Собрание сочинений. Том 2. Проза - Илья Кормильцев 16 стр.


Отец тяжело дышал - видно было, что пилка дается ему с трудом.

Участливо посмотрев на родителя, Федор спросил:

- Тятя, а скоро ты… конкретно… п**данешься?

Преодолевая одышку, отец прохрипел:

- А это, Федя, одному Бхагу ведомо…

Федору было очень жаль отца, но любопытство продолжало снедать его:

- А когда совсем… то уже не больно?

Отец скосил глаза на Федора.

- Нет, тогда не больно… тогда хорошо.

Вертлявый чертенок любопытства жег изнутри, словно уголек, губы Федора, и Федор с удивлением понял, что это создание странным образом родилось из наполнявшей его с утра радости. Оно хотело вырваться наружу из Федорова рта и, вырвавшись, прокричать тонким голосом: "Тятя! А может, тогда лучше сразу - насовсем?", но Федор усилием воли сжал губы и удержал чертенка. Он и так давно нашел для себя ответ на этот вопрос - что-то уяснил из россказней пьяных мужиков, что-то - из мамкиных баек.

Кто конкретно пи***нулся в согласии с Ладом, того дух влетает в Ирий и падает там вечно с высокого сука - летит, матерясь на чем свет стоит, а на сердце так сладко, вольно - а боли все нет и нет. Потому что дух - он как птица, не падает, а летит. А кто умер как собака на земле - от хвори ли внезапной, от укуса ли лягушки - или кто нарочно взял и конкретно п**данулся раньше срока - тот попадает в Пекло и, вечно там потея от жара, пилит сук неохватный, который сам Враг перепилить не смог, когда Бхаг его в Пекло швырнул и Первым Деревом сверху завалил, чтобы не вылез, проклятущий…

…а есть еще Трофим, что в лесу живет. Ходит Трофим по лесу, имя свое вспоминает. Отрок был непослушный, не дождался, когда отец приложит ему пилу ко лбу да позовет по имени. Украл отцову пилу, сам к дереву пошел. Залез, пилить почал, ну и, ясно дело, без пильщика п**данулся конкретно. Дух из него вышел, а имени своего вспомнить не может. Если приложишь ладони ко рту и крикнешь в чащобу: "Трофим, выходи!" - Трофим-то имя свое вспомнит, на зов выйдет и тело твое себе заберет, а дух твой скушает. И того, кто позвал, не станет совсем, потому что, когда Бхаг всех воскрешать начнет, то духа его найти не сможет.

В общем, с какого конца ни возьмись, выходит что Лад нарушать нельзя, если не хочешь в Пекло попасть или Трофимом стать.

Так что все пойдет по заведенному: треснет толстый сук, зашелестит потревоженная листва, загалдят обрадованные птицы, перестанут твердить "Скоро ли? Скоро ли?" Ловко вскочит Федор к отцу на спину и полетит верхом на тяте к грешной земле, на которую предок их дядя Коляй упал, когда перепилил сук Первого Дерева. А земля все ближе, крутится зеленым колесом и… Федор зажмурил глаза от восторженного ужаса. Но внезапно вернулся страх и погасил своим холодным дыханием разгоревшуюся было на миг радость. Федор представил себе страшную силу удара, ломающую кости, отшибающую нутро. Он слабо вскрикнул и поспешно открыл глаза - не заметил ли чего отец?

Но отец ничего не видел, он уже сидел над распилом и упорно продолжал работать одной рукой, второй схватившись за сердце. Пилить так было втройне тяжелее, и отец вскоре, бросив пилу, отполз к стволу дерева, тяжело привалился к нему рядом с сыном.

Жалость к отцу охватила Федора. Вспомнилось, как тятя вырезал ему из пахучей сосны деревянного коника, как дарил самородные платы, которые удачливые мужики отрывали в овраге по весне - разноцветные, пестрые, покрытые тонкой золотой паутиной, в которую цеплялись своими металлическими ножками камушки-паучки. И жалость придала новые силы бесенку-угольку, раздула его, и Федор бессильно разжал уста. Делать этого не следовало, но было уже поздно: не своим голосом Федор закричал:

- Тятя! Давай слезем! Боязно мне! Давай слезем на землю! Там хорошо, там нас мамка ждет!

Отец дернулся всем телом, словно не слова вылетели из Федорова рта, а брызги кипятка. Видно было, что от гнева даже про боль позабыл. Приподнялся, навис над Федором, словно черная грозовая туча, из которой вот-вот брызнут сполохи. Не закричал, а зашипел жутко, отчего Федору сделалось еще страшнее.

- Ах ты, сучонок! Какие речи ведешь! Не иначе как Враг тебя надоумил! Нишкни, выб**док, пока Бхаг не прогневался и Хмарь на нас не навел!

Тут уж как отец Хмарь помянул, у Федора совсем душа в пятки ушла. Ну и отец сам понял, что лишнего сказал. Обмяк, снова спиной к стволу откинулся и уже спокойнее устало зашептал:

- Так, Федька, заведено, и не нам с тобой Лад на свой лад переколпачивать. Бабьи это речи, отроче, выбрось их из головы. Бабам, им положено причитать: "Куды ж ты, кормилец! Опять на дерево полез? Убьешься ведь, костей не соберешь…" Да что с них взять - не люди они. Бхагом наказанные. П**дануться им не дозволено - отобьют нутро, не смогут новых пильщиков рожать. Тогда колесо боли остановится, и жить на свете незачем станет.

Видя, что отец отошел от гнева, Федор решился спросить:

- Тятя, а боль зачем?

- Чтобы помнил, что виноватый.

- Чем же виноватый?

- Да тем, что живой.

Федор кивнул головой, но на самом деле ничего не понял.

День подходил к середине, липкая душная жара пропитывала воздух, словно мед, вязко лилась с неба, застывала сладкими каплями в зеленой листве. Певчие птицы умолкли, утомившись от безответного вопрошания. Зато где-то вдали завели песню бабы: видно, пошли в лес по корешки да травы. Идут на ходулях, чтобы лягушка шальная не укусила, и тоску бабью песней отгоняют.

"Может, и мамка с ними?" - подумалось Федору, но он вспомнил гневное лицо отца и отогнал эту мысль.

Передохнувший отец снова взялся за пилу. Вжикала пила, летела золотая древесная пыль, морила духота и сморила Федора совсем. Заснул он и увидел сон.

Снилось ему, что не птички это смолкли, а души праведников, потому что близится некто большой и грозный. Посмотрел Федор на небо и увидел огромную тучу, пронизанную искрами молний. Туча надвинулась, подошла ближе, и понял Федор, что это не туча, а гигантский орел с грозным получеловечьим лицом. И ясно стало ему, что это сам дядя Коляй удостоил его, отрока, своим явлением.

Навис орел над деревом, выпростал длинную шею, придвинул клювастый лик и заглянул Федору в самую душу. А потом разинул клюв и заклекотал - так ему с Федоровой души смешно стало. Давясь от смеха, спросил:

- Что, пилите?

Федор только и смог, что кивнуть.

Тут дядя Коляй заклекотал шибче прежнего.

- А зачем пилите-то? - спросил. - П**данетесь же.

Федор вновь в ответ кивнул.

- Так больно ж!

"Больно, больно!" - радостно закивал Федор.

- Вот мудаки! - подавился клекотом орел, закашлялся, схаркнул и мрачно разъяснил. - Сук когда пилишь, надо ближе к стволу от распила садиться.

Возмутился Федор от нелепых Коляевых слов, как отец его возмутился намедни, и вновь обрел дар речи.

- Дядя Коляй! Вы ж сами нам насупротив делать завещали. "Надо дальше от распила садиться" - это каждый младенец ведает!

- Я? - зашелся в клекоте орел. - Ни хрена я вам не завещал! Просто выпимши был, не с той стороны от распила сел, вот и п**данулся.

- И все?! И ничего не было?! Ни проклятия Бхагова, ни пилы запретной?

- Да не было ни хрена, - мрачно буркнул орел. - Навыдумывали с похмелья баек - вот и весь сказ.

От возмущения Федор безумно осмелел и стал выкрикивать такие слова, какие ему прежде и подумать было страшно:

- Может, вы, дядя Коляй, скажете, что и Хмари не было? Что небо с землей местами не сменились, а луна с солнцем? Что люди кровью не плакали и огнем не мочились? Что не с того времени лягушки кусаться стали, а капуста кочерыжкой вниз расти? И у баб не тогда хвосты появились, а у мужиков - по два уда, один семенной, другой - смертный?

- Хмари не было, - упрямо мотнул головой орел. - А все остальное было. Только я тут ни при чем. Говорю же - похмельный был, не с того краю сел. Только вы с какого-то перепугу решили, что отныне так и должно быть. Тут на вас, мудаков п**данутых, беды и посыпались. Вместо того, чтобы разобраться, что к чему, на все один ответ нашли - как что случилось, сук под собой пилить. Вот и допилились до того, что и на людей уже не похожи.

- А какие же тогда люди? - изумился Федор.

- Такие, как я, - не без гордости сказал Коляй. - С крыльями могучими, роста исполинского, с пронзительным взором и орлиной речью. Летят, а не падают, парят, а не ползают. Хочешь, и ты таким станешь?

- Конечно, хочу! - не удержался Федор.

- Тогда бросай тятю, мамку и весь род свой дурацкий, и полетели со мной.

- Как же я полечу? - ужаснулся Федор.

- Да запросто. Прыгай, и полетишь!

- Дядя Коляй, вы же сами сказали намедни, что я п**данусь тогда…

- Пока так думать будешь и верить в то, что другого не дано, то и верно п**данешься. А ты думай, что полетишь, и полетим мы тогда с тобою, Федька - ой, полетим! Прямо в Ирий…

- Неужто?… - только и прошептал Федор.

- Да, Федька, в Ирий, туда, где людям место. Там они как птицы порхают, мудрые, гордые, бессмертные. Хотят - и к звездам летят, послушать их лучистое пение, хотят - ныряют в самую бездну, чтобы испить покоя от Черного Сердца. И что все вместе подумают - то и бывает. От первой мысли новое солнце загорается и новую землю от себя на пуповине света отпускает. От второй - земля эта душой исполняется, словно младенец, и живое вырастает на ней, как волосья на темени. От третьей - живое мыслью пронимается и начинает думать все упорней и упорней, пока его мыслям тоже не становится по силам солнца рождать. Это, конечно, когда в мысли червоточинки нет… Но иногда вот выходит, как у вас вышло, потому что Враг меня тогда попутал перепить зелья с вечеру у Митяя…

- Враг? - воскликнул во сне Федор. - Так значит, все же есть проклятущий?

- Куда ж ему деться? Только живет он в нас. И Бхаг тоже. В нас и больше нигде, потому что нет никакого "где", которое не в нас. Но это тебе еще трудно понять будет. Со временем поймешь. Так что, летим?

Федькино сердце надрывалось - да! да! летим! - но уголек-бесенок во рту разгорелся ярким пламенем, укусил больно за язык, и Федор закричал:

- Нееет!

Дико захохотала дивная птица, замахала крылами, дерево зашаталось и Федор проснулся.

Завывал ветер, грозное небо низко нависало над верхушками деревьев. Колючий и недобрый воздух искрился. Отец лежал лицом кверху на суке, струйка слюны вытекала из уголка разинутого рта. По открытому закатившемуся глазному яблоку ползали, откладывая яички, торопливые серые мушки. Пила, воткнутая в распил, покачивалась и гудела под порывами ветра.

Федор подполз к отцу, разорвал пропотевшую рубаху на его груди и приложил ухо к сердцу. Сердце слабо билось. Федор тряхнул отца из всех своих силенок. Отец что-то прохрипел. Федор тряхнул еще раз и наклонился к отцу.

- Федька… пили! - вырвалось из отцова горла слабое бульканье.

Федор кинулся к пиле, схватился за ручку и потянул. Пила поддалась, пошла, посыпалась, полетела древесная труха. Федор навалился всем своим весом, и пила снова ушла вниз. Приладившись к инструменту, Федор размеренно задвигался, и дело медленно, но пошло. Ветер ярился, набирал мощь. Ахнул гром, словно кто-то пнул со всей дури небо под дых кованым сапогом.

Нужно было поспешать, успевать, пока отец еще дышит, спасти любимого тятю от Пекла, а себя - от страшной судьбы безотчего отрока.

И тут Федор услышал сквозь завывания ветра тяжелое дыхание. Скосив глаза, он заметил, как кто-то тяжело карабкается по дереву. Еще мгновение - и из-за ствола показалась тощая, ветхая фигура деда Охрима.

Кряхтя, дед с трудом взгромоздился на сук, поднялся с коленей и, раскинув для устойчивости в стороны руки, осторожно направился вдоль сука к Федору.

- Дедушка, вы чего? - прошептал Федор одними губами, но невзирая на рев неистового ветра, дед Охрим понял, что сказал отрок.

- Феденька, голубчик! Заинька мой ненаглядный, - зашамкал беззубыми деснами он в ответ. - Миленький! Пусти к себе дедушку, п**данемся вместе!

"А тятя?" - подумал Федор.

- Что тятя? - тявкнул дед. - Считай, что уже мертвяк твой тятя. Сердце у него треснуло, потому как гордец. Я ж ему говорил: "Чую, Влас, что настал твой срок - смотри ты какой поутру желтый… Прохудилось у тебя нутро, в Ирий тебе пора". А он мне: "Федька-то малой ищо. Рано ему на дерево, вишь, итти". Вот и дождался. Не долетит он до земли, Федюня, ой, не долетит! Еще в полете сердце лопнет. И станешь ты безотчим отроком, да еще порченным, потому как тятьку не уберег.

"Нет, дедушка, неправда! Жив он!" - подумал Федор, а вслух прокричал:

- Вали отсюда, Враг тебя забери! Чужих отроков не замай, своих-то куда подевал? До старости смертный уд свой тешил, вот и натешил себе на седую бороду!

Уд семенной когда тешишь - боль во всем теле страшная, неописуемая - кости ломит, испариной прошибает, кашель, сопли, тошнóта, будто вот-вот помрешь. Зато оттого дети родятся. А уд смертный - от него сладость райская и кости ломанные разжижаются. И лежишь потом ни жив, ни мертв целые сутки, и дух твой словно в Ирии, а тело все чешется, но и это - сладость. Но вот баба, с которой смертный уд тешил, на девять месяцев запечатанная - не понесет, как ни мучайся, ни старайся. Потому сперва сына роди, а потом смертный уд тешь.

Отшатнулся дед, как от удара. Не ждал от мальца мужского разумения.

"Ах ты, пащенок!" - сказать хотел, но осекся и проворковал слюняво:

- Бхаг упаси тебя, Феденька, от таких речей! Как помыслить-то ты такое мог? Разве не слыхивал, что с бабами мне не везло - какую не возьму, так то лягушка укусит, то капусты нечищеной съест и закаменеет.

Но Федор знал, что врет дед и что догадка его верной была. А Охрим тем временем до тяти дошел, присел на карачки, ухватился за тятину рубаху и к краю сука тело потащил.

Как понял Федор, какую Охрим мерзость хочет учинить, бросил пилу, подбежал к тяте и тоже в рубаху вцепился. Дед с годами, конечно, ослаб, но с мальцом еще в силах совладать. Вцепились они на пару в тятино тело и ну тянуть каждый в свою сторону. Пыхтят, сопят, а тут хруст такой тихенький - хрррр… хрррр… Федор поначалу подумал, что это тятина рубаха рвется, а потом смекнул: сук подпиленный под напором ветра надламывается. Заорал дико и потянул тятино тело к распилу.

Страх и ужас! Отрок отцелюбивый влечет мышцу и кость родительские ко спасительной погибели. Старец многогрешный поспешает отрока прежде к падению благодатному принудить. Через оное в бездну воспарение блудный стыд свой искупить. Древо духновением Бхага терзаемое скрыпом вопиет. Вот уж и железа зубчатые изрыгнуло из плоти своей сокрушенной и все горше вопиет, сломление страдательное предвосхищая. Аки псы сцепились супротивники: малый старому персты зубами ущемил, старый малого коленом дряхлым под ребра язвит. Покатились кубарем по суку, через распил перевалились и се - хрустнуло древо и сломилось, и полетели втроем во сретение року неотвратному!

Падали вместе: Федор и Охрим царапали друг друга когтями, фыркали, шипели, но чем отчаяннее держался Федор за отцово тело, тем яснее понимал, что дед был прав - холодным было оно, окоченевшим, неподатливым, неживым.

Мысли в голове Федора вихрем кружились, будто ветер, ворвавшись в уши, поднял всякий сор и завертел в бешеной свистопляске. Если отец умер, так и не п**данувшись, то, значит, душу свою погубил и душу Федора тоже - это было понятно как бхажий день. Но если Федор без пильщика, один п**данется, то душа его, опять-таки, погибнет. Разве может одна душа дважды погибнуть и две вечности в Пекле страдать? Странно это как-то. А если Федор сейчас на деда Охрима пересядет, то все (если про отца забыть) вроде как и Ладом выйдет, и душа его спасется, но, с другой стороны, из-за того, что тятю не уберег, она вроде как уже погибшая - так что же тогда в остатке выйдет? Трудно было все это постичь Федоровому уму: видно, прав был отец, мал был еще Федор, рано он его на дерево повел, оттого беда и вышла. Но тятя смерть чуял, вот и торопился, что бы там Охрим ни говорил.

Быстро все эти мысли думал Федор - так быстро, как ему отродясь не доводилось, но все равно за падением не поспевал - не успел один раз и подумать все это, а уже больше полпути до земли как и не бывало. Что же делать? А тут еще и дед как-то замолк, стих. "Неужто тоже помер?" - ужаснулся Федор, поднял голову и встретился взглядом с глазами дедовыми. А в тех - такая мольба и страдание, что Федор, хоть поганого Охрима и терпеть не мог, почувствовал стяжение в сердце.

Сам не веря тому, что делает, отпустился от мертвяка, вспрыгнул на костлявую стариковскую спину, чудом успел оседлать ее по всем правилам - лоб на горбец, колени на крестец - и в последний миг полета успел ощутить, как затряслась она от рыданий нагрянувшей на излете беспутной жизни нечаемой благодарной радости.

Назад Дальше