а равномерно и знакомые, навещают арестованных, и у графа Потемкина в месте содержания его [на съезжей] был даже обед из самых коротких его знакомых, а г-жа Дмитриева в день арестования ее мужа ездила в тот же французский театр; доказательство, что некоторые из сих господ хотят явно показать свою пренебрежительность к последовавшему взысканию.
В "Старой записной книжке" Вяземского эти демонстративные посещения "узников" описаны как невинная шалость:
В числе временных жильцов съезжей был и богатый князь Потемкин. Сей великолепный Потемкин, если не Тавриды, а просто Пречистенки, на которой имел он свой дом, перенес из него в съезжий дом всю роскошную свою обстановку. Здесь давал он нам лакомые и веселые обеды.
Это написано через много лет после театрального скандала; в написанном же по горячим следам письме к жене от 5 марта 1830 года Вяземский назвал известие об обедах, которые Потемкин (о нем подробнее рассказано чуть ниже) якобы давал на съезжей, "сказкой" и одной из "глупостей московских", благополучно препровожденных в Петербург. Между тем, судя по донесению Волкова от 16 февраля, по крайней мере один такой обед Потемкин все-таки дал.
"Мятеж" московских театралов было особенно затруднительно воспринять всерьез оттого, что к бунтовщикам причислили Евграфа Ивановича Сибилева (ок. 1759–1839) – дамского угодника, который находился, как вспоминал тот же Вяземский, "в свите то одной, то другой московской красавицы" и "таскался по ложам знакомых своих барынь" (отсюда данное ему князем Н. Б. Юсуповым прозвище "московский ложелаз"). В том же тоне описывает Сибилева и другой мемуарист, М. А. Дмитриев, автор "Мелочей из запаса моей памяти":
…человек самый смиренный, толстый, красного лица, который являлся безмолвно на бульварах и имел привычку, бывая в театрах, ходить по ложам всех знакомых, что, как известно, не принято в свете.
Семидесятилетний "ложелаз" Сибилев совсем не годился на роль "протестанта" и "бунтовщика", и это заставляло воспринимать иронически всю театральную историю; это заметно не только в позднейших мемуарах, но и в синхронных откликах, в частности у Пушкина в письме к Вяземскому от 14 марта 1830 года:
Знаешь ли ты, кто в Москве возвысил свой оппозиционный голос выше всех? Солнцев. Каков? Он объявил себя обиженным в лице Сибелева и цугом поехал к нему на съезжую, несмотря на слезы Лизаветы Львовны и нежные просьбы Ольги Матвеевны.
Пушкин относился к мужу своей тетушки, Матвею Михайловичу Солнцеву, не без иронии: тем комичнее ему должен был казаться эпизод, в котором Сибилев играет роль бунтовщика, а Солнцев его защищает.
Однако это – внешние свидетельства; архивное же дело III Отделения позволяет увидеть, как воспринимали эту ситуацию те, кого она затронула непосредственно, и прежде всего уже упомянутый Сергей Павлович Потемкин (1787–1858), внучатый племянник князя Таврического, хлебосол и театрал.
25 февраля 1830 года Волков с брезгливым недоумением сообщил Бенкендорфу:
Вероятно, по поводу предположения публики, будто история случившегося во французском театре происшествия представлена мною в виде преувеличенном, получил я от одного из лиц, в оном участвовавших, графа Сергея Потемкина, письмо, существо коего и способ фамилиарного выражения не мог не показаться мне не соответственным и странным, потому что сей господин, будучи в звании отставного поручика и знаком мне только по публике и весьма издалека, позволил себе предлагать мне такие суждения, кои ни цели служения моего вовсе не могут приличествовать, ни с образом мыслей моих не сходны.
Поэтому, заключает Волков, он предоставляет все сие на благоусмотрение Бенкендорфа, а Потемкину шлет лишь краткий ответ.
К своему письму жандармский генерал приложил копии как того самого послания Потемкина (датированного 22 февраля 1830 года), которое его столь сильно шокировало, так и собственного ответа.
Потемкин писал:
Не ездя обыкновенно к Вам, я рассудил и при настоящем случае не беспокоить Вас моим посещением, Александр Александрович! Но прошу Вас сделать мне честь прочесть сие письмо мое, которое адресую не к генералу и начальнику жандармского округа, но к Александру Александровичу Волкову, почти, так сказать, однокорытнику со мною по месту воспитания у аббата Николя. Следовательно, правила добронравия, почтения к властям, верность престолу и Государю, там преподаваемые, Вам известны: я им не изменял и, надеюсь, не изменю никогда. Вот суд царский совершен и Высочайший выговор выслушан и арест исполнен с должным благоговением к монаршей воле; но теперь позволяю я себе усомниться, в том ли Государь Император судил нас, что нами сделано, Вам известными наказанными лицами; что более – ибо не на число дней от произвола распространяемых при аресте, но на меру наказания я Ваше внимание обращаю – на нас можно было бы наложить и тогда, когда бы замечены мы были в нарекательном, даже в преступном деле? – Мы, дворяне русские, сидели на съезжей. Не доискиваюсь в хаосе московских слухов, чрез кого мы подпали под гнев императорский; но не верю тому, чтобы происшествие, за которое мы были наказаны, было ему известно в настоящем его виде. Вы, как слышу я, изволите ехать в Санкт-Петербург; прошу Вас, Александр Александрович! как человека, которого душевные качества я привык доныне уважать, восстановить нас в добром мнении Государя Императора; Вам, по возложенной им на Вас должности, сие удобно сделать, и скажу более, без приумножения слова, собственная Ваша честь в том Вас обязывает: ибо в лице нашем не одни мы наказаны, не 9 человек участвовали в бывшем весьма обыкновенном происшествии, начало коего не есть шалость, а единственно справедливость.
Сего в ожидании, с душевным почтением имею честь быть Вашим всепокорнейшим слугою
Граф Сергей Потемкин.
"Однокорытником" Волкова и Потемкина был, между прочим, и сам Бенкендорф, также воспитывавшийся в петербургском пансионе французского аббата Шарля-Доминика Николя. Разница в возрасте между Волковым (1779–1833) и Потемкиным составляла восемь лет; Бенкендорф, родившийся в 1781 году, был на два года младше первого и на шесть лет старше второго.
Волков отвечал Потемкину коротко и холодно:
Письмо Ваше прочитал я с особенным вниманием, граф Сергей Павлович. Разбор вообще рассуждения в нем Вашего принадлежит не мне; но что лично до меня в нем касается, то могу Вас заверить, что к правилам моим я всегда пребуду тверд; а как при том и Вам, говорите Вы, известны оные со стороны уважительной, то прошу Вас убедить себя, что обязанность мою и с тем правом, которое дарует она мне, чтобы представлять события в настоящем их виде, я постигать умею. – В настоящем же случае, как и всегда, я почту особеннейшею для себя приятностию довести оное до сведения начальства моего.
Письмо Потемкина было не единственной жалобой, поступившей к Бенкендорфу (который, судя по цитированному выше письму Вяземского, и сам считал наказание театральных "фрондеров" несоразмерным их "преступлению"). 3 марта 1830 года глава III Отделения получил датированное 19 февраля французское письмо от Эмилии Дмитриевой (урожденной Рихтер), жены одного из наказанных, отставного полковника Ивана Дмитриева. Письмо полно негодования против "наглого поведения" бывшей "канатной плясуньи" Карцовой и полиции: ведь эта последняя "показала себя слабой и не способной восстановить порядок, который, впрочем, нарушен был только на несколько мгновений, но отмстила за себя, составив рапорт о сем происшествии", где оклеветала в глазах императора "все общество московское". Дмитриева уточняет, что требует "не возмещения убытков и не милости", хотя считает возмутительной ситуацию, при которой ее муж,
отец семейства 50 лет от роду, имеющий за плечами двадцать лет службы беспорочной и носящий на себе 9 почетных шрамов, арестован был по простому рапорту неведомо кого, и никто не дал даже себе труда выяснить, виновен он или нет.
Притом, добавляет Дмитриева,
когда бы он и шумел, разве преступление – требовать бенефиса объявленного, за который уже уплачены деньги? Какой закон запрещает отстаивать дело столь справедливое, а тем более в частном театре?
Цель письма – предупредить Бенкендорфа об "унынии, которое царит в Москве" и "о нежелательных следствиях такой системы, которая отталкивает сердца верные и позволяет торжествовать недоброжелателям".
3 марта 1830 года Бенкендорф ответил Дмитриевой также по-французски. Главная цель его ответа – подчеркнуть, что ничего тайного в осуждении зачинщиков нет; доклад князю Голицыну составлял обер-полицмейстер; он исполнил свой долг, и всем, кто производит шум, следует ожидать такого же строгого наказания. Бенкендорф стремится убедить в этом не только жену Дмитриева, но и все московское общество:
Дошло до моего слуха с самых разных сторон, что в Москве историю эту приписывают особенным доносам, однако уверяю Вас, сударыня, что это не более чем дурная клевета, в которой нет ни слова правды. Осмеливаюсь Вас настоятельно просить, сударыня, показать это письмо всем, кто с ним ознакомиться пожелает.
Тогда же, когда и письмо Дмитриевой, Бенкендорф получил послание от Волкова с копией потемкинского письма. 5 марта он переслал все это (а также процитированное выше донесение Волкова от 16 февраля с рассказом о посещениях арестантов) Д. В. Голицыну, приписав, что хотел вручить эти бумаги ему лично, но не смог этого сделать по случаю отъезда вместе с императором в новгородские военные поселения. Как очень скоро выяснилось, и император, и Бенкендорф отправились не только туда.
Осмотрев поселения, император внезапно велел кучеру не возвращаться в Петербург, а повернуть на Московский тракт; изумленному Бенкендорфу он рассказал, как сообщает сам шеф жандармов в своих мемуарах, что "еще из Петербурга выехал с этим намерением, но сообщил о нем одной лишь Императрице, чтобы сохранить свой маршрут в совершенной тайне и тем более удивить Москву". В мемуарах Бенкендорфа пребывание Николая I в Москве (с 7 по 12 марта 1830 года) описано как "настоящий праздник для жителей города и для души императора", непрерывная цепь народных восторгов, и среди занятий государя разбирательство по поводу театрального скандала не упомянуто. Естественно, в том же восторженном тоне и без каких бы то ни было упоминаний о дворянах на съезжей живописует визит императора в Москву "Северная пчела" в прибавлении к № 39 за 1830 год (очерк под названием "Письмо из Москвы, от 19-го марта"). Аналогичный восторг нашел выражение в спешно изданной (цензурное разрешение 10 марта) стихотворной брошюрке с характерным названием: "Чувства верноподданного, излившиеся по случаю неожиданного приезда Его Императорского Величества в Москву 7 марта 1830 года" (М., 1830), сочиненной агентом III Отделения (в это время еще внештатным) Н. А. Кашинцевым. Ориентируясь только на эти официозные свидетельства о мартовском визите, историк "сценариев власти" Ричард Уортман видит в нем доказательство того факта, что "главным выражением национального энтузиазма была для царя Москва". Меж тем Москва в 1830 году вызывала у царя и у III Отделения гораздо больше настороженности, чем энтузиазма. Составитель отчета III Отделения за 1830 год высказывается на этот счет довольно откровенно:
…заключение в тюрьму нескольких нарушителей порядка в театре этой столицы усилило беспокойное настроение умов. Слышались нелепые речи. В Москве возбуждение было более сильно и проявлялось несколько резче. Однако неожиданный приезд Государя Императора в эту столицу, его доброта и милостивое отношение ко всем понесшим наказание привлекли к нему все сердца и сгладили неблагоприятное впечатление. Все было приписано окружающим Государя Императора и в конце концов забыто.
Связь приезда императора в Москву и "театральной истории" была очевидна для современников. Утешая Вяземского, который, прибыв в Петербург 1 марта 1830 года, чтобы здесь испросить себе прощение и место в службе, "разминулся" с императором, Пушкин в письме от 14 марта ссылался на то, что, останься Вяземский в Москве, он бы автоматически был причислен к "театральному делу":
Потемкин и Сибелев сами по себе, а ты сам по себе. Не должно смешивать эти два дела. Здесь ты бы был, конечно, включен в общую амнистию, но ты достоин и должен требовать особенного оправдания – а не при сей верной оказии.
По описанию Пушкина в том же письме, все закончилось идиллически:
Арестованные были призваны к Бенкендорфу, который от имени царя и при Волкове и Шульгине объявил, что все произошло от недоразумения, что Государь очень обо всем этом жалеет, что виноват Шульгин etc. Волков прибавил, что он радуется оправданию своему перед московским дворянством, что ему остается испросить прощения, или лучше примирения, графини Потемкиной – и таким образом все кончено и все довольны.
Елизавета Петровна, урожденная княжна Трубецкая (1796–1870-е), жена С. П. Потемкина и сестра декабриста С. П. Трубецкого, и прежде проявляла немалую строптивость в том, что касалось театра. Осведомленный московский житель А. Я. Булгаков 22 февраля 1829 года сообщал брату: "В городе очень ропщут на то, что полиция вывела намедни из французского театра русского купца за то только, что он с бородой. ‹…› Графиня Потемкина прекрасно сказала полицмейстеру: La fois prochaine je mettrai à côté de moi dans ma loge un marchand à barbe, et je verrai comment la police le chassera [В следующий раз я посажу бородатого купца к себе в ложу; посмотрим, как удастся полиции его выгнать. – фр.]". Прощения Потемкиной, согласно воспоминаниям М. А. Дмитриева, "испрашивал" не только Волков, но и сам император:
На вечере у князя С. М. Голицына он изъявил желание играть в карты в одной партии с графиней Потемкиной, был с ней очень любезен, выиграл у ней пять рублей ассигнациями и, получая от нее деньги, сказал ей очень благосклонно, что сохранит эту бумажку на память. Графиня отвечала ему, что она, с своей стороны, не имеет нужды в напоминании, чтобы помнить о Его Величестве. Государь отвечал: "А, вы все еще на меня сердитесь за мужа! Забудемте это с обеих сторон!"
Между тем наказанные дворяне, как явствует из архивного дела, отнюдь не считали, что все кончено, и отнюдь не были готовы все забыть. Во время аудиенции у Бенкендорфа они вручили шефу жандармов послание к императору, которое попало к адресату уже после возвращения его в Петербург, 19 марта 1830 года:
Всемилостивейший Государь!
Хотя именем Вашего Величества генерал-адъютант Бенкендорф излил на нас некоторое утешение, но в чувствованиях наших гнев Ваш как бы еще на нас тяготеет, и тогда как все радуется окрест Вас, мы, разделяя общий восторг, болеем сердцем.
Вы, Государь! полагали нас виновными и наказали нас; но достойно Царя русского, воздавая каждому по делам его, судить право, яко Богу. Воззрите, Государь! на души наши к Вам парящие, возвратите нам свою милость, откройте нам отческие объятия. Так, Государь! доверьте слову Вам верных, что светлого воззрения Вашего мы достойны; снимите с нас печать Вашего гнева дозволением предстать пред лице Вашего Величества, и милость сия возродит нас, всегда готовых Вам жертвовать жизнию.
Вашего Императорского Величества верноподданные Сергей Пашков, Николай Воейков, Иван Дмитриев, Иван Пушкин, граф Сергей Потемкин.
Помимо этого коллективного прошения в архивном деле имеется еще несколько писем Потемкина к Бенкендорфу, проливающих свет и на ход мыслей самого Потемкина, и на то, какую большую роль в театральном деле играли внутримосковские отношения, в частности нерасположение дворян к обер-полицмейстеру Дмитрию Ивановичу Шульгину, известное и по другим источникам (А. Я. Булгаков в письме к брату от 31 октября 1828 года вспоминает сравнение этого Шульгина с его однофамильцем и предшественником Александром Сергеевичем Шульгиным, московским обер-полицмейстером в 1816–1825 годах: "О Шульгиных хорошо сказал кто-то: Александр Сергеевич Шульгин был дурак, а Дмитрий Иванович дура. Первый все-таки был лучше, многие его любили, особенно дворянство, а этого никто").
Первое послание Потемкина к Бенкендорфу датировано 21 марта 1830 года:
Обласканный, принятый Вами как родным, я не могу не быть Вам признательным. Я подлинно нашел в Вас вельможу царского, не забывающегося в дни своей чести; нашел человека там, где мог бы найти царедворца; это редко ныне и тем более радует сердце.
Зная, что отъезд Бенкендорфа назначен на четверг 13 марта, пишет Потемкин, "я пришел пожелать Вам доброго пути и счастливого прехождения по скользкому Вашему поприщу. Но не тут-то было, уже след за Вами простыл" (в самом деле, 12 марта император и его свита покинули Москву так же неожиданно, как приехали в нее). Потемкин просит Бенкендорфа довершить "доброе дело в отношении нас" и вновь излагает свои претензии:
Нам незаслуженно бесчестящее наказание сделано в лицо всей публики и никакого, так сказать, в лицо оной тому опровержения; г. обер-полицмейстер Шульгин 2-й бесстыдно и гордо ныне здесь несет голову, а неутомимый его протектор г. московский военный генерал-губернатор князь Димитрий Владимирович Голицын опять воротился в Санкт-Петербург и вероятно всячески усиливаться будет поддержать своего столь недостойного клиента. Все сие не может успокаивать нас. Вы нам выдали г. обер-полицмейстера Шульгина клеветником и виновником огорчительного с нами бывшего происшествия; объявили, что Государь Император жалеет о столь худом исполнении его повелений касательно нас, и присовокупили к тому, что Государь так недоволен г. обер-полицмейстером Шульгиным, что до вторника (день, в который я сам пятый имел честь быть у Вас) он ни одним и устным своим словом его не удостаивал.
Тем не менее, продолжает Потемкин, в среду, когда Бенкендорф был нездоров, Шульгин "удостоился великой чести кушать за столом императора", а наказанные театралы этой чести удостоены не были: