На средства одного богатого американца, находившегося в качестве гостя на корабле "Будущность", учреждена была академия по типу французской. Число членов, как и во дворце Мазарини, было сорок, и если за смертью одного из них кресло освобождалось, то остальные члены выбирали достойнейшего преемника. Члены получали содержание, которое совершенно освобождало их от всяких житейских забот, и они могли спокойно предаваться занятиям искусством, философией или наукой.
И разумеется, эти сорок членов совершенно свободны были от национального шовинизма. Когда этот институт был учрежден, первыми его членами были люди разных стран, разных культур, и они здесь встретились и сблизились, как братья по духу.
Первым положением устава еврейской академии было:
"Еврейская академия ставит себе задачей отмечать заслуги выдающихся людей перед человечеством". Сорок членов еврейской академии составляли также орденский капитул в Иерусалиме.
Фридрих на многих уже видел этот значок, но не обратил на него внимания.
– Вы не думайте, милый доктор, – сказал художник –что глупого тщеславия ради учредили этот орден. Чести нужна обменная монета, это понимали законодатели всех времен. И мы в свою очередь не пренебрегли этим отличием, имеющим такое значение в глазах большой толпы.
– Высшие степени отличия даются очень редко. Президент нашей академии –гроссмейстер, сорок членов, составляющих также орденский капитул, далекие от всяких частных, партийных и политических интересов. Так что, как видите, какие-либо выгоды из своего положения они извлекать не могут. За удачные аферы мы нашим орденом не награждаем.
– Цвет значка должен напоминать нам о тяжелых временах, пережитых нашим народом. Из желтого пятна, которым клеймили наших несчастных и стойких в несчастье отцов, из позорного знака, мы сделали почетное отличие.
– Вы поняли? – воскликнул Штейнек. Фридрих задумчиво кивнул головой. В эту минуту слуга доложил о приходе доктора Маркуса. Художник быстро встал и пошел навстречу старику с длинной белой бородой.
– Вы явились, доктор, как волк в басне, – сказал он и представил Фридриха и лорда Судбюри.
– Доктор Маркус – президент академии…Я сейчас только рассказывал моим дорогим гостям про нашу академию. Лорд Судбюри был уже несколько осведомлен, но для доктора Левенберга, хотя он и еврей, все это ново.
Доктор Маркус удивился.
Фридрих в нескольких словах изложил ему свою биографию.
Президент академии внимательно выслушал его, и, покачивая головой, добавил:
– Двадцать лет тому назад! Да, да, я понимаю ваше изумление. А между тем все, что вы видите у нас, уже существовало. Вы помните слова Коэлета:
"Что случилось? То, что случится потом. Что здесь сделали? То, что сделано будет потом. И нет ничего нового под солнцем"…
– Позвольте, дорогой президент! – воскликнул Штейнек. – Да ведь это понимать надо только cum grano salis. Не все же, что есть, уже было. И не все уже за нами, что еще ждет нас впереди. Я напомню вам не Коэлета, а Стоктон-Дарлингтон. Вы понимаете?
– Стоктон-Дарлингтон? – повторил англичанин. – Вы говорите по-видимому о первой железнодорожной ветке, которую построил Стефенсон сто лет тому назад?
– Конечно, милорд! – ответил профессор. – Мы несколько дней тому назад решили в академии предложить всему цивилизованному миру достойным образом отпраздновать в 1925 году столетнюю годовщину со дня проведения Стефенсоном первой железной дороги. В ту минуту, когда исполнится сто лет, все паровозы всех железных дорог земного шара должны дать три сигнальных свистка. И на всем земном шаре, все люди, которые будут сидеть в эту минуту в вагонах, будут думать о Стефенсоне… Вы согласитесь, дорогой президент, что мудрость Коэлета меркнет на расстоянии между Стоктоном и Дарлингтоном.
Доктор Маркус ласково ответил:
– Охотно соглашаюсь, тем более, что я этого и не оспаривал. Меня только радует мысль, что все то что было хорошего, конечно, я вижу и в настоящее время. И будущее уже существует, и я его знаю: хорошее, одно хорошее. Эта мысль – это отрада моих последних дней. Я из одних и тех же предпосылок прихожу к другому заключению, нежели сын Давида, древний царь иудейский. Но быть может и у царя Соломона была та же мысль, хотя он говорил, что все суета, и хотя он задавал себе вопрос, какую награду получает человек за все свои труды и печали.
– Все суета, несомненно, если смотреть на мир с роковой точки зрения нашей собственной личности. Но все важно, все значительно, если мы нашу личность выделим из круга обобщений. Тогда и мечты мои вечны, потому. что, когда меня уже не будет, другие о том же будут мечтать. Красота и мудрость никогда не умирают, даже когда умирают те, которые вошли с ними в жизнь. Мы должны проникнуться верой в вечность красоты и мудрости, как убедились уже в вечности энергии. Разве погибло искусство жизнерадостных эллинов? Нет, оно возрождается в другие эпохи. Разве устарели афоризмы наших мудрецов? Нисколько, хотя бы и в свете более счастливого времени они не выделялись так ярко, так заметно, как во мраке несчастья. В этом отношении они равны всем огням… И что же из этого следует? А то, что мы должны стремиться к увеличению суммы красоты на земле до последнего мгновения. Потому что земля – это мы сами. "Земля еси и в землю отыдеши"…
Все замолкли после слов доктора Маркуса. Каждый думал свою думу. И вдруг из-за закрытых дверей вторгнулись в тишину красивые широкие звуки. Чей-то женский голос пел.
– Кто это поет? – тихо спросил Фридрих.
– Как? неужели вы не знаете? – изумился художник. – Да ведь это Мириам. – Он встал и бесшумно открыл двери в зал, в который перед тем ушли обе дамы. Мириам, не подозревавшая, что ее слушают, пела лэди Лилиан и Шумана, и Рубинштейна, и Вагнера, Верди, и Гуно. Одна за другой лились дивные мелодии, и Фридрих Левенберг почувствовал себя счастливым среди этих сильным духом людей, которые просто и благородно осуществляли благороднейшие цели жизни: мудрость и красоту.
И когда Мириам запела его любимую, мечтательно грустную песню Миньоны:
"Kenst du das Land, wo die Citronen bluhn…"
Фридрих прошептал:
– Здесь, здесь эта страна!
Дома Мириам и Фридрих ждал неприятный сюрприз. Общий баловень и любимец, маленький Фриц опасно заболел. Больше всех растерялся и волновался Кингскурт. В течение нескольких дней и ночей, несмотря на все увещевания и просьбы, он не отходил от кроватки больного ребенка. И когда, наконец, в одну ночь мальчик уснул спокойным, ровным сном, старый ворчун отвел Левенберга в угол и сказал:
– Фриц, если эта крошка выздоровеет, я останусь здесь навсегда. Даю вам торжественную клятву. Это мой обет…
И он сдержал слово. Как только ребенок стал поправляться, и все домашние начали приходить в себя, Кингскурт первый заговорил об осуществлении своего решения, по своему обыкновению неловко и трогательно объясняя его. Фридрих со смехом его прервал.
– Да мотивировка, Кингскурт, дело второстепенное. Важен факт. Когда же мы заявим о нашем желании вступить в новую общину?
III
Они решили сделать это немедленно. И так как они давно хотели навестить президента Айхенштама, который еще при первой встрече в Хайфе их приглашал, то и отправились к нему, имея главным образом в виду спросить у него совета относительно вступления в новую общину. Дом, в котором он жил, напоминал палаццо генуэзских патрициев. Почти одновременно с их экипажем у подъезда остановился автомобиль, из которого вышли два пожилых господина и профессор Штейнек. Профессор поднимался уже по лестнице, когда услыхал голоса обоих друзей, вступивших в какие-то переговоры с швейцаром. Он кивнул им головой, и это приветствие имело магическое действие; швейцар тотчас же предупредительно открыл перед ними двери. Штейнек исчез во внутренних комнатах. Кингскурт и Фридрих спросили доктора Веркина, секретаря президента.
Слуга провел их в контору и попросил их там обождать. Прошло несколько минут. Кингскурт начал выражать нетерпение. Молодой человек, переписывавший что-то на машинке, сообщил им, что доктор Веркин уже часа два у президента, который внезапно опасно занемог.
– Вот он что! Потому-то и Штейнек так быстро исчез! – воскликнул Кингскурт. – А не знаете ли, драгоценнйший, кто эти господа, с которыми приехал Штейнек?
– Да это профессора Сионского университета.
– Я думаю, Кингскурт, – сказал Фридрих, – нам лучше бы уйти. Мы оставим визитные карточки доктору Веркину и придем опять, когда президент в состоянии будет нас принять.
Они ушли. В городе еще ничего о болезни президента не знали. На улицах царило обычное оживление. Обогнув один из бульваров, они вышли к большому английскому парку, к которому примыкало большое здание с надписью: "Департамент здоровья".
Кингскурт громко рассмеялся.
– Поглядите-ка, это опять должно быть что-то очень интересное. Очевидно, это подражание немецкому министерству народного здравия. Тут и расспрашивать не о чем. Ясно, как день. Это мозаика – моисеевская мозаика. Удачная острота, э?
– Как все ваши остроты, мистер Кингскурт, не хуже, и не лучше других. – Но мне кажется, что величие "Обновленной земли" нисколько не умаляется тем обстоятельством, что все, что мы видим здесь, уже существовало раньше. Силы природы были достаточно исследованы. Существовали и технические средства; точно так же каждому образованному человеку 1900 года были уже известны социальные проблемы, которые мы видим здесь осуществленными. Точно также были уже известны формы артельного производства и потребления, и все же из всего старого создалось нечто совершенно новое. Эта возрожденная страна больше, несравненно больше, нежели объединение всех социальных и технических успехов.
– Почему? Я нахожу, что и это одно уже очень мило, – вставил Кингскурт.
– Как юрист, как европеец конца девятнадцатого столетия я спрашиваю себя, каким образом это общество удерживает равновесие.
– Ну, это меня нисколько не удивляет. Меня больше всего удивляют деревья! Этим деревьям не меньше сорока-пятидесяти лет. Каким образом они сюда попали?
Он так громко говорил, что проходивший мимо господин, слышавший его слова, улыбнулся в остановился. Кингскурт, конечно, тотчас заговорил с ним:
– Я вижу, что мои слова привели вас в отличное настроение духа. Не будете ли вы так любезны ответить мне на мой вопрос?
– С удовольствием – ответил тот. – Вам, несомненно, известно, что можно рассаживать и подросшие деревья. В Кельне, например, где я раньше жил, в одном народном саду, посадили сорокалетние деревья. Это, конечно, стоит недешево, но у нас, вообще, на нужды и потребности населения денег не жалеют. Такие расходы окупаются будущими поколениями. Впрочем, мы не везде сажали старые и дорогие деревья. Мы выписали из Австралии много молодых деревьев, много эвкалиптов, которые растут очень быстро.
– Благодарю вас, – сказал Кингскурт. – Это мне многое уяснило. Не можете ли вы также объяснить мне, откуда все эти детишки, играющие на лужайках. Он указал на многочисленных девочек и мальчиков, игравших в лаун-теннис, крокет и серсо.
Незнакомец предупредительно ответил:
– Это воспитанники институтов, примыкающих своими зданиями к этому парку. Все классы попеременно выводятся сюда для атлетических игр, которые мы считаем такой же важной статьей воспитания, как и учение.
– Но это, по-видимому, лишь дети состоятельных людей? – спросил Фридрих. – Они все такие нарядные, опрятные.
– Нет, ничуть! В наших школах нет никаких отличий меж воспитанниками, кроме степеней таланта и трудолюбия, и каждому воздается должное по его заслугам. Но условия для всех одинаковы. В прежние времена дети отвечали за неудачи своих родителей, не имевших возможности давать им образование… У нас всем представлена возможность учиться. И во всех наших учебных заведениях, начиная от начальных школ и кончая университетом, обучение даровое, и до получения аттестата зрелости все воспитанники носят одинаковое платье… Однако, я заговорился с вами, простите, меня ждут дела. И, вежливо поклонившись им, он удалился.
Фридрих и Кингскурт еще любовались несколько минут веселой и резвой толпою детей. Кингскурт не прочь был бы принять участие в играх, если бы Левенберг не увлек его домой. Вести о здоровье Айхенштамма были печальные. Штейнек прислал Давиду Литваку краткое сообщение: "Безнадежен", И, когда он пришел вечером, все по лицу его догадались о случившемся.
– Он умер, как умирают великие люди, – сказал профессор Штейнек. – Я был подле него до последней минуты. Он говорил о смерти. Он говорил, что смерть не страшна тому, кто так часто, как он, видал ее перед собою. "Я чувствую, – говорил он, – что теряю сознание. Я еще слышу свой голос, но все слабее и слабее. Я буду еще быть может думать, когда не буду уже в силах говорить. Я уже простился с собою, как жаль, что я не могу проститься со всеми, кого я любил". Потом он замолк, и неподвижно глядел в пространство. Вдруг он опять остановил глаза на мне. "У меня были друзья, – сказал он. – Много друзей. Где они? Друзья – это богатство жизни. У меня было много, много друзей. Где они"? Они замолк, и мне казалось, что его затуманенные глаза говорили: ты видишь, я не могу уже говорить, но я еще думаю. И, наконец, он сделал последнее усилие и отчетливо произнес слова, которые я часто слышал от него:
"И чтоб каждый иностранец чувствовал себя у нас, как дома"!…
– Затем глаза его остановились. Я их ему закрыл. Так умер Айхенштамм, президент новой общины.
IV
На восьмой день после торжественных похорон Айхенштамма, созван был конгресс для выборов президента новой общины. Почти все четыреста делегатов, и женщины в том же числе, прибыли еще накануне назначенного дня. В клубах и отелях велись горячие обсуждения. В предшествовавший выборам вечер у доктора Маркуса, президента академии и у Иоэ Леви, директора новой общины, было почти одинаковое количество голосов.
Иосиф Леви еще не вернулся из Европы, но его ждали с минуты на минуту. Некоторые говорили, что в случае избрания его, он от этой чести откажется. Другие утверждали, что слухи эти распространяются сторонниками доктора Маркуса.
Словом, как везде и всегда, вокруг выборных интересов возникла борьба, интрига, споры и пререкания. Кингскурта это очень занимало.
В упомянутый день, утром Давид Литвак с взволнованным лицом вошел в комнату Фридриха и сообщил, что получил известие об осложнившейся болезни матери.
– Вы без меня пойдете на конгресс. Я тотчас же уезжаю в Тибериаду с Мириам. Жена и Фрицхен приедут поздней.
– Не поехать ли и нам с вами? – участливо спросил Левенберг
– Ах, вы ничем ей не поможете… Я думаю, что никто тут не поможет… Оставайтесь ради конгресса – для вас это будет интересное зрелище. А я теперь ко всему равнодушен, пусть выбирают, кого им угодно.
Кингскурт сказал:
– Мы проводим вашу жену и Фрицхен до Тибериады.
– Благодарю вас! – Не говорите только пожалуйста никому о моем отъезде. Бывают в жизни моменты, когда и друзья лишние. Меня будут осаждать выражениями участия. Я хочу быть один… Прощайте!
После отъезда Давида и Мириам друзья отправились в дом конгресса. Над огромным зданием развевались белые флаги, окаймленные черным флером, по случаю недавней кончины Айхенштамма.
Выборы должны были происходить в большом высоком, строгого стиля мраморном зале с матово-стеклянным плафоном. Скамьи еще были пусты, потому что делегаты еще совещались в кулуарах и примыкавших к ним комнатах.
Но галереи уже были переполнены. В ложах было более дам, нежели мужчин. Туалеты, по случаю национального траура, преобладали темные. Только в одной ложе подле Кингскурта и Левенберга сидели несколько дам в очень светлых платьях и огромных ярких шляпах. Здесь были обе Вейнбергер, Шлезингеры, доктор Вальтер, молодая и старая Лашнер, Шифман и непременные члены этого кружка, остряки Грюн и Блау. Фридриху очень хотелось уйти в другую ложу, но нигде больше места не было. Кингскурта, впрочем, эта компания забавляла, и он не хотел искать другого места.
– Когда я слушаю этих господ – шепнул ему Фридрих на ухо, – у меня является желание вернуться с вами на наш остров.
– О, о, о!.. Ну, я умнее вас. Я знаю, что в лучшем зверинце есть также клетка обезьян. Ну и в людском обществе есть такая же клетка.
В зале началось оживление. Делегаты занимали места. С правой стороны, в группе женских делегатов ораторствовала мистрисс Готланд. Она принадлежала к партии доктора Маркуса. Архитектор Штейнек агитировал в пользу Иоэ Леви. Он стоял у подножия трибуны, и в возраставшем гуле голосов резко выделялись его вскрикивания: "Ио, Ио!"