– Все это очень мило, – сказал Кингскурт – я одного только не понимаю. Теперь в Мертвое море вливаются, стало быть, воды, не имеющие истока. Что же, у вас тут и законы испарения другие?
– Вопрос неглупый. – ответил ему Штейнек. – Надо вам знать, что мы столько же отнимаем у Мертвого моря воды, сколько вводим в него. Мы выкачиваем, например, пресную воду и употребляем ее для орошения почвы, где она в такой же степени необходима, в какой здесь излишня. Теперь вы поняли?
– Понял, понял! – крикнул в ответ Кингскурт, стараясь перекричать шум водопада, к которому они приближались. – Вы дьявольски ловкий народ, – одно могу вам сказать.
Когда они подъехали к станции, перед ними открылся вид на Мертвое море. широкое и голубое, как Женевское озеро. На правом берегу, где они стояли, с правой стороны тянулась узкая полоса земли до скалы, с которой слетали воды водопада. Внизу находились турбины, наверху длинный ряд фабричных зданий. Водяные силы служили всевозможным видам производства. Канал оживил все побережье Мертвого моря. При виде железных труб, из которых воды падали на колеса турбин, Кингскурт вспомнил устройство водяных станций на Ниагаре здесь, на Мертвом море было около двадцати колоссальных железных труб, выступавших из скалы на одинаковых расстояниях друг от друга. Трубы стояли отвесно над турбинами и казались фантастическими дымовыми трубами. Но оглушительный гул и белая пена воды говорили о циклопической работе, совершавшейся в ней. Фридрих был поражен, изумлен этой картиной, Кингскурт же выкрикивал восторженные замечания и на этот раз был по-видимому вполне удовлетворен. Отсюда дикая укрощенная сила природы переходила в провода электрического тока, в проволоки и развивалась по всей возрожденной стране, и создала из нее сплошной сад, ликующую родину для людей, несчастных некогда, слабых, беспомощных и бездомных….
– Я подавлен этим величием! – вымолвил наконец Фридрих.
– Вас раздавила великая сила, – серьезно ответил Давид – нас она возродила!
КНИГА ПЯТАЯ.
ИЕРУСАЛИМ
I
Когда-то Фридрих и Кингскурт приехали в Иерусалим ночью и с запада, теперь они приехали днем и с востока. Когда-то они видели на этих холмах грустный заброшенный город, теперь перед ними лежал обновленный, сверкавший великолепием. Когда-то здесь был мертвый, теперь возрожденный Иерусалим.
Они приехали из Иерихона и вышли на оливковой горе, на старой дивной горе, с которой открывался вид на далекие пространства. Это были еще священные места человечества, еще высились памятники, созданные верою разных времен и народов, но ко всему этому прибавилось еще что-то новое, мощное, радостное: жизнь! Иерусалим стал огромным телом и дышал жизнью. Но старый город, насколько можно было видеть с этой горы, мало изменился. Они видели церковь у гроба Господня, мечеть и другие купола и крыши старинных зданий. Но рядом с ними выросло что-то новое, великолепное. Это новое, сверкающее, огромное здание, был так называемый дворец мира. От старого города веяло безмятежным покоем. Но вокруг него развертывалась совершенно иная картина. Здесь вырос современный город, изрезанный электрическими дорогами; широкие, окаймленные деревьями улицы, сады, бульвары, парки, учебные учреждении, торговые рады, и великолепные общественные и театральные здания. Давид объяснял назначение выступавших из общей массы зданий.
Это был мировой город, по последнему слову культуры двадцатого столетия.
Но взгляды путешественников невольно обращались поминутно к старому городу. Он лежал по другую сторону кедровой долины, весь залитый солнечным блеском, и было что-то торжественное в этом безмолвном сиянии. Кингскурт, получив от Давида ответы на все вопросы, спросил про огромное роскошное здание, сверкавшее золотом и ослепительно белым мрамором. Это был целый лес мраморных колонн с золотыми капителями, поддерживавшими купол. И Фридрих с глубоким волнением услышал из уст Давида слова:
– Это храм!
В пятницу вечером Фридрих Левенберг в первый раз отправился в Иерусалимский храм. Фридрих шел с Мириам впереди, за ними шли Давид и Сара. По мере приближения к старому городу, шум и оживление замирали. Количество экипажей заметно уменьшалось, магазины закрывались. Над шумным городом медленно и торжественно спускался субботний покой. В синагоги шли толпы людей. Кроме большого храма, как в старом, так и в новом городе еще рассеяны были многие храмы невидимого Бога, дух которого израильский народ свято оберегал в своей душе, в своих долговечных скитаниях. Лишь только они переступили вековую ограду старого города, ими овладело благоговейное настроение. В этих стенах следа не было той неопрятности и суеты, которую Кингскурт и Левенберг видели здесь двадцать лет тому назад. Тогда богомольцы разных вероисповеданий чувствовали себя глубоко-оскорбленными, когда они, после долгой езды, достигали цели своих стремлений, такую удручающую картину представлял тогда вид запущенных улиц. Теперь все улицы и переулки были вымощены новыми гладкими плитами. Частных домов в старом городе теперь не было. Все здания заняты были богоугодными и благотворительными учреждениями. Здесь были подворья для богомольцев разных вероисповеданий. Христиане, магометане и евреи имели здесь свои благотворительные учреждения, больницы, санатории, тянувшиеся пестрыми рядами. Торжественный величавый дворец мира занимал огромное четырехугольное пространство, в котором собирались конгрессы друзей мира и ученых. Старый город стал интернациональным местом, родным углом для всех народов, потому что здесь нашло себе приют "самое человеческое": – страдание.
И здесь сосредоточены были все виды помощи, которыми человечество облегчало страдания: вера, любовь и наука.
Мириам и Фридрих опередили старика, который, опираясь на палку, с трудом передвигал ноги. Мириам поклонилась ему, и старик примкнул к отставшей паре, к Давиду и Саре, которые ради него замедлили шаги.
– Этот старик тоже здесь обрел душевный мир, – сказала Мириам своему спутнику, – Попросите как-нибудь Давида, чтобы он рассказал вам его историю. Они случайно познакомились в Париже. Давид ездил туда по своим делам. Как вы успели уже, вероятно, убедиться, Давид умеет очаровывать людей. Этот несметно богатый в то время Арман Эфраим тоже почувствовал к нему большую симпатию и привязался к нему более, нежели к своим родным, которые только выжидали его смерти, рисовавшей им приятную перспективу наследства. Арман Эфраим всю свою жизнь только зарабатывал деньги и тратил их на свои утехи. Но, наконец, он состарился. Наслаждения больше не прельщали. А в его утомленном мозгу не зарождалась ни одна мысль о том, куда девать свои капиталы.
Одно только он сознавал: своих веселых наследников он наследством не порадует. Тогда Давид внушил ему поехать в Иерусалим. Старик приехал сюда, и Давид повел его во дворец мира. Это великолепное здание с течением времени стало центральным пунктом обсуждения общечеловеческих интересов, не одних только еврейских. Нам удалось разрешить несколько проблем, которые не мало смущали человечество в прежние времена. Но на земле еще слишком много скорби, и облегчать ее можно лишь соединенными нравственными усилиями. Во дворце мира вы можете наблюдать эту дружную мировую работу. Когда где-нибудь на свете совершается катастрофа – пожар, наводнение, голод, эпидемия, – то немедленно телеграфируют об этом сюда. Помощь оказывается всегда в широких размерах, так как сюда стекаются как просьбы о помощи, так и все нужные для нее денежные суммы. Постоянная комиссия, члены которой выбираются из разных стран, наблюдает за справедливым и целесообразным распределением помощи. Сюда же обращаются также за поддержкой изобретатели, художники, артисты и ученые. Всех привлекает надпись над воротами храма: Nil humani a me alienum puto." – И они, действительно, получают возможную поддержку, если оказываются достойными ее…
И здесь Арман Эфраим нашел удовлетворение которое сулил ему Давид. Он с удовольствием посещает заседания комиссии, в которых докладывается о вновь поступивших извещениях о требующейся помощи и оставляет каждый раз зал заседаний с облегченным карманом. После его смерти все его состояние перейдет на дела благотворительности.
Фридрих, смеясь, заметил:
– В таком случае, его родственники, пожалуй, искренне будут горевать.
Они остановились, чтобы подождать следовавших за ними. Старик, покашливая, рассказывал Саре и Давиду. "А пятьсот фунтов стерлингов я уделил одному приюту для брошенных лондонских детей. В общем сто тысяч франков сегодня – ха, ха, ха – недурной денек! – Если бы я не был здесь, один из моих племянников быть может столько же проиграл бы на скачках сегодня. По крайней мере, я получил удовольствие, и наследники мои не будут ликовать, ха, ха, ха… Смеюсь я, – ха, ха, ха… И лондонские малыши будут смеяться. Несчастные детишки."
Они подходили в эту минуту к Иерусалимскому храму. Он был восстановлен во всем своем древнем великолепии. Сара и Мириам прошли в женское отделение. Фридрих и Давид стояли в задних рядах.
Под мощными сводами торжественно звучало пенье и звуки лютней; глубокое волнение охватило Фридриха. Как во сне проносились перед ним картины его собственной жизни и прошлого его родного народа. Молящиеся вокруг него шептали молитвы. Он вспомнил "еврейские мелодии Генриха Гейне". Да, Гейне, как истинный поэт чувствовал сколько романтизма в судьбе его народа. И вдохновенное проникновение в народную немецкую поэзию нисколько не мешало ему находить красоту в еврейских мелодиях. Фридрих вспомнил позорное время, когда евреи стыдились всего еврейского. Они полагали, что выигрывают в чужих глазах, скрывая свое происхождение. Но именно этот скверный стыд бросал на них тень лакейства и позорной приниженности. И они еще удивлялись презрению, с которым к ним относились, когда у них самих не было ни капли уважения к себе. Они пресмыкались перед другими, и презрение к ним было возмездием за самоунижение. И в своем странном ослеплении они этого не замечали. Те, которые пробивали себе дорогу, устраивались, делали дела, отпадали от веры своих отцов и скрывали свое происхождение, как позорное пятно. И если отпавшие от еврейства стыдились отцов и матерей своих, то очевидно, это еврейство должно было быть чем-то очень постыдным. На них смотрели как на беглецов из прокаженной местности, и держали их в карантине. В средние века крещеных евреев звали в Испании беглыми…
И еврейство падало все глубже и глубже. Оно воплощало собою весь ужас несчастья, страдания и унижения!..
И теперь это еврейство возродилось! Возродилось потому, что евреи перестали стыдиться его. Не только бедные, слабые, неудачники слились в одном чувстве солидарности. Нет, и сильные, свободные, даровитые вернулись на родину и получили больше, чем дали. Другие народы были им благодарны за то великое, что они давали человечеству. Еврейство же желало от них только верности своему племени. Человечество благодарно каждому великому за его лепту в духовную сокровищницу человечества; он должен вносить свою лепту. Лишь отчий кров ждет сына, одного его присутствия, и счастлив одним этим…
И Фридрих, погруженный в размышления, навеянные еврейскими мелодиями, постиг значение этого храма. Когда-то, в царствование царя Соломона, храм, разукрашенный золотом и драгоценными каменьями, олицетворял собою гордость и силу Израиля. Храм отделан был кедровым, кипарисовым, оливковым деревом и бронзой и был дивной отрадой для глаз. Но как это ни было великолепно по понятиям того времени, не об этом же здании евреи скорбели в течение восемнадцати веков. Нет, они скорбели о чем-то невидимом, что собою лишь символизировал великолепный храм. И это невидимое Фридрих чувствовал в восстановленном иерусалимским храме. Светло и радостно было у него на душе.
Вернувшиеся сыновья древнего народа господа Бога стояли на родной земле и возносили свои души к невидимому.
Они молились с большим или меньшим благоговением во многих храмах земного шара, в богатых и скромных. Но их невидимый Бог, вездесущий, везде должен был быть им одинаково близок или далек. Но храм был все-таки лишь здесь.
Почему?
Потому что лишь здесь они могли сплотиться в свободную общину и сообща стремиться к благороднейшим целям человечества. В прежние времена они знавали солидарность лишь под гнетом преследований, в гетто. Позднее они узнали свободу, когда культурные народы признали за ними человеческие права.
Когда-то они были бесправные, лишние, униженные. И когда они вернулись из улиц гетто, они перестали быть евреями, и стали опять людьми. И тогда они опять воздвигнули храм Невидимому, Всемогущему, Которого дети иначе представляют себе, нежели мудрецы, но Который присутствует везде и всегда. Когда они по окончании службы, вышли из храма, и здоровые, спокойные, свободные люди приветствовали друг друга с наступившим праздником, Фридрих Левенберг сказал Давиду:
– Да, конечно, вы были правы, указав мне с Масличной горы это здание. Это – храм!..
II
В ближайшее воскресенье во всей стране происходили выборы делегатов.
Давид в ночь с субботы на воскресенье уехал в Хайфу, чтобы руководить оттуда движением. Партия Гейера ни перед чем не останавливалась для достижения успеха. Газеты Гейера ежедневно сообщали в нескольких добавочных листках результаты голосования, причем к сообщению присовокуплялись разные смутные намеки. Одна из этих нечистоплотных газеток особенно преследовала главного директора Новой общины, Иосифа Леви. Говорилось о неограниченной власти этого человека над миллионами членов новой общины. Автор статьи подчеркивал, что он ничуть не желает обвинить в чем-нибудь Иосифа Леви; вопрос идет только об общем благе, о достатке, добытом тяжелым трудом народа, о существовании дорогой нам общины. Все это писалось в слащавом тоне и приправлялось библейскими изречениями. Профессор Штейнек, получивший этот листок в присутствии Кингскурта, побагровел при чтении и стал неистово ругаться:
– О, ты, скотина!.. Негодяй!.. Ты… Ты… Коршун!.. Этот негодяй прекрасно знает, что наш Иоэ воплощенная честность. Он знает, что Иоэ всю свою душу вложил в наше дело. И этот мерзавец смеет еще упоминать его имя своими нечистыми устами – и это все ввиду предстоящих выборов – вы понимаете? Чтобы повлиять на избирателей…
Он гневно разорвал листок на куски и вышвырнул их в окно.
Кингскурт рассмеялся:
– Понимаю ли я! Дорогой профессор, как же не понимать! Слава Богу, пожили немного, и прекрасно понимаем, что за подлые скоты эти люди: откровенно говоря, я многому не верил из всего, что я слышал здесь и что мне рассказывали – слишком уже сказочной представлялась мне вся эта история. Но теперь я вижу, что у вас есть и мерзавцы. А это меняет дело – стало быть, всего понемножку. Тогда я и в хорошее готов поверить.
В доме Литвака, впрочем, немного говорили о политике, как ни трудно было избегать этой злободневной темы.
Семья Давида и его друзья жалели его за его увлечение политической борьбой. Но он уверял, что после выборов опять вернется к своим обычным занятиям.
По предложению Мириам весь кружок в день выборов отправился в одну художественную мастерскую. Ателье художника Изака находилось в тихой восточной окраине нового города и известно было своими драгоценными произведениями искусства. Изак любил изящное интеллигентное общество, и праздники, которые он часто давал на своей вилле, славились своей изысканностью. В вестибюле, стеклянную крышу которого поддерживали мраморные колонны с золочеными капителями стены покрыты были старинными гобеленами. Здесь же стояло несколько превосходных копий античной скульптуры. Мраморный портик с видом в прелестный сад, в котором из зелени пальм под пышными клумбами цветов белели прелестные мраморные группы, навеял на посетителей воспоминания о сказках Шехеразады. Посреди вымощенного широкими плитами круга, живописно уставленного изящной и разнообразной гнутой мебелью, играл фонтан, и вода с тихим плеском падала в широкий бассейн. Из портика вели во внутренние комнаты высокие резные двери. В ту минуту, когда они любовались волшебной картиной, двери мастерской открылись, и оттуда, в сопровождении красивой изысканной пары, вышел художник, которому доложили о приезде гостей. Профессор Штейнек представил Фридриха, а Изак назвал господина и даму, которые находились у него: лорд Судбюри и леди Лилиан, его жена, с которой художник рисовал портрет. Изаку было на вид лет сорок. Он держал себя с приятной непринужденностью и достоинством, Во всех его движениях сквозила изящная простота, обнаруживавшая в нем привычку к хорошему обществу.
На прежней своей родине художник Изак был забитым, несчастным еврейским мальчиком и только благодаря своему таланту достиг настоящего положения.
Слуга принес освежительные напитки. Мужчины закурили сигары из чудесного душистого табаку, и художник не без гордости сообщил, что это палестинский табак, известный под названием "Цветы Иордана".
Леди Лилиан меж тем подошла к Мириам, с которой уже раньше была знакома, и о чем-то тихо попросила ее. Мириам как будто уклонялась от исполнения какой-то просьбы и милой улыбкой смягчала свой отказ. Фридрих не мог отвести глаз от этих двух женских фигур, стоявших у золоченой решетки сада. Мириам, небольшого роста, с темными волосами, тонкая, стройная нисколько не проигрывала при сравнении с высокой изысканно одетой английской леди. И Фридрих с удовольствием и гордостью переводил глаза с знатной английской дамы на милую еврейскую девушку. Они обе медленно вышли в сад, и Фридрих с радостью пошел бы за ними, если бы беседующие не обращались преимущественно к нему. Ему говорили о вещах, о которых он еще не знал: о роли искусства и философии в новой общине.
Лишь теперь, слушая красивый, звучный голос художника, Фридриху пришло в голову, что на самые важные вопросы ему еще никто до сих пор ответа не давал. Он видел храм и электрические машины, старый народ и новые формы его общественной жизни. Но какое место занимали, и каково было здесь значение искусства и науки? Еще в прежние времена многие усматривали в сионическом движении тормоз для проявления художественных сил еврейского народа и потому считали движение это реакционным, противным прогрессу. Из слов художника Фридрих убедился, насколько близоруки были эти предположения. В Новой Общине царила прежде всего свобода совести. Каждый мог молиться своему Богу и искал ли он единения с Ним в храме иудейском, в церкви, в мечети, в художественных музеях или филармонических концертах, до этого Община совершенно не касалась.