И четвертое: они учили своих учеников не только в классе, но также - и в основном - вне его, в том месте, где происходят события. Мне повезло узнать об этом не только из рассказов этих учеников, но также из занятий Библией с моим отцом, и позже я приписал это Якову Пинесу из "Русского романа", который "на горе Гильбоа разучивал с учениками плач Давида в Иорданской долине рассказывал им об истории Рабочего движения в Эйн-Доре читал им стихи Черниховского".
Удивительно, но к тому же благородному виду преподавателей относился и господин Леман - тот лишенный терпения учитель, о котором писал Эрих Кестнер. Кестнер называет его "Два господина Лемана", потому что у него были две ипостаси. С одной стороны, он был известен жестокими ударами трости, которые раздавал ученикам в классе, но вне класса, вдали от своих тридцати учеников, "обнаруживался истинный господин Леман, - пишет Кестнер, - и в один прекрасный день мне привелось с ним познакомиться".
Это произошло, когда учитель пригласил молодого Эриха на прогулку по горам. Он учил его взбираться по скалам, следил, чтобы он не упал, открывал перед ним тайны природы. В нем обнаружился учитель как нельзя более знающий, терпеливый и симпатичный.
Скалы хранили увлекательнейшие истории о воде, льдах и огне, и учитель Леман умел к ним прислушиваться. Он разбирал говоры птиц. Изучил следы зверей. Показал мне фонарики со спорами мха в маленьких остроконечных колпачках, которые потом отлетают. Он знал все травы по именам, и, полдничая на лугу, мы восхищались их зеленым многообразием и нежным цветением. Природа раскрывалась перед ним, как книга, и он читал мне из нее вслух.
Обратите внимание - в тот момент, когда Леман и Кестнер выходят за рамки большого, шумного класса, они начинают походить на рабби Меира и его ученика Бялика из местечкового хедера, на Моше Карми и его учеников из Эйн-Харода, на кентавра Хирона и его ученика Язона из греческой мифологии. Падают стены дисциплины, исчезает бамбуковая трость, и в конце дня, когда Кестнер благодарит своего учителя за прекрасный день, господин Леман говорит: "Из меня вышел бы неплохой домашний учитель. […] Воспитатель и гувернер для трех-четырех детей. С ними бы я сладил. Но тридцать учеников - это на двадцать пять больше, чем мне нужно".
Он "ушел один, - пишет Кестнер. - Он и квартировал один. И жил один. У него было на двадцать пять учеников больше, чем нужно". И, между нами говоря, мы вполне можем себе представить, каким превосходным учителем мог бы стать господин Леман, если бы у него была возможность учить их по его представлениям.
Как иногда завязывается такая симпатия между учителем и учеником? Иногда, как и во всякой любви, это может начинаться с мелочей. "Я любил приветливость и движения губ покойного учителя Авербуха", - говорит в своих воспоминаниях Нахум Гутман. Но, как правило, ученика привлекают терпение, широта взглядов, способность приспособить преподавание к возможностям каждого ребенка, увидеть трудности и склонности каждого и соотнестись с ними, как это было в случае моего учителя Якова Местро. Тот, кто учился у такого учителя, никогда уже его не забудет. А тот, кто стал писателем, как Кестнер, Бялик или Альбер Камю, извлечет образ такого учителя из глубин своей памяти и напишет о нем.
У С. Изхара в книге "Отступления" есть прекрасная фраза, где он определяет время с четырех пополудни, как время, когда учителя "перестают быть учителями и становятся людьми".
Это связано с особой ситуацией, когда ученик может встретиться с учителем также в его частной жизни. Так происходит в "Сатане из седьмого класса" Корнеля Макушинского, у Нахума Гутмана, многие учителя которого посещали его отца, и у Кестнера, чья мать, как и бабушка Гутмана, сдавала комнаты учителям. "Мы с детства, - пишет он, - по дому знали, что и учителя способны смеяться, есть яичницу, думать о летних каникулах и спать после обеда".
В отличие от Кестнера, Нахум Гутман не любил занятия, но, как и он, любил учителей и хорошо знал их. И его учителя тоже спали после обеда.
Учитель Ихиели, который жил напротив нас, в полдень ложился отдохнуть на кушетке, приготовив несколько книг рядом на стуле. Несколько минут он смотрел на потолок, а потом брал в руки одну из книг. Это были учебники по географии на русском и немецком. Когда он читал, книга закрывала его лицо. А когда он переставал на минуту читать и опускал книгу на грудь, я видел его лицо… Учитель Элиезер Фефер, который жил слева, преподавал арифметику и пение. У него была большая, разделенная надвое борода. Когда он играл на своей концертине, его волосы запутывались между складками ручной гармошки. Он с большим терпением учил семилетних девочек детским песням, с еще большим терпением учил их таблице умножения и приглаживал им волосы, чтобы не были растрепаны.
Мне тоже знакомы эти воспоминания. Я уже рассказывал чуть раньше, как приехал в Иерусалим с очками Якова Местро на носу. Мы поселились в западном районе города Кирьят-Моше, который состоял тогда из серых уродливых блочных домов. Наш дом назывался "учительским". Там жили, среди прочих, директор гимназии Звулон Тухман, автор ряда книг по математике, профессор Михаэль Зив, автор нескольких книг по истории, Амоц Коэн, который прежде был учителем природоведения у моего отца и о котором я уже упоминал, а также многие другие учителя и директора, и всех их я видел, что называется, в комнатных туфлях.
На втором этаже нашего дома, в третьем подъезде, над семейством Тухман, жил самый важный человеке всего квартала - профессор Бенцион Динур, который был тогда министром просвещения. У него была огромная библиотека, низенький рост, маленькая бородка и большой письменный стол.
Мы, дети учителей, живших в "учительском доме", очень любили министра Динура. Во-первых, потому, что он был нашего роста, а во-вторых, потому, что нам удавалось каждое утро сделать круг на его служебной машине - черном "кайзер-фрезере", который приезжал, чтобы отвезти его на работу.
Дорога, по которой поднимались в наш район - сегодня это шумная и уродливая улица Бенор, - была тогда скромной грунтовой дорогой, шедшей мимо "Дома слепых" и продолжавшейся в сторону района Гиват-Шауль. Обычно по ней ездили только тележки продавцов льда, керосина и газированной воды. Но каждое утро, ровно в семь тридцать, на ней появлялся черный "кайзер-фрейзер" и с царственной ленцой взбирался наверх, поднимая за собой облачка пыли. За ним висело утреннее солнце, окаймляя эти облака золотым ореолом.
С приятным урчанием сильного и спокойного американского мотора, без всякого усилия, служебная машина подъезжала к "учительскому дому". Мы, "учительские дети", ждали ее там. Длинные, плавные линии ее ребер еще и сейчас не стерлись из моей памяти. Задние фонари тянулись двумя красными ветками по бокам багажного отделения, на носу реяло что-то вроде закругленной и посеребренной стрелы в прозрачном пластиковом футляре. Сегодня я знаю, что это был всего-навсего заурядный автомобиль, собранный в Израиле, но тогда, в шестидесятые годы, она воплощала в себе все, что выражение "американская машина" могло сказать детям, все удовольствия которых выкраивались из скромной учительской зарплаты.
Водитель выходил позвать своего хозяина, а мы молча шли за ним и оставались внизу, на тротуаре, задрав головы к окнам квартиры министра. Профессор Динур появлялся на кухонном балконе в домашнем халате, с полотенцем в руках и остатками пены от бритья возле уха. "Сейчас выйду, - говорил он водителю, - а вы пока возьмите детей на прогулку".
Водитель - его лицо совершенно вылетело из моей памяти, вероятно, потонуло в сиянии машины - открывал нам дверцы, и мы влезали внутрь, в благоуханный мир сердцебиения, важности и излишеств. Медленно-медленно объезжали мы наш район, свысока глядя на стоявших вдоль дороги и завидовавших нам детей из других домов. Через две минуты все заканчивалось. "Кайзер-фрейзер" возвращался к "учительскому дому", министр образования в поношенном пиджаке и сверкающих очках спускался из своей квартиры, говорил: "Доброе утро, дети" - и отправлялся в путь.
Спустя много лет, когда профессор Динур уже умер, я решил переехать из центра Иерусалима поближе к своим родителям и снял его квартиру у наследников. Когда я впервые вошел в нее, квартира была пуста - ни мебели, ни книг, но в кабинете остался старый письменный стол, покрытый пылью. Это был большой "секретер", который сделали специально для Динура ученики профессиональной школы "Шевах" в Тель-Авиве, - так было выгравировано на медной табличке, прибитой в углу стола.
Жалюзи скрипели, ржавая вода текла из кранов. Раковина и мраморная плита в кухне были ниже обычного, и я решил, что строители специально приспособили их к низкому росту профессора и его жены.
В квартире было много бумаг, написанных его рукой, пустые папки, скрепки, на полу валялись несколько книг. В ящике стола я нашел круглые очки - искривленные, без футляра. Я спросил, что со всем этим делать, и мне было сказано, что я могу все это выбросить.
Я не выбросил. Бумаги и книги я передал в комнату имени профессора Динура в Иерусалимском университете. В папки я вложил свои бумаги, а одну книгу, под названием "Вчера-позавчера", не отдал никому. На первой ее странице маленькими черными буквами, трудными для чтения, было написано: "Моему уважаемому другу, господину Бенциону Динбургу, да сияет его свеча, с наилучшими пожеланиями и уважением, Шай Агнон". Я оставил ее у себя.
Беседа вторая
Возлюбленная сестра и сестра-возлюбленная
Готовясь к этим лекциям, я поначалу хотел назвать их "Герои детства". Но в силу сердечных склонностей, а также отсутствия должного порядка в мыслях и памяти я постепенно перешел от детских книг также к некоторым произведениям, которые никогда не предназначались их авторами для детей. Сегодня я хотел бы поговорить о книгах, рассказывающих о братьях и сестрах.
Рассказы о двух братьях связаны обычно с завистью и ненавистью - Каин и Авель, Иаков и Исав, Сет и Озирис. Но я не знаю - и надеюсь, что не проявляю здесь невежества или забывчивости, - литературных конфликтов между братом и сестрой. Скорее, наоборот. Литературный брат чаще всего старший, он что-то вроде мужа или отца для своей сестры, он защищает ее и заботится о ее благополучии. Литературная же сестра часто изображается как заботливая жена или маленькая мать.
В предыдущей беседе я уже упоминал книгу Эдмонда д'Амичиса "Сердце". Если она вам знакома, то вы, может быть, помните также одного из ее героев, мальчика Старди - настойчивого, прилежного ученика, который всегда стремится отличиться и преуспеть. Старди подкупил меня двумя своими особенностями: привычкой заботиться о своих книгах, стирать с них пыль и ставить на полку, прикрытую занавеской, а также тем, что он всегда защищал свою сестру от злого мальчика по имени Франти:
Франти, сдвинув на одно ухо свой клеенчатый берет, побежал на цыпочках вслед за Старди и, чтобы вызвать его на драку, дернул за косу его сестренку, да с такой силой, что она чуть не упала. Девочка закричала, ее брат обернулся.
Франти, который был гораздо выше и сильнее, чем Старди, очевидно, думал: "Или он не посмеет и пикнуть, или я изобью его как следует". Но Старди, наш низенький коренастый Старди, ни секунды не раздумывая, одним прыжком бросился на верзилу Франти и начал тузить его кулаками.
Несмотря на свой низкий рост, Старди одолел парня, напавшего на его сестру:
Какая-то женщина крикнула из окна: "Молодец, малыш!" Другие говорили: "Этот мальчик бросился защищать свою сестру. - Держись! - Дай ему хорошенько!" И все окружающие говорили: "Молодец, малыш! Он вступился за свою сестру!"
Когда я был маленьким, я хотел быть похожим на Старди. У меня было множество данных для успеха: я тоже был невысокого роста, я тоже любил книги, и у меня тоже была маленькая сестра. Но никакой Франти, к моему и ее счастью, не появился в наших окрестностях.
Другую сторону этого дуэта - заботливую сестру-мать - д'Амичис представляет в образе Сильвии, сестры рассказчика. Она оставляет на столе маленького брата письмо, которое написано, очевидно, по-итальянски, поскольку дело происходит в Италии, но выглядит так, будто его написала типичная "идише мамэ":
Ты не знаешь, что, когда ты был младенцем, я, вместо того чтобы идти играть с подругами, часами сидела у твоей колыбельки? Ты не знаешь, что, когда ты болел, я каждую ночь вставала со своей кровати, чтобы проверить, есть ли у тебя жар? Ты не знаешь, что, если с нами случится беда, я буду тебе как мать и ты будешь мне как сын? И что, если будет необходимо, я буду работать, чтобы обеспечить тебя и чтобы дать тебе возможность учиться, и что я буду всегда любить тебя, когда ты вырастешь, и что я всегда буду мысленно сопровождать тебя, когда ты уедешь далеко отсюда, что я всегда-всегда буду с тобой? Потому что мы росли вместе, потому что мы одна кровь и одна плоть. […] О Энрико, ты всегда найдешь свою сестру готовой принять тебя с распростертыми объятьями. А пока, чтобы доказать тебе, что я не сержусь на тебя, я переписала для тебя рассказ "Римская кровь", потому что видела, как ты устал.
В потоке изъявлений родственной близости и тонкой игры на чувстве вины здесь появляется интересное выражение: "Одна кровь и одна плоть". Не знаю, фигурирует оно также и в оригинале или внесено ивритским переводчиком но это выражение немедленно влечет за собой широкий шлейф ассоциаций, которые начинаются с Адама и Евы. Переводчик, выбравший такое выражение, сознательно или невольно намекает на другие возможные отношения брата и сестры, а именно - на отношения сексуальные, то есть на кровосмесительство.
"Сердце", книга положительная и воспитательная во всех смыслах, - последнее место, где мы бы ожидали найти намек на такого рода отношения. Но такие намеки имеются во многих других источниках и книгах. Так, согласно еврейским мидрашам, Каин убил Авеля, потому что возжелал его сестру-двойняшку. В греческой мифологии супруги Зевс и Гера - брат и сестра, и к тому же дети другой такой же пары - титана Кроноса и его сестры Реи.
Такого рода семья, только человеческая, описывается в десятой песне "Одиссеи":
Милый бессмертным богам Эол, Гиппотом рожденный.
Остров плавучий его неприступною медной стеною
Был окружен, берега из обрывистых скал состояли.
В пышном дворце у Эола двенадцать детей родилися -
Шесть дочерей и шесть сыновей, цветущих здоровьем.
Вырастив их, сыновьям дочерей он в супружество отдал.
Пищу вкушают они с отцом и с матерью доброй
В доме отца, и стоят перед ними несчетные яства,
Жареным пахнет в дому, голоса на дворе отдаются -
Днем. По ночам же они, со стыдливыми женами рядом,
Под одеялами спят на своих просверленных кроватях.
Греческая мифология рассказывает нам также о Библиде - девице, воспылавшей страстью к своему брату Кавну. Этот миф, однако, показывает, что, невзирая на обычаи, царившие на Олимпе и в Эолии, сексуальная связь брата и сестры не была ни распространенным, ни одобряемым видом отношений в Древней Греции. Вот как описывает эту историю Овидий:
Библида стала пылать вожделением к брату - потомку
Феба. Его не как брата сестра, не как должно, любила.
Не понимает сама, где страстного чувства источник;
В помыслах нет, что грешит, поцелуи с ним часто сливая
Или объятьем своим обвиваючи братнину шею.
Долго вводило ее в заблуждение ложное чувство.
Иными словами, предосудительная любовь берет начало во вполне легитимной, лишенной греха близости между братом и сестрой. На этом первом этапе Библида еще не различает между родственными поцелуями и поцелуями любовными, и тут можно вспомнить Иакова и Рахиль возле колодца, чей поцелуй объясняется как родственный и поэтому не должен вызывать опасений. Но Иаков и Рахиль были не родными, а всего лишь двоюродными братом и сестрой, и брак таких родственников считался дозволенным. В мифе же речь идет об отношениях между родными братом и сестрой, причем чувство Библиды к брату постепенно меняется и усложняется:
…чтобы видеть
Брата, себя убирает она, казаться красивой
Хочет и всем, кто краше ее, завидует тайно.
Все же сама не постижна себе; никакого желанья
Не вызывает огонь; меж тем нутро в ней пылает.
Брата зовет "господин", - обращенье родства ей постыло, -
Предпочитает, чтоб он ее Библидой звал, не сестрою.
Обращение "сестра" вызывает у Библиды раздражение, потому что напоминает ей о запретности ее любви. Но если бы она говорила на иврите, она бы радовалась ему. Потому что в нашем языке слово "сестра" - это не только дочь тех же родителей, но также прозвище любимой женщины, и к этому двойному смыслу мы еще вернемся.
По-гречески это, очевидно, не так, и Библида, в отличие от героев "Песни Песней", воспринимает обращение "сестра" буквально. По ночам ее мучают страстные сновидения, а также муки совести. В конечном счете она написала брату любовное письмо. Кавна охватил страшный гнев, но Библида не отказалась от своих слов. Брат покинул свой дом и страну, а сестра в отчаянии претерпела метаморфозу, как и положено героине Овидия, и превратилась в источник.
В наших древних источниках известен обратный случай - когда брат возжелал свою сестру. Это история Амнона и Фамари - история, в начале которой - любовь, в продолжении - насилие и ненависть, а в конце - убийство и месть.
И было после того: у Авессалома, сына Давидова, была сестра красивая, по имени Фамарь, и полюбил ее Амнон, сын Давида.
И скорбел Амнон до того, что заболел из-за Фамари, сестры своей; ибо она была девица, и Амнону казалось трудным что-нибудь сделать с нею.
Но у Амнона был друг, по имени Ионадав, сын Самая, брата Давидова; и Ионадав был человек очень хитрый.