II
"Человек есть Бог" - один член символа веры; "человечество есть Бог" - другой. Я есмь Бог для человечества; человечество есть Бог для меня; крайний мистический индивидуализм (Ницше, Штирнер, Л. Андреев) и крайний мистический социализм (Фейербах, Луначарский, Горький) - между этими двумя крайностями существует антиномия, неразрешимая в той плоскости, на которой движется социал-демократия как религия.
Когда Иван Карамазов говорит о человекобоге, то сначала разумеет под ним человекобожество, социалистическое человечество, а затем прибавляет: "Но если даже период этот никогда не наступит, то так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-богом даже хотя бы одному в целом мире… Для Бога не существует закона. Где станет Бог, там уже место Божие. Где стану я, там сейчас же будет первое место… "все дозволено" - и шабаш".
Здесь та же антиномия. Ведь, в конце концов, остается нерешенным, нерешенным вопросом: кто Бог - человек или человечество, я или все? кому "все дозволено - мне, вопреки всем, или всем, вопреки мне? я ли уничтожаю всех, или все уничтожают меня?"
Ни то, ни другое, отвечают социал-демократы, все для каждого и каждый для всех. Но ведь это школьная пропись, бабушкина сказка о "предустановленной гармонии".
На всем протяжении всемирной истории происходит борьба личности с обществом, одного со всеми, - и никогда еще эта борьба не была такой убийственной для обеих сторон, как теперь; никогда с такой ясностью не вскрывалось противоречие между идеальной правдой анархизма и реальной правдой социализма. А предустановленная гармония все еще вилами на водах писана. Ни показать, ни доказать ее нельзя, - можно только верить в нее.
Для того чтобы разрешить антиномию абсолютной личности и абсолютной общественности, существуют на самом деле только два средства: или отказаться от всякого абсолюта, т. е. от всякой религии, богостроительства, как это делает Базаров, или пожертвовать одним абсолютом другому, личностью - общественности, как это делают Луначарский и Горький.
III
Бог есть ничто - вот первый член символа веры; человеческая личность есть ничто - вот второй. Для Базарова нет вовсе "я" и "ты", а есть только "мое" и "твое": ""мое" и "твое", - говорит он, - возникают только тогда, когда речь заходит о дележе продуктов творчества, об их распределении". Человеческая личность для Базарова - лишь экономическая единица. Чувство личности - чувство собственности. "Индивидуализм (т. е. абсолютное утверждение личности) создал великую культуру. Мавр исполнил свой долг, мавр может удалиться". Личность может умереть - собаке собачья смерть.
"Пафос творчества, - продолжает Базаров, - объективен, безличен, по самому существу своему. В коллективном творчестве "я" не принижается, но просто отсутствует". Легко сказать: просто отсутствует! Ведь это значит: торжество социализма - торжество безличности; ведь это то самое, что говорят злейшие враги социализма.
И всего поразительнее невозмутимое спокойствие, с которым говорится все это. Угасает солнце нашей планетной системы и глазом не моргнет. Никакой трагедии, никакой бури около погибающей личности - тихий конец мира, тихий провал, - та вторая смерть, от которой нет воскресения.
Итак, две необходимые предпосылки для торжества социализма - уничтожение Бога и уничтожение личности. Надо разрушить в человечестве идею не только о Боге, но и о личности. Одно вытекает из другого, потому что утверждение Бога в человечестве есть утверждение богочеловечества, абсолютной Божественной личности - богочеловека. Социалистическая Вавилонская башня строится на костях убитого Бога и убитого человека. Богоубийство - человекоубийство.
"Человек есть особь вида", - определяет Луначарский. В таком определении человеческая личность, так же как у Базарова, "не принижается, но просто отсутствует". Для того чтобы отождествить человека единственного, человека-личность с безличным всечеловеком, "особью вида", надо уничтожить личность: ведь муравей есть тоже особь вида; для муравья личность ничто, муравейник - все; для человека - человечество, для муравья муравейник - Бог.
Леббок в своих наблюдениях над муравьями, чтобы отличить одного от другого, отмечал их разноцветными крапинками. Для Базарова и Луначарского личности Сократа, Гете, Канта, Франциска Ассизского - такие разноцветные крапинки на безличных особях вида.
"Здесь, скажут нам, есть великая опасность, - предупреждает Луначарский, - опасность подчинения личности вашему Левиафану, вашему новому богу-коллективу". Знает кошка, чье мясо съела. Но делает вид, что не знает. "Что значит подчинение личности?" - удивляется Луначарский. И выходит, разумеется, что подчинение личности ничего не значит, потому что сама личность ничего не значит.
И уж, конечно, на вопрос о смерти как об уничтожении личности единственный ответ - "бессмертие рода", т. е. абсолютное человекоубийство, окончательное поглощение самой идеи личности как чего-то условного в идее безличного рода как абсолюта. Но это не ответ, а глухота к вопросу. Да и что уж тут спрашивать о смерти, когда и в жизни личность "просто отсутствует".
Религиозное принятие смерти как уничтожения личности есть религиозное принятие безличности. "Всякий узнает, - говорит черт Ивана Карамазова, - что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как Бог". Как Бог или зверь? Ведь и зверь не знает, что такое смерть. Можно принять или отвергнуть это бого-звериное бессмертие, но спорить о нем нельзя, как о всяком откровении. Недаром говорит Базаров о "пафосе" - пафос значит религиозный восторг: пафос безличности для Базарова, Луначарского, Горького и есть религиозный восторг социал-демократии.
О, конечно, бессознательно! Потому-то с этим так трудно бороться, что это пока еще слишком бессознательно.
IV
Доныне революционное освобождение человечества начиналось с утверждения человеческой личности. Но "мавр исполнил свой долг, мавр может удалиться". Социал-демократия как религия хочет начать освобождение с отрицания личности. Тут опасность предельного мистического рабства. Самодержавие "нового бога" - коллектива - злейшее из всех самодержавий.
Обожествленный Коллектив становится некоторым Великим Существом, Grand Etre (по О. Конту), некоторой сверхчеловеческой личностью, а все отдельные человеческие "я" - безличными клеточками этого тела.
Какое же это тело, какое лицо? Что, если не Божеское и не человеческое, а звериное? Что, если центральная монада этого нового тела - не кто иной, как древний Цезарь Божественный или новый великий Азеф, великий Хам?
"Расхаживая по царским чертогам в Вавилоне, царь сказал: это ли не величественный Вавилон, который построил я в доме царства моего и в славу моего величия?.."
"Еще речь сия была в устах царя, как был с неба голос: тебе говорят, царь Навуходоносор, - царство твое отошло от тебя.
И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями".
"Сердце человеческое отнимется от него, и дастся ему сердце звериное".
Это сказано о социализме - "богостроитель", строитель Вавилонской башни.
Но о нем же сказано: "Царство твое останется при тебе, когда познаешь власть небесную".
Не отнимется у социализма сердце человеческое и не дастся ему сердце звериное только в том случае, если познает он власть небесную, познает, что "Всевышний владычествует над царством человеческим".
Истинное богостроительство есть богочеловечество. Камень, который отвергли строители, сделается главою угла. Этот камень - Богочеловек Христос. И строится на нем не Вавилонская башня, а вселенская Церковь - Царство Божие на земле, в котором исполнится и религиозная правда социализма.
V
Социал-демократия - железный молот; новое религиозное сознание - хрупкое стекло; стоило, казалось, молоту прикоснуться к стеклу, чтобы разбить его вдребезги.
Но вот опустился он всей тяжестью, ударил, а стекло не разбилось.
Откровение личности - не стекло, а сталь нового религиозного сознания. Спор идет о Боге в человеческой личности - о Богочеловеке, о Христе.
Посчитайтесь же со Христом, антихристиане; посчитайтесь же с Богочеловеком, человекобоги.
Кто не за Меня, тот против Меня. - Будьте же за или против. Не махайте молотом в пустоте, бейте прямо в цель.
А мы вам скажем спасибо за то, что вы куете наш меч.
Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат.
АРАКЧЕЕВ И ФОТИЙ
I
Что такое Аракчеев?
"Просто фрунтовый солдат", - сказал о нем Пушкин.
Но это не так просто. Весь петербургский период русской истории создал Аракчеева, получил в нем то, чего хотел.
Без лести предан - в этом гербе целая религия.
"Что мне до отечества! Скажите, не в опасности ли государь?" - воскликнул он в двенадцатом году перед вступлением Наполеона в Россию.
Провались отечество, да здравствует царь; не быть всем, быть одному - такова религия.
Дух небытия, дух человекоубийственной казенщины воплотился в Аракчееве до такой степени, что почти не видно на нем лица человеческого, как на гоголевском Вие: "лицо было на нем железное".
Железное лицо Аракчеева - лицо единовластия. Нет Аракчеева, есть аракчеевщина - бессмертное начало. Всего ужаснее в нем это нечеловеческое, нездешнее, "виево".
Когда он умирал, Николай I прислал к нему в Грузино своего лейб-медика Вилие, который предписал больному, кроме лекарств, полное спокойствие; но однажды утром застал его с железным аршином в руке, которым умирающий наказывал провинившегося мальчика-садовника, "производя ему равномерные удары по носу".
Равномерные, "единообразные". "Я люблю единообразие во всем", - говорил Александр I. Александр говорил, Аракчеев делал.
Может быть, мальчик с окровавленным носом не чувствовал боли, окаменев от ужаса перед железным лицом этого железного автомата, "великого мертвеца" гоголевской "Страшной мести": "Хочет подняться выросший в земле великий, великий мертвец".
И доныне весь русский народ - не этот ли бедный мальчик, которого бессмертный Аракчеев бьет железным аршином по носу?
В государстве - Аракчеев; в церкви - Фотий. Казенщина государственная и казенщина церковная. За обеими - единый дух небытия, единая религия: всякая власть от Бога. У Аракчеева - власть, у Фотия - Бог; у Аракчеева - земля, у Фотия - небо; у Аракчеева - плоть, у Фотия - дух.
Ему орудием духовным -
Проклятье, меч, и крест, и кнут.
Соединение Аракчеева с Фотием - соединение кнута с крестом. И это соединение совершается в лице благословенного.
Однажды Фотию было видение: "видел он себя в царских палатах, стоящего перед царем; Фотий, объяв царя за выю, во ухо тихо поведал ему, како, где, от кого и колико церковь православная обидима есть; царь же дал манием Фотию ведать, что постарается исправить все".
В том же видении является Аракчеев: по одну сторону царя - Фотий, по другую - Аракчеев.
В посмертных бумагах Фотия находится записка об Аракчееве: "Всяческая познавая, познал, что гр. Аракчеев всем сердцем Бога любит, царю предан, верен, правдив, православную церковь истинно любит. Он есть правое око царя, столп отечества, и таковые люди веками родятся. В нем кроме добра я ничего не видел. Ему можно все поверить, и с Божию помощью все может делать. За что спаси его Боже на многие лета для церкви и отечества!"
В 1829 году Пушкин писал к торвальдсеновскому бюсту Александра I:
Недаром лик сей двуязычен,
Таков и был сей властелин:
К противочувствиям привычен,
В лице и в жизни арлекин.
Это жестоко и несправедливо, это - оскорбление не царского величества, а страдания человеческого. Пусть арлекин, но ведь раненный насмерть, истекающий кровью. Двуязычность, двусмысленность, искажающая этот лик, - предсмертная судорога. И он скрывает ее, трагикомический Янус, двумя лицами, двумя масками: одна, обращенная к земле - Аракчеев, другая - к небу - Фотий.
II
"Полуфанатик, полуплут", - сказал Пушкин о Фотии. И это несправедливо: фанатик, но не плут.
Не из плутовства же постился так, что желудок "в ореховую скорлупу сжимался"; удручал себя веригами из медных крестов: "вся грудь моя - едина рана; правый сосец внутрь от огня изгнил; стою еще на ногах иногда, но слаб, как тень". Изнурил себя до того, что дрожал в постоянном ознобе и среди лета носил шубу.
Не из плутовства "был в бедах, болезнях, ранах, биениях, потоплениях многократно".
Сын мужика, сельского причетника, сам до конца дней мужик в рясе, вступает в бой против масонов и мистиков "с Илииною ревностью", точь-в-точь как рыцарь печального образа - против призрачных гигантов и ветряных мельниц.
Никому неведомый корпусный законоучитель "в церкви, в классах, на дорогах, в келье и где случай был ему небоязненно глас свой, яко трубу, возвышал, посреди великого града С.-Петербурга, дабы огласить тайны беззакония, вразумить царя, властей и всех к покаянию".
От государя и министра духовных дел, "глаголемого патриарха", князя Голицына, до последнего синодального чиновника - все ему врага. Но "дух ревности разжег его, и он, яко штурмом, хотел взять крепость вражию".
Покупал еретические книги, только что вышедшие из типографии, и публично при всех учениках в корпусе "предавал раздиранию и огню, произнося: анафема!"
В домах, где бывали тайные собрания масонов и мистиков, подкупленные слуги проламывали стены под потолком и просверливали дырочки, сквозь которые Фотий, будучи невидим, сам видел и слушал все, что делалось внизу.
Впоследствии, уже войдя в силу, вместе с обер-полицеймейстером Гладковым, учредил духовно-полицейский сыск. Один сыщик, выманив корректурные листы еретической книги пастора Госнера из типографии, представил их обер-полицеймейстеру, тот - Магницкому, Магницкий - Аракчееву, Аракчеев - государю. Вот маленькое начало Великой Инквизиции.
Но это впоследствии, а в первое время, за недостатком помощи полицейской, приходилось надеяться на помощь Божию, чудо Божие - или сатанинское.
"Сатана подсылал к нему духа злого, который внушал тайно, что он - Илия пророк новый, а посему некое бы чудо сотворил или хотя перешел по воде, яко по суху, противу самого дворца через реку Неву".
Митрополит вызвал его "на испытание, в уме ли он". Кажется, в самом деле, начиналось у Фотия сумасшествие. Вообразил, что масоны хотят его извести. Однажды в глухую полночь прибежал из корпуса к о. Иннокентию, ректору семинарии, босиком, в одной рубашке, выскочив в окно, при помощи кадетов.
По всей вероятности, окончательно сошел бы с ума и пропал бы где-нибудь в Соловках или Суздале, если бы не "ангел во плоти, дщерь-девица Анна".
Дочь графа Алексея Орлова-Чесменского, или, вернее, Ропшинского, того самого, из чьих молодецких рук, после внезапной смерти Петра III, Екатерина II получила престол, - благочестивая графиня Анна всю жизнь замаливала грех отца.
Благочестивая жена
Душою Богу предана,
А грешной плотью
Архимандриту Фотью.
Это клевета.
"Я, в мире пребывая, ни единожды не коснулся плоти женской, не познал сласти. Чадо мое, о Господе, есть девица непорочная во всецелости. Я грешник, но раб Бога моего верный: то ужели бы на дело Божие избрал сосуд растленный и нечистый?"
Этому, кажется, следует верить.
Некрасива и уже немолода - "лет 35 от чрева матери" - была эта Дульсинея, когда встретила Дон-Кихота.
Может быть, с ее стороны было невинное обожание.
"- Ах, отец! отец! как он мил!" - восклицала она, млея, когда князь Голицын читал ей письма Фотия.
С его стороны - бурсацкая, слегка циничная, но отнюдь не любовная нежность. "Что тебе сделалось, чадо мое? Какая есть немощь твоя? Не застудилась ли? Можно поясницу и где неловко потереть спиртом или оподельдоком. Помни, в зеленых банках худой, а самый лучший в белых".
Как бы то ни было, встреча с Анною решила судьбу Фотия. Она сложила к ногам его свою женскую честь, свой вельможный сан и свои несметные богатства. "Бедный сирота", который родился в свином хлеву на соломе и выпрашивал у тетеньки конец пирога или гривенник на сбитень, оказался обладателем сорока пяти миллионов. Но дороже миллионов были связи с Голицыным, Аракчеевым и, наконец, самим государем.
Чудо совершилось: Фотий пошел через Неву по воде, яко по суху.