Что же касается погребения Рахили вдали от мужа, то не будем забывать, что их любовь и при ее жизни была самой большой, когда они не были вместе - в те семь лет, когда Иаков работал за нее для Лавана. Библия говорит, что благодаря любви эти семь лет были для него как семь дней, но и мы, чей слух ласкают эти замечательные слова, и сам Иаков знаем правду. Не случайно он с раздражением и болью говорил о годах своего служения Лавану: "Я томился днем от жара, а ночью от стужи; и сон мой убегал от глаз моих". Любовь наполнила Иакова терпением и дала ему силы, но те годы, давайте признаем правду, не были как несколько дней. То были долгие, и тяжелые, и горькие годы.
Этот разговор о любви сбил меня с пути - ведь мы говорили о путешествиях: об уходе из дома, удалении от него, стремлении по пути судьбы, опасности и неожиданности. Томас Манн, который настойчиво подчеркивает эти опасности, предлагает в этой связи интересное сравнение, сопоставляя большое странствие Иакова через Сирийскую пустыню, из Ханаана в Харран, с коротким переходом Иосифа из Хеврона в долину Дофан.
В Библии это сходство едва намечено. В обоих случаях балованный сын отправляется в путь на фоне вражды с братом или с братьями, и оба путешествия оказываются дольше, чем думалось. Иаков вернется и больше не увидит родителей. Иосиф попадет в Египет, будет считаться мертвым, но снова увидит своего отца спустя много лет.
В "Иосифе и его братьях" возникают дополнительные черты сходства между этими путешествиями. Например, в обоих случаях в путь выходят на заре и в обоих уходящего провожают родители - Иаков в случае Иосифа и Ревекка в случае самого Иакова. Томас Манн подчеркивает также промежуток времени, которому предстоит пройти, прежде чем расстающиеся встретятся снова:
Он долго не отпускал сына, бормотал благословения, прижавшись к его щеке, снял с себя охранную ладанку и повесил ее на шею отбывающему […] словно Иосиф уезжал неведомо на какой срок или даже навсегда.
По сравнению с дорогой Иакова до Харрана путь Иосифа из Хеврона в долину Дофан не особенно велик, примерно сто километров. Но Иаков относится к нему так, будто мальчик отправляется за тридевять земель. "Человек ведет себя подчас несоответственно обстоятельствам", - говорит автор.
И вот еще пункт сходства: оба путешествия заканчиваются возле источника воды. Один из них - тот колодец, от которого Иаков отвалил камень, а второй - та яма, в которую бросили Иосифа. Но колодец, у которого Иаков встречает Рахиль, - это источник жизни, надежды и любви, а яма Иосифа в долине Дофан - это высохшая яма смерти. Технически, будь в этой яме вода, Иосиф должен был бы утонуть, но сухая яма больше напоминает могилу, чем колодец.
Вообще, стоит обратить внимание на то, что колодец и яма - это центральные метафоры "Иосифа и его братьев". Ведь даже вся эта книга начинается со слов: "Прошлое - это колодец глубины несказанной". И соответственно каждый раз, когда на пути героев оказываются ямы или колодцы, Томас Манн не оставляет расшифровку их символического значения на усмотрение читателя и его эрудиции. Так он делает в первом же описании Иосифа, когда тот сидит на краю колодца и, подобно еврейскому Нарциссу, вглядывается в свое прекрасное отражение. И уже в этой картине, которая вся - юность и красота, для которых колодец служит всего лишь зеркалом, уже в ней страх витает над бездной:
Как странно, как выспренне и многозначительно прозвучали слова старика, когда он намеком выразил свое опасение, что Иосиф упадет в водоем! А получилось так потому, что Иаков не мог подумать о глубине колодца, чтобы к этой мысли не примешалась, углубляя и освящая ее, идея преисподней и царства мертвых. […] Это был мир, куда погружались небесные светила после захода, чтобы в назначенный час снова подняться, но ни одному смертному, проделавшему путь в эту обитель, вернуться оттуда не удавалось. Это был край грязи и кала, но также золота и богатств; лоно, куда бросали зерно и откуда оно всходило питательным злаком, страна черной луны, зимы и обуглившегося лета, куда спустился и ежегодно спускался растерзанный вепрем вешний овчар Таммуз, после чего земля переставала родить и, оплаканная, скудела до той поры, покуда Иштар, его супруга и мать, не отправлялась на поиски его в ад, не ломала пыльных запоров его застенка и с великим смехом не выводила из ямы возлюбленного красавца, владыку новорасцветшей флоры.
И позже, когда Иосифа ждет другая яма - сухой колодец в долине Дофан, Томас Манн снова говорит о том же:
"В яму!" - таково было единодушное решенье… […] сказав на своем языке "бор", братья выразились односложно-многозначительно; слог этот нес в себе и понятие колодца, и понятие темницы, а последнее, в свою очередь, было настолько тесно связано с понятием низа, царства мертвых, что слова "темница" и "преисподняя" значили одно и то же и употреблялись одно вместо другого, тем более что и колодец в собственном смысле слова был уже подобен входу в преисподнюю и намекал на смерть даже своей круглой каменной крышкой; ибо камень закрывал его жерло, как тень - темную луну.
Томас Манн упоминает здесь значительную часть мифологических ассоциаций своего романа. К теме ямы, колодца и преисподней он добавляет луну которая своей смертью и возрождением напоминает умирающих и воскресающих богов, о которых мы уже говорили и к которым мы еще вернемся. И вот так, из "несказанной глубины" колодца прошлого, мы черпаем не только воспоминания и отражения, но также параллели и ассоциации, сравнения и образы. Это колодец прошлого и бездна преисподней, подземное царство и яма для арестантов. Это долина смерти, это могила и чрево, это и вход в ад, и это же великая бездна:
То была бездна, куда спускается истинный сын, составляющий одно целое со своей матерью и носящий с ней платье попеременно. То была подземная овчарня, Этура, царство мертвых, где владыкой становится сын, пастух, страдалец, жертва, растерзанный бог.
В одном предложении здесь собраны ассоциации с Изидой и Озирисом, с Иисусом и Марией, с Астартой и Таммузом, по которому плачут женщины.
И вот так, проходя между ямами пустыми и ямами, что полны рассеченными ягнятами, между воскресающими и умирающими богами и растущей и убывающей луной, Томас Манн не оставляет места для сомнения. Ни в отношении символического смысла ямы, ни в отношении символического значения Иосифа. Вот он снова - умирающий и пробуждающийся бог, с которым весь мир живет и умирает, от лета к зиме, от цветения к увяданию, от осенней смерти к весеннему возрождению. И когда он будет описывать братьев, набрасывающихся на Иосифа, то уподобит их не только шайке насильников, но и огромному хищнику, проливающему кровь так же, как вепрь, что пролил кровь Адониса, ударив его клыком в бедро и заставив Афродиту искать его потом в стране мертвых.
Но мы уже так далеко углубились в преисподнюю, что пришло время выйти оттуда. Немногим это удавалось. Попробуем сделать это в следующей беседе.
Беседа шестая
Колодец прошлого
В прошлой беседе мы сказали, что Томас Манн нагружает образ Иосифа мифологическими и языческими элементами, которых Библия избегает, и христианскими элементами, которые Библии незнакомы. Я имею в виду в основном возвращение из страны мертвых, связанное с фигурами Таммуза, Озириса, Адониса и Иисуса Христа, то есть со всей той уважаемой компанией божеств, которые умирают и восстают из мертвых.
Сейчас он добавит к этой теме еще один оттенок, тоже чуждый духу Библии, но безусловно допустимый с точки зрения действующих лиц, - спуск в преисподнюю для того, чтобы вернуть оттуда умершего. Этот сюжет известен из многих мифологий, и мы уже упоминали богиню-мать (жену, сестру), которая пытается возродить из мертвых бога-сына (возлюбленного, брата). И вот, когда Томас Манн подходит в своей книге к библейской фразе: "С печалию сойду к сыну моему в преисподнюю", он отбрасывает принятое понимание, согласно которому эти слова Иакова означают, что он хочет умереть, чтобы присоединиться к сыну, и вместо этого говорит: Иаков помышлял о возможности спуститься в преисподнюю, то есть к мертвым, и вывести оттуда Иосифа ("Юный Иосиф. Искушенья Иакова"). И он не ограничивается этим, но вдобавок придает Иакову черты мифологической матери, которая хочет спуститься в преисподнюю, чтобы вернуть оттуда своего сына.
Иаков говорит своему слуге:
Погляди на меня, Елиезер, разве в очертаниях моей груди нет уже чего-то женского? В мои годы природа, видно, уравнивается. У женщин появляются бороды, а у мужчин груди. Я найду дорогу в страну, откуда нет возврата, завтра я и отправлюсь в путь. Почему ты глядишь на меня с таким сомненьем? Разве это невозможно? Нужно только идти все время на запад и переправиться через реку Хубур, а там до семи ворот рукой подать. […] Я буду как мать. Я найду его и спущусь с ним в самый низ, где бьет ключом вода жизни. Я окроплю его и отопру покрытые пылью запоры, чтобы он возвратился.
И когда Елиезер отвечает ему, что в таком замысле есть дерзость человека, возомнившего себя Богом, Иаков отвечает ему в типичном для него, "иаковлевом" духе:
Ну и что же, Елиезер? А почему бы ему и не возомнить себя Богом, и разве он был бы человеком, если бы вечно не жаждал уподобиться Богу?
Но затем Иаков меняет свои намерения. Он напоминает, что "в делах зачатия я втайне смыслю больше, чем многие", намекая на свои прошлые успехи в размножении овец, "когда белый скот зачинал у меня между прутьями с нарезкой и рождал, к выгоде моей, пестрых ягнят", и требует от слуги:
Найди мне женщину, Елиезер, похожую на Рахиль глазами и станом, такие, наверно, есть. Я зачну с ней сына, намеренно устремив глаза к образу Иосифа, который я знаю. И она родит мне его заново, отняв его у мертвых!
Иначе говоря, реальный способ спуститься в преисподнюю и вернуть Иосифа состоит в конечном счете в том, чтобы найти женщину, похожую на Рахиль и на старости лет заново породить с ней Иосифа.
Такие мучительные надежды томили в те времена родителей, которые теряли детей, как томят они их и ныне, но Библия даже намеком не поддерживает идею воскресения из мертвых. Вообще, позиция Библии в этом вопросе весьма реалистична. В ней нет сошествия в ад, и мертвые в ней не возвращаются в царство живых. Когда пророки Елисей и Илия воскрешали умерших детей, это преподносится как чудо (в котором участвуют также определенные медицинские познания самих пророков), но никоим образом не как путешествие в преисподнюю. Когда заболел ребенок, которого Вирсавия родила Давиду, царь плакал и молился, но, кода ребенок умер, Давид поднялся и поел. А на вопросы удивленных слуг ответил:
Доколе дитя было живо, я постился и плакал, ибо думал: кто знает, не помилует ли меня Господь, и дитя останется живо?
А теперь оно умерло; зачем же мне поститься? Разве я могу возвратить его? Я пойду к нему, а оно не возвратится ко мне.
Так, в этих четких фразах, Давид формулирует абсолютную необратимость ухода в преисподнюю.
Единственный библейский рассказ, в котором есть некое подобие связи с царством мертвых, - это история Саула и Аэндорской волшебницы, которая вызвала для него из подземного царства пророка Самуила. Но и тут нет ни слова о спуске в преисподнюю и, конечно, нет воскрешения. Сходный рассказ есть и об Одиссее. Совсем как царь Саул, Одиссей тоже хотел поговорить с умершим пророком, "провидцем" Тиресием. Одиссею, правда, не понадобились услуги волшебницы, он сам проник в преисподнюю. Он достиг самых ворот, заглянул внутрь, но войти не вошел.
Гомер описывает в нескольких трогательных строках, как Одиссей увидел там свою мать, умершую в те дни, когда он был на Троянской войне. Он пытался подойти к ней, но напрасно:
Трижды бросался я к ней, обнять порываясь руками.
Трижды она от меня ускользала, подобная тени
Иль сновиденью. И все становилось острей мое
Единственный человек, который вошел в преисподнюю, чтобы спасти оттуда любимую душу был Орфей, "божественный музыкант", и его рассказ - один из самых прекрасных, волнующих и странных рассказов о любви, которые мне известны.
Я говорю "странный" не в осуждающем, а в одобрительном смысле, потому что история Орфея и Эвридики вызывает вопросы, на которые мы по сей день пытаемся ответить.
Орфей был фракийцем. Он был музыкантом, поэтом и композитором. Животные приходили послушать его игру, деревья склонялись и прислушивались к нему, реки останавливали в его честь свой бег, и камни пускались в пляс. Роберт Грейвз в "Золотом руне" говорит не без юмора, что маленькие крысята действительно пришли однажды послушать игру Орфея, но насчет камней он предпочел бы воздержаться.
В день свадьбы Орфея с его возлюбленной Эвридикой произошло ужасное несчастье: Эвридику укусила змея, и она умерла. Вот как описывает этот день Овидий в своих "Метаморфозах":
Шафранным плащом облаченный, по бездне воздушной
Вновь отлетел Гименей, к брегам отдаленным киконов
Мчится - его не к добру призывает там голос Орфея.
Все-таки бог прилетел; но с собой ни торжественных гимнов
Он не принес, ни ликующих лиц, ни счастливых предвестий…
Жена молодая, в сопровожденье наяд по зеленому лугу блуждая, -
Мертвою пала, в пяту уязвленная зубом змеиным.
Потрясенный Орфей попросил у богов разрешения спуститься в преисподнюю и выкупить жену у смерти. Такое никогда не разрешалось человеку но, поскольку Орфей был божественным музыкантом, боги нарушили ради него собственные законы - он спустился вниз, предстал перед богом подземного царства Аидом и взмолился:
Ради супруги пришел. Стопою придавлена, в жилы
Яд ей змея излила и похитила юные годы.
Горе хотел я стерпеть. Старался, но побежден был
Богом Любви: хорошо он в пределах известен наземных.
Персефона, жена Аида, которая тоже, как известно, заключена в преисподней, согласилась исполнить его просьбу, и сам Аид тоже не смог отказать Орфею:
Вот Эвридику зовут; меж недавних теней пребывала,
А выступала едва замедленным раною шагом.
Принял родопский герой нераздельно жену и условье:
Не обращать своих взоров назад, доколе не выйдет
Он из Авернских долин, - иль отымется дар обретенный.
Иными словами, Орфей должен идти в сторону врат преисподней, и Эвридика пойдет за ним, но только при условии, что он не будет оборачиваться. Если он обернется, она останется в преисподней:
Вот уж в молчанье немом по наклонной взбираются оба
Темной тропинке; крутой, густою укутанной мглою.
И уже были они от границы земной недалеко, -
Но, убоясь, чтоб она не отстала, и в жажде увидеть,
Полный любви, он взор обратил, и супруга - исчезла!
Руки простер он вперед, объятья взаимного ищет,
Но понапрасну - одно дуновенье хватает несчастный,
Смерть вторично познав, не пеняла она на супруга.
Да и на что ей пенять? Иль разве на то, что любима?
Голос последним "прости" прозвучал, но почти не достиг он
Слуха его; и она воротилась в обитель умерших.
Большой вопрос состоит в том, почему Орфей обернулся. Приходит на ум жена Лота. Она тоже не удержалась, посмотрела назад и превратилась в соляной столб. Но сходство здесь только техническое, и мы не обратили бы на него внимания, если бы они оба не поступили одинаково - обернулись. В остальном эти истории различны: жена Лота уплатила за ослушание своей собственной жизнью, тогда как Орфей уплатил жизнью жены.
У Овидия, и я надеюсь, что переводчики не позволили себе никакой свободы в этом месте, есть свое объяснение. Он говорит: "Но убоясь, чтоб она не отстала…" Иными словами, Орфей опасался, что Эвридика за ним не поспевает, и обернулся только для того, чтобы убедиться, что между ними не образовалось слишком большое расстояние.
Более того, Овидий утверждает, что в глазах Эвридики оглядывание Орфея было высшим проявлением любви. Я напомню вам снова: "Да и на что ей пенять? Иль разве на то, что любима?"
На каком основании он говорит это, я не знаю. И вообще, предположение, будто Орфей боится возможного отставания Эвридики, кажется мне слишком простым для такой сложной ситуации. Что, если бы речь шла не о том, чтобы не оборачиваться? Что, если бы условие, поставленное Орфею Аидом, звучало, например, так:
Принял родопский герой нераздельно жену и условье:
Левого уха не тронуть ни разу, доколе не выйдет
Он из Авернских долин, - иль отымется дар обретенный?
Что, и тогда Орфей потерпел бы поражение? Иными словами, что именно делает достижение цели невозможным - оборачивание, как утверждает Овидий, или само наличие условия, любого условия?
Книги рассказывают нам и о других соблазнах, перед которыми их герои не устояли. Пандора не удержалась и открыла шкатулку. Маленький Шолом-Алейхем не сдержался и откусил этрог. Ученик чародея не сдержался и попробовал свои силы в фокусах.
Наша праматерь Ева не удержалась и попробовала плод древа познания. Вилигис и Сибилла, брат и сестра из "Избранника" Томаса Манна, не сдержались и попробовали друг друга. Есть соблазны, сама суть которых не позволяет устоять перед ними. И поэтому я возвращаюсь к своему вопросу: может быть, главное не в оборачивании, а в самом наличии некого условия, которое делает неодолимым соблазн его нарушить? И тогда поражение встроено в задачу и непредотвратимо?