Предположим, что у нас было бы намерение как можно глубже и скорее уравнять в духе, в учреждениях и в обычаях всю Западную Европу, привести ее всю прежде всего шаг за шагом к той непрочной, эгалитарно-либеральной и централизованной, общедоступной форме правления, которая зовется бессословно-конституционной монархией и которой самым типическим выражением была июльская (Орлеанская) монархия Людовика Филиппа (от 30 до 48 года). Обществу, подготовленному этой эгалитарно-монархической конституцией, нетрудно перейти от этой формы к конституции эгалитарно-республиканской, которая по слабости власти есть форма самая удобная для проявления анархических (т. е. все более и более разрушительных) наклонностей в народе. (При этом, конечно, и об идеях, теориях, учениях и т. п. забывать не надо… Все эти мысли и мечты могут быть везде; но надо также помнить, что одна форма правления, один строй общества более благоприятны для практических попыток приложить анархические теории к делу, а другие менее.)
Какими же путями нам достичь этой цели нашей – везде ослабить влияние церкви (какой бы то ни было), духовенства, религии, везде принизить монархическую власть, опутать ее мелкой сетью демократической легальности, везде стереть последние следы дворянских преимуществ, и без того везде более или менее умаленных и почти уничтоженных как долгой и мелкой реформенной работой, так и проповедью идеальной в течение целого полувека (и более, считая от 89 года до 59, 60, 61, например)? Как же это сделать? Положим, что мы с вами даже всемогущи, но мы не хотим показывать этого, и потому, с презрительной улыбкой сожаления глядя на заблуждения людские, мы предоставляем им делать… делать… что делать?.. Мы, конечно, предоставили бы им делать именно то, что они делали в политике за последние годы.
До 1860, 66 и 71 года этого века группировка главных политических сил на Западе была старая. Несмотря на мелкие пограничные изменения, она была в главных чертах почти все та же в течение каких-нибудь 400 лет: единая, одноплеменная Франция; единая Англия (по племенному составу, не считая даже колоний, более Франции пестрая); единая, но разноплеменная Австрия; однородная, но раздробленная Италия и такая же однородная и раздробленная Германия.
Общественная почва всей Западной Европы достаточно уже разрыхлена, как я выше сказал, вековой подготовительной работой рационализма, безбожия, гражданской равноправности, индустриального движения, неоднократными анархическими вспышками и т. д. У царей ослабела вера в их божественное право; знать везде предпочитает деньги прежней власти, везде более или менее ищет популярности; среднее сословие ("средний человек") везде так или иначе давно у дел, если он учен и богат, он давно гораздо больше значит, чем знатный человек; работник тоже поднял голову; и права, и потребности, и самомнение его возросли неимоверно, а вещественная жизнь стала и дороже, и труднее, и положение поэтому обиднее для его как раз кстати возросшего самолюбия.
Итак, почва хорошо подготовлена. Однако многого еще недостает для дальнейшего (разрушительного) прогресса на искомом нами пути.
Многое недостаточно еще уравнено и недостаточно дезорганизировано для достижения того идеала разложения в однородности, к которому мы с вами, по предполагаемому выше уговору, стремимся. (Организация ведь выражается разнообразием в единстве, хотя бы и самым насильственным, а никак не свободой в однообразии, – это именно дезорганизация.)
Что же нам делать? Как обмануть людей? А вот как:
Во многих местах люди власти и влияния, как будто наученные грубым опытом истории, не хотят и не могут идти дальше на пути прямой и открытой демократизации. Они понимают, что это будет немедленная гибель… Желая (как я предположил) предоставить им волю воображать, что они сами придумывают что-то полезное и делают именно то, чего бы они желали, т. е. или возвеличить надолго свою национальность там, где она свободна, или освободить там, где она не свободна (тоже все-таки возвеличить), и т. д., мы обманываем их миражем какого-то особого "национального призвания", культурной независимости и т. д.
Той мелкой предварительно прогрессивной работы реформ, пропаганды, вспышек, интриг, принижения высших и возвышения низших в собственных недрах всех наций, о которой была речь, становится для нашей цели в половине XIX века уже недостаточным. Демократическая идея, по нашему наущению, прикидывается идеей национальной; идея политическая воображает себя культурной.
Все готово! Нужен только еще великий переворот векового равновесия великих держав на Западе. И он почти внезапно совершается!..
Последствия далеко превзошли ожидания! Возникли две новые великие державы на юге и севере. Прежние две главные вершительницы судеб континентального Запада – Австрия и Франция – унижены и ослаблены… Но они не уничтожены. Запад стал еще ровнее теперь и по распределению национально-государственных сил. Сама Германия никогда уже не будет иметь той первоклассной силы, которую имела когда-то Франция. Прежняя Франция весила страшно не только оружием, но и таким общекультурным влиянием, которого нынешней Германии как ушей своих не видать! Ибо Франция, постоянно что-нибудь выдумывая и творя (не по-"нашему"), была этим самым в высшей степени оригинальною. А в нынешней Германии ничего такого оригинального нет, что можно бы равнять с Францией Людовика XIV, Вольтера, первой революции Наполеона I и даже Людовика Филиппа. Это – раз. А во-вторых, и внешнее политическое положение не то, и внутренняя почва не та у современной Германии, какая была у прежней Франции. Далеко не та уже! Сам Бисмарк велик, но Германия стала мелка; со смертью этого истинно великого, но рокового мужа ничтожество слишком уже уравненного и смешанного немецкого общества обнаружится легко в государстве, наскоро сколоченном его железною рукой.
Я уверен, что Бисмарк сам это чувствует.
Внешнее же величие Германии непрочно, во-первых, уже потому, что ее географическое положение очень невыгодно (между славянством и романским миром); а во-вторых, потому еще, что, вырастая сама под покровом России, она никогда не могла, в мере достаточной для своих грядущих выгод, препятствовать и ее усилению.
Пыталась всячески, но всегда слабо, нерешительно; даже и при Бисмарке.
Почему, например, не послать было нам Австрию в тыл, когда мы стояли под Плевной? Это была бы мера сильная и своевременная. Почему? Могучая совокупность обстоятельств не дозволила, не допустила!
А теперь уже поздно!
Поздно для австро-германских действительных торжеств на Балканском полуострове.
Этого торжества теперь не бойтесь…
Бойтесь другого… Бойтесь, напротив, того, чтобы наше торжество в случае столкновения не зашло сразу слишком далеко, чтобы не распалась Австрия и чтобы мы не оказались внезапно и без подготовки лицом к лицу с новыми миллионами эгалитарных и свободолюбивых братьев славян. Это будет хуже самого жестокого поражения на поле брани!
VI
Итак, продолжаю предполагать, что мы с вами всемогущи и желаем ускорить на Западе ход всеобщей ассимиляции.
В таком предположении, что бы нам предстояло сделать?
Нам предстояло бы, во-первых, передовую страну Запада, Францию (по стопам которой все идут позднее), переделать поскорее в сравнительно прочную якобинскую (капиталистическую, буржуазную) республику с бессильным президентом. Я говорю сравнительно, а не прямо – прочную; первая якобинская республика (республика конвента и директории) просуществовала только семь лет (от 93 года до 1800, т. е. до Наполеона, до консульства); вторая республика такая же, но с наклонностью к социализму, продолжалась еще меньше (от 48 до 51 года); социальная почва Франции в те времена содержала еще в себе слишком много идеализма, чтобы нация надолго могла удовлетвориться такой скромной, прозаической (прямо сказать) формой правления. Но долгий ряд неудачных опытов и разочарований поневоле делает людей более сухими и опять-таки тоже более средними. Якобинская республика без террора и с бессильными президентами – это именно и есть господство "средних людей", "средних состояний", "средних способностей", "средней власти". И для того чтобы еще больше понизить (то есть уравнять) социальную почву этой передовой Франции, необходимо было и продлить несколько подольше прежнего существование этого скромного и плоского "режима" средних людей. И вот эта третья республика держится пока на наших глазах уже не 7 лет, как первая, и не 3, как вторая, а целых восемнадцать лет (от 71 до 89 года)!
Такова и была бы наша первая цель, если бы мы желали и могли разрушить скорее культурно-государственное величие старой Европы.
Во-вторых, нам бы нужно было еще и еще всячески ослабить папство – этот главный очаг или точку коренной опоры европейского охранения.
В-третьих, нужно бы заставить все западное человечество сделать еще несколько шагов на роковом пути эгалитарного всепретворения, подогнать, так сказать, отсталых, коснеющих еще в более благородных формах прежнего государственного быта: немцев, австрийцев, итальянцев, – чтобы и они ближе подошли к идеалу французского, передового общества.
Как же это сделать? С чего начать? Еще раз спрашиваю себя.
Вот с чего:
Французский император, почти самодержавный, но обязанный своею властью не наследственности и божественному праву, а демократической подаче голосов, победивший недавно в Крыму Россию (в то время столь консервативную) и снова нуждаясь в военной славе для своей популярности, придумывает пустить в ход "национальную политику", которой идея давно, впрочем, была уже в воздухе. Он, побеждая Австрию (давнюю соперницу Пруссии) и создавая большую Италию, подготовляет этим самым сперва союз этой Италии с Пруссией, а потом и свое собственное поражение рукой этой возвеличенной Пруссии. Он подготовляет поэтому: якобинскую республику во Франции – раз, политическое падение папства – два, более противу прежнего уравненную, смешанную, однородную, эгалитарную империю в Германии – три, более, наконец, противу прежнего либеральные конституционные порядки в самой Австрии – четыре. Об Италии я сказал много прежде и потому здесь ее пропускаю. Замечу, впрочем, что она, при всем своем ничтожестве, быть может, самая вредная для Европы страна, ибо она самый главный враг папству.
Во внутренних делах всех помянутых стран (делах, органически связанных с внешней политикой) мы видим немедленно усиливающееся движение на пути все той же всесокрушительной ассимиляции. В Германии (вскоре после 1871 года) начинается борьба против католичества. Великий Бисмарк поступает тут так, как шло бы поступать самому обыкновенному вульгарному атеисту-профессору. Что делать! Либеральная конституция (с 48 года) так уже въелась в кровь и плоть немецкого общества, "национал-либеральная" партия так стала сильна в объединенной Германии, что даже и Бисмарку занадобилось ей угодить, ее привлечь! (Всё для более успешной ассимиляции всего.) Для подобных случаев либерального искательства на Западе есть всегда готовая жертва – римский папа. Эту жертву тем легче и приятнее травить, что она физически ослабела, а нравственный вес свой не вполне еще утратила. Подлых чувств противу Рима (ослиных чувств противу ослабевшего льва) так много в этой "нынешней" Европе!!.. Нельзя ли и Бисмарку ими воспользоваться? Нельзя ли и ему замарать руки в грязи мещанских бравад?.. "Среднее хамье" это шумит, хорохорится! Физической опасности никакой. Самые ревностные католики уже не бунтуют за святого отца! Это ведь не социалисты, полные упований на окончательную мертвенную неподвижность всеобщего мира и благоденствия. За настоящую веру уже не прольется нынче кровь! Чтобы разогреть людей и заставить их пролить кровь будто бы за веру, надо под веру "подстроить" как-нибудь племя. (Так было у поляков в 62 году; так было и у нас в 76 и 78-м.)
Католицизм, положим, еще не сдался тогда в принципах, и позднее Бисмарк пошел сам на уступки. Но разве эти потрясения и эта борьба причинили мало вреда охранению? Разве мы не помним, как тогда было испугано этим движением само протестантское духовенство? Оно, обыкновенно столь неприязненное Риму, вспомнило тогда, что эта борьба направлена против общехристианского мистицизма; что через эти либеральные затеи понижается уважение к таинствам крещения, брака и т. д. (или хоть бы к "священным обрядам" по-ихнему). Протестантство, пиетизм – есть ведь мистическая основа германского общества, и на протестантском обществе граждански-либеральные действия германского правительства отозвались хуже, чем на среде католической. Взбунтоваться, защитить свои церковные принципы рукой вооруженной католики теперь уже не могут, но они сплотились все-таки крепче и не оставили таинств своих, а в протестантской среде нашлось тогда, благодаря новым, всеравняющим в отрицании законам, множество людей, которые перестали крестить своих детей. Я помню, как тогда ужаснулись многие и в Германии, и у нас; у Каткова писано было об этом, есть о том же превосходные места и в письмах Тютчева, изданных Аксаковым.
Против великого мистического охранения новое правительство объединенной и смешанной, чисто племенной Германии повело немедленно сильную борьбу; зато социализму оно сделало огромную уступку, признавши социалистов легальною партией… Социализм же есть международность по преимуществу, т. е. высшее отрицание национального обособления. (Значит, и тут национальная политика ведет ко всенародному, антикультурному смешению.) Сверх того, в аристократической дотоле (до 71–72 года) Пруссии "юнкерство" стало падать; последовали демократические реформы. Старая Пруссия демократизируется; "пусть и она гниет, как мы!" – воскликнул тогда Ренан с восторгом патриотического злорадства.
Еще уравнение, еще смешение. Даже еще два-три шага на пути приближения к типу новой французской государственности: чистое племя, централизация, эгалитаризм, конституция (достаточно сильная, чтобы и гениальный человек не решился бы ни разу на coup d'Etat), усиление индустрии и торговли, и в отпор этому – усиление, объединение анархических элементов; наконец – милитаризм. Точь-в-точь императорская Франция! Оттенки местные так ничтожны перед тем широким и высшим судом, о котором здесь речь, что о них и думать не стоит.
Итак, торжество национальной, племенной политики привело и немцев к большей утрате национальных особенностей; Германия после побед своих больше прежнего, так сказать, "офранцузилась" – в быте, в уставах, в строе, в нравах; значительные оттенки ее частной, местной культуры внезапно поблекли.
Ну, не рок ли это? Не коварный ли обман? Не наивное ли это самообольщение у самых великих умов нашего века, уже истекающего в неразгаданную и страшную бездну вечности?..
VII
После разгрома второй империи Франция, минуя обычную и уже прежде (от 1830 до 1848) перейденную ею ступень орлеанской, умеренно-либеральной монархии, прямо переходит к практическому осуществлению той самой мещанской (т. е. не социалистической, а граммато-плутократической) республики, которую тщетно старались утвердить террористы в 90-х годах прошлого века. Тогда (в 93 и т. д. годах) конвент, несмотря на свое кровавое всемогущество, боялся еще аристократов, католиков, легитимистов; и он боялся их не без основания; тогда еще была возможна Вандея; возможны были эмиграция, восстановление Бурбонов; возможен был, наконец, "белый террор" 20-х годов и т. п. Оттого проливала так безжалостно кровь свирепая буржуазия в конце XVIII века, что охранительные или реакционные (задерживающие разложение) силы были еще не так изношены, как теперь, в конце XIX. Якобинская же республика во Франции 1871 года устроилась легко и просто. "Правая" сторона, и без того давно устранявшаяся от настоящих дел, и не подумала противиться. Напротив того, древнее французское дворянство потворствовало этой республике. Все продолжая упорно мечтать о возможности новой реставрации под белым знаменем Генриха V, оно надеялось, что с республикой легче будет справиться, чем с империей. Многие из легитимистов впервые со времени июльской революции удостоили принять высшие должности из рук Тьера, которого они не уважали; они приняли их в надежде низвергнуть его. Последнего они достигли и помогли маршалу Мак-Магону занять кресло президента, точно так же мечтая, что он будет для старого Генриха V тем, чем 200 лет тому назад был в Англии Монк для Карла II Стюарта. Но – увы! – времена не те; почва социальная изменилась глубоко. Никакой аристократический coup d'Etat не может удаться на разрыхленной столетним эгалитаризмом почве Франции! Мак-Магон уходит, а в президенты попадает сперва безличный буржуа Греви, а потом Сади Карно, тоже неважный; и вдобавок, как уверяют, некрещеный. Я, конечно, справок метрических не наводил, но со всех сторон слышу об этом. Если это правда, то как вам это тоже кажется? Я нахожу, что у нас на это в высшей степени важное обстоятельство слишком мало обратили внимания.
Впервые с того великого дня, когда Хлодовик крестился и положил начало христианской государственности на Западе, впервые с тех пор во главе во всем передового европейского государства стоит не христианин, человек некрещеный!
Папа узник! Первый человек Франции не крещен! И мы, русские, молчим об этом, – вероятно, из соображений внешней политики… (опять-таки, в сущности, через племенной вопрос – через славянский)!
Итак, через племенную национальную политику, благодаря торжеству Италии и Германии, благодаря внезапному и глубокому перевороту в 400-летнем распределении государственных сил на Западе, – повторяю еще раз, папа лишен той вещественной силы, которою он пользовался в течение 1000 лет; во Франции стал возможен некрещеный председатель народовластия, попытки в ней возврата к настоящей охранительной монархии оказываются ничтожными и почти смешными.
И всего этого мало. История новых школ во Франции вам известна. Республика, бессильная против соседей, благоразумно уступающая Германии, находит, однако, в себе силу против своей народной церкви. Она выбрасывает распятия из училищ; она хочет учить детей только чистой гражданской этике и законам природы, не подозревая, что атеистическое государство так же противно законам социальной природы, как жизнь позвоночного животного без остова, без легких или жабр. Мистицизм практичнее, "рациональнее", так сказать, чем это мелкое утилитарное безбожие! Вот где кстати будет воскликнуть с Царем Давидом: "Живый на небесах посмеется им и Господь поругается им!"