Республика Франции в домашних делах своих не боится ни Бога, ни папы, ни безбожия; она боится только социалистической анархии, которая дала уже себя знать в 1871 году и даст знать себя еще сильнее… Подождите!
И в самом деле, какая еще новая и крутая историческая ступень может предстоять Франции в ее внутренней жизни?
Я думаю так: ничего резкого и важного, кроме новых попыток имущественного, хозяйственного уравнения. В монархию французскую я не верю серьезно. Можно верить в какое-нибудь кратковременное усиление единоличной власти во Франции – не более. И при этом замечу (по аналогии со всеми предыдущими и перечисленными мною событиями), если эта единоличная власть диктатора или монарха и утвердится на короткое время в этой уже столь расслабленной равенством стране, то историческое назначение ее будет главным образом, разумеется, в том, чтобы ускорить боевое столкновение с Германией и все неисчислимые социальные и внешнеполитические последствия его.
И, конечно, все в том же ассимиляционном направлении, от которого не спасают в XIX веке, как мы видели, ни мир, ни война, ни дружба, ни вражда, ни освобождение, ни завоевание стран и наций… И не будут спасать, пока не будет достигнута точка насыщения равенством и однородностью.
Борьба с Германией в близком будущем неизбежна для Франции, и в громкую победу ее трудно верить. Если бы даже случилось именно то, о чем французы мечтают, – если бы им пришлось воевать в союзе с Россией, то, мне кажется, с ними может случиться то же, что с итальянцами в 1866 году. Сами они могут быть опять разбиты немцами, но кое-что все-таки выиграть, благодаря тому, что немцы, вероятно, будут побеждены русскими. И заметьте, я верю в нашу победу – не потому, что знаю хорошо нашу боевую подготовку, и не по расчету на то, что совокупность напряженных франко-русских военных сил превзойдет численностью военные силы "среднеевропейской лиги", а потому, что Россия в этом случае будет служить все тому же племенному началу, все той же национально-космополитической политике, все тому же обманчивому Протею всеобщего смешения. Война у нас будет все-таки через славян, через наши права на Болгарию и на Сербию. Война будет с Австрией, положим; но если Германия не догадается вовремя покинуть свою союзницу, а в самом деле вступится за нее, то она пострадает жестоко, как пострадали все те, которые противились племенному потоку. Но и побитая Франция побита будет теперь все-таки не так легко, как в 1870 году. Далеко опередившая Германию на пути гражданского уравнения, она только что сравнялась с нею в военном отношении. Империя Германская, правда, по гражданскому строю пока (до русских над нею побед) стала, как я говорил, уже более похожа на империю Наполеонов, чем на самое себя, на свое прошедшее; но зато республика Франции в военном отношении стала теперь более похожа на эту новую Германскую империю, чем была при своем императоре.
(Еще черта сходства и уравнения сил!..)
Германия 80-х годов – это нечто вроде Франции 50-х и 60-х годов. Франция 70-х и 80-х годов – это Германия будущего, – Германия, безвозвратно побитая славянами, вот и все…
Что же может случиться во Франции после этой борьбы? Допустим даже, что дело выйдет иначе. Допустим, что Франция будет победительницей.
Разве это возможно без временной военной диктатуры?
Конечно нет. Пример тому 1871 год. Штатский Гамбетта при всей силе своего характера оружием победить не мог – не было единства власти. Якобинская Франция теперь видимо колеблется между диктатурой и анархией. Воспользуется ли диктатор анархией для достижения власти и потом победит немцев, или прежде победит, а потом умиротворит внутренние волнения, во всяком случае можно пророчить, что, и усмиряя, и побеждая, он послужит хоть отчасти все тому же, то есть и внутреннему уравнению, и внешнему сходству, – заграничному международному сближению гражданских идеалов и социальных привычек.
У себя, во Франции, диктатор или даже король непременно вынужден будет сделать что-нибудь для рабочих и для партии коммунистов. В побежденной же Германии (кем бы то ни было, справа, или слева, или с обеих сторон) непременно поднимет голову крайне либеральная партия, общественное мнение обрушится на Бисмарка, на "милитаризм" и повторится здесь история Бонапартов, с тою, вероятно, разницей, что при старой династии и при въевшейся уже в кровь конституции и не меняя монарха, Германское государство станет только больше похоже на искренноконституционное королевство Людовика Филиппа или современной нам Италии Савойского дома, т. е. сделает сильный шаг к мещанской республике.
Что касается до социализма, так он, говорят, в Германии еще глубже, чем во Франции.
Заметьте еще одно, опять-таки фатальное, стечение обстоятельств для этой передовой Франции, которая первая в Европе ровно сто лет тому назад противопоставила церкви, королю и сословности идею уравнения и воплощенной в "среднем сословии" нации. У нее в течение этих ста лет были три династии. Где же теперь даровитые представители этих династий?
Кто слышал о талантах и величии графа Парижского (представителя либеральных Орлеанов)? Честный Генрих V, последний из настоящих Бурбонов, скончался почему-то непременно бездетным! (И физиология даже помогает революции!)
Бедного мальчика – Наполеона IV – убили дикие. Это удивительно! Я не говорю: "Зачем он поехал сражаться в Африку?" Это понятно, он хотел отличиться подвигами ввиду будущего трона. Я спрашиваю себя о непонятном: почему именно он, бедняжка, не попал скоро ногой в стремя и дал время дикому нагнать и заколоть себя, – ведь он, конечно, умел ездить верхом? Почему не случилось того же с другим, с каким-нибудь неизвестным англичанином, а непременно с ним?
Кто же еще остался из претендентов у Франции? Не старый ли герцог Монпансье, которого мы видели в Москве на коронации? Или два Бонапарта: старый же принц Наполеон – свободолюбец не хуже Орлеанов и его несогласный с ним и ничем не отличившийся сын, воображающий, кажется, вдобавок, что в 90-х годах этого века можно идти по стопам Наполеона I; все они непопулярны, это раз; а во-вторых – все они не представляют собою никаких особых новых начал, которых приложение не было бы уже и прежде испытано во Франции. Разница между всеми нынешними претендентами только в имени, в фамильном знамени прошедшего, в звуке пустого предания, а не в существенном – не в основных социальных принципах. Всё то же: равенство прав и т. д.; "белый колпак – колпак белый", как выражаются эти самые французы ("bonnet blanc – blanc bonnet!").
Великий человек, истинно великий вождь, могучий диктатор или император – во Франции может нынче явиться только на почве социализма. Для великого избранного вождя нужна идея хоть сколько-нибудь новая, в теории уже назрелая, на деле не практикованная, идея выгодная для многих, идея грозная и увлекательная, хотя бы и вовсе гибельная потом.
На такой и не на иной почве возможен во Франции великий вождь, хотя бы и для кратковременного торжества. Но чем же это отзовется? Какою ценою купится? И к чему дальнейшему привел бы подобный исторический шаг?
Не будем больше предсказывать; не будем как потому, что в общих чертах все это математически ясно, так и потому, что частности и подробности, все изгибы и неожиданности этого пути, ясного по главному направлению, предвидеть никак нельзя. Я скажу здесь только об одной еще возможности: о победе Франции над Италией, все так же прилагая индуктивно к будущему примеры и поучения прошлого.
VIII
Признаюсь, мне почему-то, сам не знаю, все кажется, что на этот еще раз войны между Германией и Россией не будет и что сила обстоятельств вынудит Германию пожертвовать Австрией. Мне кажется, что, ввиду все той же таинственной телеологии, довольно сильная Германия еще нужна. А если ее сила еще нужна (хотя бы для того, чтобы пассивно или полупассивно задерживать славянство на пути гибельного, преждевременного и полного объединения), то она не должна так рано следовать убийственному примеру Австрии, Франции и Турции, которые противустали племенному началу открыто и вооруженною рукою (в 1859, 66, 70 и 77 годах). Умри завтра Бисмарк, я бы воскликнул: "Погибла Германия!" Без Бисмарка она не найдет предлежащего ей безвредного пути. Но пока Бисмарк жив, инстинкт его призвания, быть может, подучит его не противиться слишком явно и сильно славянскому племенному движению; а задерживать его только понемногу.
Все это так; но предположим даже истинно всеобщую войну: Францию и Россию, с одной стороны, "лигу" – с другой.
В таком случае, я уверен, случится вот что: австрийцы и германцы будут побеждены русскими (с помощью французов), французы же будут разбиты германцами, хотя и не так легко, как в 1870 году, и этот лучший противу прежнего отпор облегчит, конечно, русское дело.
Что касается до итальянцев, то они будут французами, я надеюсь, побеждены без особого труда. Французские войска в таком случае могут дойти и до Рима. Что же должно тогда произойти с Италией после подобного разгрома, с демократической, антипапской, но пока еще кое-как монархической Италией? Можно ли надеяться хоть в этом случае на серьезную реакцию в пользу церкви?
Нет, нельзя! Идея папства слишком возвышенна; формы католичества слишком изящны и благородны для нашего времени, для века фотографической и телеграфной пошлости.
Если бы на престоле самой Франции сидел Генрих V или если бы был жив молодой Наполеон IV, то от них, сообразно с их идеалами и преданиями, можно было бы ожидать хоть попытки восстановить светскую власть папы, которая была столь полезна для его нравственного веса. Но этого нельзя ожидать ни от Сади Карно, ни от Буланже, ни от принцев Орлеанского рода, ни от боковой линии выродившихся Бонапартов.
Как бы не пал скорее в этом случае Савойский дом. Как бы не воцарилась и там такая же якобинская, радикально-либеральная республика! А раз будет и там республика, как бы не уехал вовсе из Рима сам папа, как бы не выжили его! А что это будет значить? Ведь это истинное начало конца, начало 5-го акта европейской трагедии.
Папство связало принципы свои с одним городом; с переменой места едва ли в среде самого западного духовенства устоит надолго и самый принцип.
Вот куда привело Европу это псевдонациональное или племенное начало.
Оно привело шаг за шагом к низвержению всех тех устоев, на которых утвердилась и процвела западная цивилизация. Итак, ясно, что политика племенная, обыкновенно называемая национальною, есть не что иное, как слепое орудие все той же всесветной революции, которой и мы, русские, к несчастью, стали служить с 1861 года.
В частности, поэтому и для нас политика чисто славянская (искренним православным мистицизмом не исправленная, глубоким отвращением к прозаическим формам современной Европы не ожесточенная) – есть политика революционная, космополитическая. И если в самом деле у нас есть в истории какое-нибудь особое, истинно национальное, мало-мальски своеобразное, другими словами – культурное, а не чисто политическое призвание, то мы впредь должны смотреть на панславизм как на дело весьма опасное, если не совсем губительное.
Истинное (то есть культурное, обособляющее нас в быте, духе, учреждениях) славянофильство (или – точнее – культурофильство) должно отныне стать жестоким противником опрометчивого, чисто политического панславизма.
Если славянофилы-культуролюбцы не желают повторять одни только ошибки Хомякова и Данилевского, если они не хотят удовлетворяться одними только эмансипационными заблуждениями своих знаменитых учителей, а намерены служить их главному, высшему идеалу, то есть национализму настоящему, оригинальному, обособляющему и утверждающему наш дух и бытовые формы наши, то они должны впредь остерегаться слишком быстрого разрешения всеславянского вопроса.
Идея православно-культурного руссизма действительно оригинальна, высока, строга и государственна. Панславизм же во что бы то ни стало – это подражание и больше ничего. Это идеал современно-европейский, унитарно-либеральный, это – стремление быть как все. Это все та же общеевропейская революция.
Нужно теперь не славянолюбие, не славянопотворство, не славяноволие – нужно славяномыслие, славянотворчество, славяноособие – вот что нужно теперь!.. Пора образумиться.
Русским в наше время надо, ввиду всего перечисленного мною прежде, стремиться со страстью к самобытности духовной, умственной и бытовой… И тогда и остальные славяне пойдут со временем по нашим стопам.
Эту мысль, простую и ясную до грубости, но почему-то у нас столь немногим доступную, я бы желал подробнее развить в особом ряде писем: об опасностях панславизма и о средствах предотвратить эти опасности. Не знаю – успею ли.
Я полагаю, что одним из главных этих средств должно быть по возможности долгое, очень долгое сохранение Австрии, предварительно, конечно, жестоко проученной.
Воевать с Австрией желательно; изгнать ее из Боснии, Герцеговины и вообще из пределов Балканского полуострова необходимо; но разрушать ее избави нас Боже. Она до поры до времени (до православно-культурного возрождения самой России и восточных единоверцев ее) – драгоценный нам карантин от чехов и других уже слишком "европейских" славян. Ясно ли?
Довольно бы… Все существенное сказано, но я хочу прибавить здесь еще несколько слов об Испании и Румынии, чтобы та картина всеобщего демократического разложения, которую я только что представил вам в предыдущих письмах, была полнее.
В 70-х годах в Испании произошло реакционное восстание басков в пользу Бурбона Дон Карлоса. Баски бытом своим до сих пор еще не совсем похожи на остальную Испанию. Они консервативнее, поэтому-то у них и оказалась еще возможность, нашлось еще побуждение восстать противу тогдашней Испанской республики.
Но и это реакционное движение также не удалось, как не удавалось за последние 30–40 лет все церковное, все самодержавное, все аристократическое, все охраняющее прежнее своеобразие и прежнюю богатую духом разновидность. Испанская Вандея не удалась, как не удалось полякам их дворянское восстание, как не удалась Наполеону III защита папства, как не удался во Франции позднее государственный переворот в пользу легитимизма и т. д. Это о басках и Дон Карлосе. Теперь о Румынии. В "доброе, старое время", как говорится, эта Румыния была Молдо-Валахией. "Молдо-Валахия" – по-моему, это даже звучит гораздо приятнее, важнее, чем "Румыния". Молдавия имела свои оттенки, Валахия – свои. После Крымской войны и молдаване с валахами почувствовали потребность послужить племенной политике. Оба княжества избрали себе впервые одного господаря Кузу, из среднего круга (помнится, просто полицеймейстера города Галаца).
Куза тотчас же демократизовал эту все-Румынию; он освободил крестьян от давней крепостной зависимости и сокрушил этим прежнюю силу молдо-валашского боярства. Конституция, общая двум княжествам, начала функционировать, как везде, довольно правильно по форме и, конечно, либерально (разрушительно) по духу.
И что же? Почти немедленно это либеральное, национальное правительство стало закрывать монастыри, разогнало монахов и отобрало издревле пожертвованные этим обителям земли. Тяжесть этой меры падала преимущественно на Греческие Патриархаты и Св. Места, которым были подведомственны ("преклонены") эти обители и земли. (Кстати замечу, русское правительство хотя и неудачно, но поддерживало в этом случае Патриархаты, ибо славянское племя не было тут замешано в дело, как в позднейшем движении болгар. В болгарском деле мы были либералами, мы поддерживали болгар против Патриарха, и успех наших славянских питомцев превзошел даже далеко наши желания. В румынском деле "преклоненных" монастырей мы были охранителями и ничего в пользу Церкви не могли сделать.)
Сверх того, в Румынии, вскоре после национального объединения, случилось в миниатюре почти то же, что и в Испании в 70-х годах. Вспыхнуло небольшое охранительное восстание. К Румынии, по Парижскому трактату, отошла от России часть старых бессарабских болгарских колоний. У них были свои особые местные уставы и привилегии, дарованные им Россией. Они желали сохранить эти свои особенности и – восстали. Демократическое конституционное правительство новой национальной Румынии усмирило их оружием и заставило их стать как все, уравняло, смешало их с остальным своим населением.
Видите, и здесь даже, в небольшом размере, отражается это зарево всемирного демократического и безбожного пожара, которого неосторожными поджигателями являются не всегда только либералы и анархисты, а по роковому стечению обстоятельств нередко и могущественные монархи, подобные Наполеону III и Вильгельму I германскому!
Неужели прав был Прудон, восклицая: "Революция XIX века не родилась из недр той или другой политической секты, она не есть развитие какого-нибудь одного отвлеченного принципа, не есть торжество интересов одной какой-нибудь корпорации или какого-нибудь класса. Революция – это есть неизбежный синтез всех предыдущих движений в религии, философии, политике, социальной экономии и т. д. и т. д. Она существует сама собою, подобно тем элементам, которые в ней сочетались. Она, по правде сказать, приходит не сверху (т. е. не от разных правительств), не снизу (т. е. и не от народа). Она есть результат истощения принципов, результат противоположных идей, столкновения интересов и противоречий политики, антагонизма предрассудков, – одним словом, всего того, что наиболее заслуживает названия нравственного и умственного хаоса!"
"Сами крайние революционеры (говорит Прудон в другом месте) испуганы будущим и готовы отречься от революции; но отринутая всеми и сирота от рождения, революция может приложить к себе слова псалмопевца: "Мой отец и моя мать меня покинули, но Господь восприял меня!"
Неужели же прав Прудон не для одной только Европы, но и для всего человечества? Неужели таково в самом деле попущение Божие и для нашей дорогой России?!
Неужели, немного позднее других, и мы с отчаянием почувствуем, что мчимся бесповоротно по тому же проклятому пути!?..