подбрасывает по поводу специалистов, которых маловато! Хоть бы помолчал, что ли. Я ведь ему и книжку свою подарил…
А Бурбулис не отстает, острым носом водит по бумаге, нудит:
– Надо бы вам еще подумать… Как следует… Кто помогал составлять список?
Я называю Кононова, потом, подумав, Ковалева. Хотя Ковалев тут ни при чем.
Время останавливается: он заново перечитывает список, но так долго, что кажется, не читает, а спит. Наконец решается: берет со стола шариковый карандаш, самый обыкновенный, ученический, синий, и, помедлив, чуть ли не задевая острым носом бумагу, ставит столь нужную мне закорючку.
Я уже догадываюсь, что для Президента она может оказаться решающей: хитроумный Шахрай знал, куда меня посылать!
Беру осторожно в руки листок и ощущаю: часы вновь пошли. А он, чуть привстав и почти простившись со мной, вдруг выдергивает драгоценный листок из моих рук и, тыча в него пальцем, наставляет:
– Ясно, что список составлен с тенденцией… Но вам и работать!
Выпроваживают меня уже через общую дверь, и на выходе попадаю я в громкоговорящую толпу, все при галстуках и с портфелями… Министры!
В кинофильме моей юности "Весна" статистам, изображающим послов и сановников, сплошь в орденах и лентах, режиссер развязно кричит: "Ребята, заходи!"
Но здесь все по правде, и министры настоящие, и помощник деликатно попросил их войти. Мелькнула зловредная мыслишка, что подвезло мне, самих министров опередил.
Но крошечное везение не убавило смутного чувства тревоги и собственной неполноценности. Когда вернулся домой, сгоряча даже накатал Бурбулису письмо, пытаясь что-то очень важное и несказанное объяснить. Лучшие-то доводы всегда приходят на лестнице… Даже если она ведет вниз.
Но подумал и отсылать не стал. Получалось, что в чем-то перед ним оправдываюсь. А я еще ни в чем не провинился.
В одном виноват: влез в эту историю.
Но уже и до меня начало доходить, что у нас появился исторический шанс быть первыми на Руси жалельщиками и мы не можем его не использовать. Пусть нам отпущено короткое время… Пока длится эта заварушка…
Часы-то идут.
Но и вершители, кажется, опомнились. И на последнем этапе мучительных хождений я уже и не продирался, а бился, как воробей, залетевший в чужое помещение, бьется насмерть о стекло.
Нет, железных стен не было. Была мягкая обволакивающая тина, делающая между тем любое проникновение наверх, особенно к самому, который и должен сказать главное слово, – невозможным.
Я барахтался, как в болоте, и чувствовал, что тону. Но было подспудное ощущение: где-то, с помощью телефонных звонков, опережая мое появление, формируют об мне особое мнение.
Разумеется, негативное.
Обо мне и о будущей Комисии, само собой.
Какое уж там- по Кононову- еженедельное посещение Президента!
Кстати, как раз в это время по "Свободе" передали статью, которая называлась: "Номенклатурное подполье берет власть над Ельциным". А в одной газете в то же время прозвучало: "К тому же в Администрации Президента образовалось скопление бывших сотрудников ЦК КПСС, которые, по сути, контролируют прохождение правительственных документов и личную информацию для Президента…"
Что ж, я смог лично почувствовать это подполье на себе. Но если бы я знал, каково мне будет с ним в дальнейшем.
И снова в отчаянии, может, не столько из принципа, сколько из настырности, бросаюсь к Шахраю, чтобы высказать ему все, что я испытал. Терять-то уже вроде нечего. Хотя…
Заключенные ведь и правда ждут.
Он молча, без вопросов, не предлагая мне садиться, забирает мой список и спокойно говорит: "Потерпите несколько деньков, может, удастся…"
Что удастся и с кем, понятно.
Потом-то я узнал, что он отнес список лично Борису
Николаевичу, ибо у него был свой явочный час… Кажется, раз в неделю.
А в первых числах марта желтеньким нестандартным ключиком мне отворили двери в кабинет, это оказалось через стенку от
Шахрая.
– Заходите… Будьте как дома…
Как дома?
Не вошел, а как бы вдвинул себя в казенное помещение.
Стандартный предбанник. Направо кабинет небольшой, видать для помощника, налево огромная зала, без самоката не объедешь, и почти от дверей уходящий в безразмерное пространство, будто взлетная полоса, стол для заседаний и второй стол поменьше. Пустые сероватые стены, несколько гвоздиков от картин или карт, зеленая дорожка, множество тоже с зеленой обивкой стульев…
– Это… Зал?
Мой дрогнувший голос утонул в глубинах помещения.
– Нет, это место, где вы будете работать. Здесь работал прежде Пуго… Комитет Партийного Контроля… КПКа.
Нужно было что-то произнести. И я произнес слова Михаила
Светлова: "И зачем бедному еврею такой дворец!"
Правда, его слова относились к близкой женщине… Но я искренне недоумевал по поводу размера кабинета. Зажав злополучный ключик в кулаке, я решился шагнуть и обнаружил, что все взаправду: и стол буквой "Т", и традиционная зеленая лампа, и перекидной календарик, и корзиночка для бумаг… И масса телефонов. Я долго в них путался.
Первый кабинет в моей жизни… Да в соседстве с Кремлем.
Но, видать, Всевышнему понадобилось и такое мне испытание.
Все остальные, кажется, уже перенес…
Что же касается самочувствия, странного с самого начала, оно было не только от робости или непривычки, но и секретарша моя, которая скоро появится, будет неуютно себя тут ощущать, жаловаться на какие-то шумы и тяжкую атмосферу… Слишком, наверное, много слышали и впитали эти стены, поскольку тут вершилась высшая партийная казнь.
Так я подумал и вскоре попросил священника отца Александра освятить кабинет, что он и сделал. Принес свое одеяние, прочитал молитву, побрызгал на углы и стены, выметая нечистый дух, а мы, все члены Комиссии, выстроились вдоль стены, вдруг почувствовав необыкновенность происходящего.