Коренные различия России и Запада. Идея против закона - Вадим Кожинов 8 стр.


* * *

Как уже сказано, причастность Геккерна – несмотря на всю его близость к чете Нессельроде – к "диплому" представляется весьма сомнительной. Гораздо более достоверна версия Г. В. Чичерина, хотя излагающее ее письмо к П. Е. Щеголеву, опубликованное двадцать с лишним лет назад , не нашло должного внимания пушкиноведов (по-видимому, в связи с господством чисто "семейного" толкования событий).

Необходимо иметь в виду, что, во-первых, Г. В. Чичерин, известный как нарком иностранных дел в 1918–1930 годах, принадлежал к роду, давшему целый ряд видных дипломатов, хорошо осведомленных о том, что делалось в министерстве иностранных дел при Нессельроде, и, во-вторых, его дед и другие родственники лично знали Пушкина, а его тетя, А. Н. Чичерина, была женой сына Д. Л. Нарышкина, о котором и говорилось в "дипломе"… И Г. В. Чичерин, надо думать, опирался на богатые семейные предания. В письме Чичерина от 18 октября 1927 года как о само собой разумеющемся говорится о том, что инициатором "диплома" была графиня Нессельроде, но составил его по ее указанию вовсе не Геккерн, а Ф. И. Брунов (или, иначе, Бруннов) – чиновник министерства иностранных дел. Примечательно, что в 1823–1824 годах он служил вместе с Пушкиным в Одессе и вызвал негодование Поэта своим пресмыкательством перед вышестоящими. А в 1830-х годах Брунов стал "чиновником по особым поручениям" при Нессельроде и в 1840 году получил за свои заслуги – или услуги – престижный пост посла в Лондоне. Стоит сказать, что накануне роковой для России Крымской войны Брунов (как убедительно показано в знаменитом исследовании Е. В. Тарле "Крымская война") неоднократно отправлял в Петербург дезинформирующие донесения, внушавшие, что Великобритания отнюдь не намерена начать войну против России…

В своем неотправленном письме к графу Нессельроде от 21 ноября 1836 года Пушкин сказал о "дипломе" (он назван "анонимным письмом") следующее: "По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата". Это характеристика барона Геккерна, но она полностью применима к графу Брунову, который родился и до двадцати одного года жил в Германии.

Конечно, вопрос о роли Брунова нуждается в специальном исследовании, но по меньшей мере странно, что в течение долгого времени никто не занялся таким исследованием.

* * *

Предложенное выше истолкование событий 4 ноября 1836 – 27 января 1837 года, разумеется, можно оспаривать. Но, как представляется, невозможно спорить с тем, что гибель поэта имела не только "семейную", но и непосредственно историческую подоплеку, хотя в большинстве новейших сочинений это, в сущности, игнорируется.

Из приведенных выше свидетельств В. А. Соллогуба, Е. Н. Вревской, самого Николая I, а также из письма Пушкина к Канкрину, из намеков в сочинениях П. А. Вяземского и т. д. с достаточной ясностью следует, что суть дела заключалась в коллизии Поэт – царь, исходным пунктом которой явился "диплом", к тому же упавший на почву пушкинских "подозрений".

Сам же "диплом" был составлен опять-таки не ради личных интересов кого-либо, а с целью рассорить Поэта с императором, ибо имели место обоснованные опасения, что Пушкин может обрести существеннейшее воздействие на его политику. Это, разумеется, отнюдь не означает, что в салоне Нессельроде была запланирована состоявшаяся 27 января дуэль; но именно "диплом" явился "пусковым механизмом" тех мучительных переживаний и событий, которые в конечном счете привели к этой дуэли.

Наконец, свидетельства императора Александра II, П. П. Вяземского и – впоследствии – опиравшегося на семейные предания Г. В. Чичерина, а также резкое письмо Пушкина к Нессельроде (совершенно безосновательно публикуемое как письмо к Бенкендорфу) недвусмысленно говорят о том, что "диплом" исходил из салона Нессельроде, а салон этот тогда – во второй половине 1830-х годов – был, по определению М. А. Корфа, "неоспоримо первый в С.-Петербурге" и играл очень весомую политическую роль. И едва ли уместно видеть в фабрикации "диплома" сведение каких-либо личных счетов. Дело шло о борьбе на исторической сцене, и гибель Пушкина – подлинно историческая трагедия. Напомню его строки:

На большой мне, знать, дороге
Умереть Господь судил…

Нельзя отрицать, что историческая трагедия имела вид семейной и именно так воспринимало и продолжает воспринимать ее преобладающее большинство людей. Но под

треугольником Наталья Николаевна – Пушкин – Дантес (вкупе с его так называемым "отцом") скрывается (если взять ту же геометрическую фигуру) совсем иной треугольник: Николай I – Пушкин – влиятельнейший политический салон Нессельроде (и в конечном счете сам министр). И гибель Поэта в этой коллизии была в полном смысле слова исторической трагедией…

* * *

Необходимо сказать об еще одной стороне дела, которая при верном ее освещении даст дополнительные аргументы в пользу изложенного представления о происшедшем. Как известно, немало близких Поэту людей – Вяземские, Карамзины, Россеты и другие – достаточно резко осуждали его поведение накануне дуэли, ибо полагали, что оно обусловлено чрезмерной и к тому же не имевшей серьезных оснований ревностью к Дантесу.

И надо прямо сказать (хотя, конечно, многим трудно будет согласиться с моим утверждением), что эти люди были со своей точки зрения в той или иной мере правы… Поскольку им представлялось, что Поэтом движет прежде всего или даже исключительно ревность к Дантесу, их упреки понятны и по-своему справедливы…

Вечер 24 января – то есть уже после беседы с императором и всего за два дня до дуэли – Пушкин провел в доме женатого на дочери Карамзина Екатерине Николаевне князя П. И. Мещерского, где присутствовали тогда Вяземский, другая дочь историка, Софья, и другие, в том числе и Дантес с женой. Софья Карамзина написала об этом вечере своему брату Андрею: "Пушкин скрежещет зубами и принимает свое выражение тигра… В общем, все это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных".

Примечательно, что Софья Николаевна сочла происходящее "очень странным", то есть не объясняемым известными ей фактами, как бы догадываясь, что имеет место не только пресловутая "ревность", хотя вообще-то окружающие в конечном счете сводили все к ней.

Еще более существенно, что на следующий день Поэт явно попытался убедить своих друзей в отсутствии этой самой ревности. 25 января вечером он был у Вяземских, и опять там присутствовали Дантес с женой… Правда, не было самого хозяина: он уехал на бал к Мятлевым, осуществляя, возможно, свое обещание "отвратить лицо" от Пушкиных. Но позднее и жена, и сын Вяземского вспоминали, что Поэт сказал им о Дантесе: "…с этим молодым человеком мои счеты кончены", то есть дело вовсе не в ревности к пошлому юнцу, а в чем-то ином…

Ясно, что Пушкин не мог говорить о "роли" императора; он упомянул о нем в тот же день (другие такие факты неизвестны) в разговоре с Е. Н. Вревской, которая не была связана с петербургским светом.

Повторю еще раз: друзья Пушкина, убежденные, что причина его поведения – ревность к Дантесу, были, в сущности, правы в своих упреках. И с этой точки зрения нелогична позиция упомянутой современной исследовательницы С. Л. Абрамович, которая предлагает, в сущности, такое же толкование преддуэльной ситуации, как и тогдашние пушкинские друзья, но в то же время гневно их обличает за их упреки Поэту!..

Поскольку всецело господствовало представление о дуэли как результате чисто семейной коллизии, целый ряд выдающихся людей упрекали Поэта даже и после его гибели!

Так, Евгений Боратынский писал: "…я потрясен глубоко и со слезами, ропотом, недоумением беспрестанно спрашиваю себя: зачем это так, а не иначе? Естественно ли, чтобы великий человек, в зрелых летах, погиб на поединке, как неосторожный мальчик? Сколько тут вины его собственной?..".

Более резко судил Поэта А. С. Хомяков: "Пушкин стрелялся с каким-то Дантесом… Жалкая репетиция (здесь – "повторение". – В. К.) Онегина и Ленского, жалкий и слишком ранний конец. Причины к дуэли порядочной не было… Пушкин не оказал твердости в характере…".

Упреки содержатся, в сущности, даже и в знаменитом стихотворении Лермонтова: "невольник чести…", "не вынесла душа поэта позора мелочных обид…", "зачем он руку дал клеветникам ничтожным?.." и т. п. И следует признать, что, если бы суть дела состояла в конфликте с Дантесом, эти упреки были бы в какой-то мере оправданными… Но выше приведены факты и свидетельства, которые убеждают, что гибель Поэта имела совсем иную, и неизмеримо более существенную, подоснову.

И последнее (но далеко не последнее по своей важности) соображение. Лермонтов недоумевал или даже обвинял Пушкина:

Зачем от мирных нет и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный…

Казалось бы, с этим мог согласиться и сам Александр Сергеевич, который в 1834 году написал начальные строфы стихотворения "Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…", завершение которого он наметил прозой так: "О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь…".

Да, это стремление – и достаточно сильное – присутствовало в душе Поэта в зрелые его годы. Но, сознавая свое высшее назначение (что недвусмысленно выразилось в его "Памятнике"), Пушкин испытывал и более сильное стремление находиться в центре бытия России. Нередко утверждают (особенно авторы "ахматовского" направления), что Александр Сергеевич был при императорском дворе только ради желавшей блистать на балах Натальи Николаевны . Однако Поэт высоко ценил возможность влиять на верховную власть; так, после "долгого разговора" с братом царя, великим князем Михаилом Павловичем, он записал в дневнике: "Я успел высказать ему многое. Дай Бог, чтобы слова мои произвели хоть каплю добра".

Вообще, едва ли Пушкин был бы именно таким, каким мы его знаем, если бы он осуществил то стремление, о котором говорится в стихотворении "Пора, мой друг, пора!..". Так поступил, кстати сказать, Евгений Боратынский, живший в зрелые годы главным образом в деревне, но ведь он – при всех его достоинствах – все же никак не Пушкин…

Против кого боролся Дмитрий Донской?

Казалось бы, ответ общеизвестен: против Золотой Орды! Вот привычная трактовка Мамаева побоища из Большой Советской Энциклопедии: "…На Куликовом поле был нанесен сильный удар по господству Золотой Орды, ускоривший ее последующий распад" (Т. 13. С. 587). Но в этой же энциклопедии, в статье, посвященной Золотой Орде (Т. 9. С. 561–562), констатируется иное: именно после разгрома Мамая в Орде на пятнадцать лет "прекратились смуты", усилилась "центральная власть"; что же касается "распада" Золотой Орды, то это событие относится уже к следующему, XV веку. Не случайно Александр Блок причислил битву у реки Непрядвы к таким событиям, разгадка которых – "еще впереди". Это сказал поэт, внимательно изучивший исторические материалы о Мамаевом побоище, создавший знаменитый цикл стихотворений "На поле Куликовом". В чем же загадка одного из самых памятных и прославленных событий отечественной истории?

Давайте прочтем, что написано

Прежде всего обратим внимание на то, что летопись называет противником Московского войска в битве на реке Непрядве не Золотую, а Мамаеву Орду. Для понимания событий 1380 года принципиально важно понять, что Мамаева Орда вовсе не равнозначна Золотой, и это различие сознавал великий князь Дмитрий Иванович, прозванный Донским.

Как известно, в 1357 году, ровно через сто двадцать лет после вторжения Батыя в пределы Руси, Золотая Орда оказалась в состоянии длительного и тяжкого кризиса. На протяжении следующих двух десятилетий на золотоордынском престоле сменили друг друга более двадцати (!) ханов. В русских летописях этот период обозначен выразительным словом замятия.

В сложившейся ситуации исключительную роль стал играть выдающийся военачальник и политик Мамай. Он захватывал столицу Золотой Орды четыре или даже пять раз, но все-таки вынужден был покидать ее. Причину этого помогает уяснить сообщение летописи о том, как позже, в конце 1380 года, Мамай вступил, в бой с Тохтамышем, который был законным ханом, Чингисидом: "Мамаевы же князья, сойдя оконей, изъявили покорность царю Тохтамышу, и поклялись ему по своей вере, и стали на его сторону, а Мамая оставили поруганным".

Надо думать, примерно то же происходило и ранее: Мамай захватывал власть в Золотой Орде, но при появлении того или иного законного хана ему просто переставали повиноваться.

И к середине 1370-х годов Мамай, как следует из источников, оставляет бесплодные попытки захвата власти в Золотой Орде и обращает свой взгляд на Москву. До 1374 года он не проявлял враждебности: в отношении Москвы, напротив, по собственному почину, например, посылал Дмитрию Ивановичу "ярлык на великое княжение", хотя полагалось, чтобы русские князья сами обращались с просьбой об этом ярлыке. Известно также, что в 1371 году Дмитрий Иванович навестил Мамая и "многы дары и великы посулы (подати) подавал Мамаю". Но под 1374 годом летопись сообщает о бесповоротном "розмирии" Дмитрия Ивановича с Мамаем, которое в конечном счете и привело к Куликовской битве.

Сама Мамаева Орда – по крайней мере ко времени ее "розмирия" с Русью – представляла собой совершенно особенное явление, о чем достаточно ясно сообщают известные всем источники. Но историки, как правило, игнорируют эту информацию, они не усматривают и словно бы даже не желают усмотреть существенное различие между Мамаем и ханами Золотой Орды.

В "Оказании о Мамаевом побоище" изложена программа собравшегося в поход на Москву Мамая – программа, которую у нас нет никаких оснований считать произвольным вымыслом автора "Сказания": "Мамай… нача глаголати ко своим упатом (правителям) и князем и уланом (члены княжеских семей): "Аз тако не хощю творити, како Батый; како изждену князи (изгоню князей – имеется в виду русских) и которые породы красны довлеют (пригодны) нам, и ту(т) сядем, тихо и безмятежно поживем…". И многи Орды присовокупив к себе и рати ины понаимова. Бесермены и Армены, Фряэы, Черкасы, Ясы и Буртасы… И поиде на Русь… и заповеда улусом (здесь – селеньям) своим: "Ни един вас не пашите хлеба, да будете готовы на Русские хлебы…".

То есть Мамай намеревался не просто подчинить себе Русь, а непосредственно поселиться со своим окружением в ее лучших городах, к чему золотоордынские правители никогда не стремились; столь же несовместимы с порядками Золотой Орды наемные иноплеменные войска, на которых, очевидно, возлагал большие или даже основные свои надежды Мамай. Словом, Мамаева Орда была принципиально другим явлением, нежели Золотая Орда, и ставила перед собой иные цели. Но в работах о Куликовской битве, как это ни удивительно, почти нет попыток осмыслить процитированные только что сведения, подкрепляемые и другими источниками.

Поход Мамая на Москву истолковывается обычно только как средство заставить Русь платить ему дань в том же объеме, в каком ее получала Золотая Орда при "благополучных" ханах. Так, автор ряда сочинений о Куликовской битве В. В. Каргалов утверждает: "По свидетельству летописца, послы Мамая "просили дань, как при хане Узбеке и сыне его Джанибеке"… Требование Мамая было явно неприемлемым, и Дмитрий Иванович ответил отказом. Послы, "глаголяху гордо", угрожали войной, потому что Мамай уже стоит "в поле за Доном со многою силою". Но Дмитрий Иванович проявил твердость".

Здесь мы сталкиваемся с прямо-таки поразительным фактом. Поскольку Каргалов, подобно многим другим историкам, не видит в Мамае деятеля, по своей сути совершенно иного, чем золотоордынские правители, он "сумел" попросту "не заметить", что на той же самой странице цитируемого им источника сообщено как раз об уплате Мамаю требуемой им дани!

Поначалу Дмитрий Иванович в самом деле не хотел ее платить, поскольку знал действительный "статус" Мамая, не являвшегося ханом Золотой Орды и, следовательно" не имевшего права на ту дань, какую он требовал. Однако затем, посоветовавшись с митрополитом, который сказал, что Мамай "за наша согрешениа идет пленити землю нашу" и "вам подобает, православным князем, тех нечестивых дарми утоляти четверицею…" (то есть дарами удовлетворить вчетверо большими, чем прежде), Дмитрий Иванович "злата и сребра много отпусти Мамаю". И это было, несомненно, разумное решение государственного деятеля, который предпочел платить золотом и серебром, а не многими жизнями своих подданных (к тому же в случае победы "многой силы" Мамая все равно пришлось бы отдать "злато и сребро").

Однако сразу же после уплаты требуемой дани снова пришли "вести, яко Мамай неотложно хощет итти на великого князя Дмитрия Ивановича". Это означает, что истинная цель Мамая была вовсе не в получении богатой дани. Однако не только Каргалов, но и подавляющее большинство историков определяют ее именно так. Тем самым, кстати сказать, явно принижается сам смысл Куликовской битвы, ибо все, в сущности, сводится к спору о дани: Дмитрий Иванович не хочет удовлетворить требование Мамая, и в результате гибнут тысячи русских людей…

Для понимания истинного смысла и значения Куликовской битвы необходимо прежде всего более или менее конкретное представление о "своеобразии" Мамаевой Орды, которую, как уже говорилось, совершенно безосновательно отождествляют с Золотой Ордой (или же говорят об Орде "вообще").

Начнем с того, что Мамаева Орда занимала совсем иное географическое и, в более глубоком смысле, геополитическое положение: ее центром, ее средоточием являлся Крым, отделенный от золотоордынского центра в Поволжье тысячекилометровым пространством. Это ясно, в частности, из исторических источников, которые, к сожалению, неизвестны русским исследователям, – "Памятных записей армянских рукописей XIV века", изданных в 1950 году в Ереване (на языке оригинала). Виднейший исследователь истории армянских поселений в Крыму В. А. Микаелян любезно предоставил мне свои переводы ряда интересовавших меня "записей":

A) "…написана сия роспись в городе Крым (ныне – Старый Крым. – В. К.)… в 1365 году, 23 августа, во время многочисленных волнений, потому что со всей страны – от Керчи до Сарукермана (Херсонес, ныне – Севастополь. – В. К.) – здесь собрали людей и скот, и находится Мамай в Карасу (ныне – Белогорск, в 45 км к западу от Старого Крыма. – В. К.) с бесчисленными татарами, и город в страхе и ужасе";

Назад Дальше