Осенью 1839 года на петербургский почтамт пришло обычной почтой письмо из Парижа, адресованное "г-ну Роману до востребования". Написано оно было рукой того самого Сент-Альбена, которого Бакье называл своим главным помощником. Поскольку за письмом долгое время никто не приходил, Бенкендорф, проинформированный о невостребованном конверте, приказал забрать его с почтамта и распечатать. Тут выяснилось, что письмо от помощника Бакье адресовано не кому иному, как поляку, которого польские эмигранты, проживающие во Франции, отправили в Россию с секретной миссией. Естественно, после этого на Бакье пали подозрения в сотрудничестве с эмигрантами. Сам он пытался объяснить, что все происшедшее – лишь часть сложно задуманного плана, что письмо от Сент-Альбена было призвано помочь эмиссару поляков (действовавшему под именем г-на Романа, означенным на конверте) войти в доверие к польским революционерам, проживающим в России, что подобные письма могут обнаружиться и во многих других городах России и Польши и что вся интрига должна была вестись под строжайшим контролем Сент-Альбена и самого Бакье, которые в конце концов выдали бы "адреса и явки" революционеров III Отделению. "Нравственно-политический отчет" III Отделения за 1840 года раскрывает настоящее имя "г-на Романа": "находящийся в Париже польский выходец Викентий Иванов (Михаловский), который под руководством бывшего нашего агента Бакье наблюдал за другими эмигрантами". К 1840 году III Отделение убедилось в "неблагонадежности" этого поляка, а именно в том, что он был двойным агентом. Вся эта история окончательно скомпрометировала француза Бакье в глазах руководителей российской высшей полиции, и отношения с ним решено было прекратить.
Для Бакье, который сделал ставку на Россию, такой исход стал крушением всех планов и надежд. 27 марта 1841 года неудачливый шпион, пытаясь себя реабилитировать, шлет конверт на имя министра финансов Канкрина. В конверт вложены письма к самому Канкрину и к А. Ф. Орлову – двум сановникам, которые стояли у исхода его русской карьеры; Бакье заклинает их прийти ему на помощь. В этих пространных письмах Бакье излагает историю своих отношений с III Отделением и рассказывает об обстоятельствах, при которых они прервались. Письма посланы из Амстердама, поскольку, по словам Бакье, русское посольство их принять отказалось, а доверять их французской почте было бы слишком опрометчиво. Архивное дело, в котором подшиты эти документы, называется "Письма Сен-Леже из Амстердама о несостоятельности обвинений его в измене русскому правительству".
Вначале, пишет Бакье, ему выказывали милостивое расположение. Во время своего второго приезда в Петербург в декабре 1838 года он добился принятия в российское подданство и аудиенции у императора; тот высказал ему свое одобрение, а "пять месяцев спустя благоволил адресовать табакерку, усыпанную брильянтами". Но затем все стало меняться. Главные претензии Бакье предъявляет уже упомянутому нами Сагтынскому, которого именует "он" или "наш человек". Во-первых, сетует Бакье, "с этих пор прямые мои сношения с начальником прекратились, и единственным посредником во всех делах стал он" [то есть Сагтынский]. В мае 1839 года Сагтынский прибыл в Париж с очередной инспекцией и вместо того, чтобы общаться с Бакье напрямую, как и уговаривались, посвятил в его тайну Якова Николаевича Толстого, своего хорошего приятеля, и предложил ему быть посредником между Бакье и III Отделением, то есть тем человеком, через которого будут передаваться письма и, главное, деньги; прежде посредником был Мейендорф, и как самого Бакье, так и пресловутого Сент-Альбена это вполне устраивало. Заподозрив – не без оснований – в Толстом (именуемом в переписке "г-ном Лебланом") соперника, Бакье дает ему весьма любопытную и весьма нелестную характеристику, причем намекает на вольнодумное прошлое Толстого, который в самом деле был привлечен к следствию по делу декабристов и очень стремился "замолить" грехи молодости:
Нам известно было прошлое г-на Толстого, а между тем для таких дел потребны люди, не запятнанные следованием доктринам сомнительного свойства: принципы г-на Толстого не внушали и не могли внушить нам доверия. Впоследствии мы не нашли в нем ни единого залога надежности, какого вправе были требовать: следует сказать откровенно, для дел, предполагающих секретность, никогда не следует прибегать к услугам людей, которые имеют любовниц и долги, а потому тратят куда больше, чем получают. Если человек нетверд в политических убеждениях, если он однажды уже изменил их, причем, возможно, не вполне бескорыстно, нужда может завести такого человека очень далеко, и мы вовсе не стремились узнать на собственном опыте, насколько далеко.
Упоминание о "любовницах и долгах" Я. Н. Толстого проливает свет на вопрос, вызвавший такое недоумение у его биографа П. П. Черкасова: "какие особые расходы мог иметь уже немолодой человек, не обремененный семьей и получающий достаточное жалованье?" А затем Бакье просто "переводит стрелки" и предъявляет Толстому обвинение в том самом грехе, который приписывали ему самому, – в сношениях с эмигрантами-поляками:
Разумеется, тайна частной жизни священна, однако могли ли мы наблюдать без недоверия и без страха ежедневные сношения г-на Толстого с заклятыми, непримиримыми врагами Императора? В донесении от января 1840 года мы написали совершенно четко: если только г-н Толстой не имеет поручения посещать политических изгнанников, властям стоит задуматься о том, что означает его поведение.
В ноябре 1839 года Бакье в третий раз приехал в Петербург; его попросили продолжить работу, но причитавшуюся ему денежную сумму зловредный "он" (Сагтынский), якобы осторожности ради, выдал не полностью, посулив, что все остальное агент получит в Париже из рук Я. Н. Толстого.
Однако тут вскрылась описанная выше история с письмом на имя "г-на Романа", и в Париже вместо денег Бакье получил письмо от Сагтынского, датированное 18/30 ноября 1839 года. В нем ему и Сент-Альбену фактически предъявлялось обвинение в измене и сотрудничестве с поляками-эмигрантами. Кстати, среди упреков, которые Сагтынский бросил Бакье, был и упрек в нескромности и неумении хранить тайну. Оказывается, писал Сагтынский, когда однажды г-н (так Сагтынский именует в этом письме Бенкендорфа) пригласил к себе г-на Мериме (это тот самый Анри Мериме, чей выразительный пассаж о посещении петербургской полиции процитирован в нашей первой главе), он с изумлением выяснил, "что г-н Мериме осведомлен если не о природе Ваших отношений с г-ном, то о Ваших с ним частых свиданиях в бытность Вашу в Санкт-Петербурге", и это "очень неприятно поразило г-на [Бенкендорфа], который, напротив, старался держать отношения с Вами в глубочайшей тайне". Бакье в ответном письме от 14/26 декабря 1839 года все отрицал:
Клянусь честью, г-н Мериме ничего не знает не только о природе наших отношений, но и о частоте наших свиданий. Я не скрыл от него, как и от многих других, что знаком с г-ном Сен-Прё: неосторожностью было бы как раз отрицать общеизвестное. Кто скрывает факты неопровержимые, тот вселяет желание докопаться до фактов тайных. Г-н Мериме знает, что я привез с собой письмо и книгу для г-на Сен-Прё: он вместе со мной ходил за ними на почту, на таможню и в цензуру. Вот и все нескромности, какие я допустил в сношениях с этим другом: иных я за собой не знаю.
Более того, Бакье утверждал, что Сагтынский, зная о давней (с детства) дружбе его с Мериме, надеялся с помощью последнего получить дополнительные компрометирующие сведения против агента, и вызов Мериме к Бенкендорфу объяснялся именно этим.
Итак, Бакье все обвинения отверг и, отослав письмо с доводами в пользу своей невиновности, продолжал в Париже ожидать обещанных денег. Деньги не приходили. Весной 1840 года Бакье увиделся в Дармштадте со своим первым покровителем А. Ф. Орловым, пожаловался ему, получил моральную поддержку и отправился в свое четвертое и последнее путешествие в Россию. Он выехал из Франкфурта 9 мая к вечеру, а 18-го уже был в Петербурге. Бакье пытался требовать от Сагтынского, чтобы тот устроил ему свидание с Бенкендорфом, но в ответ услышал,
что начальнику меня видеть нет нужды и что явиться мне следует к генералу Д [убельту], которому даны инструкции касательно моей судьбы. ‹…› Я, как мне и было приказано, отправился к генералу Д [убельту]. Там – возможно ли в это поверить? – предъявили мне приказ покинуть территорию империи, с тем чтобы более никогда в ее пределы не возвращаться! Мне предложили 3000 рублей и выбор места для изгнания.
Между прочим, упомянутая сумма косвенно подтверждает легенду, согласно которой Дубельт всегда выдавал агентам суммы, кратные трем, – в память о 30 сребрениках, которые получил предатель Иуда. Бакье вознегодовал: "милостыни я ни от кого не принимаю и требую не милосердия, а возвращения того, что мне должны". В Петербурге он пробыл до конца июля 1840 года, так ничего и не добившись, но и на 3000 отступного не согласившись. Бакье ничего не оставалось, кроме как вернуться восвояси и через какое-то время (как уже было сказано, в марте 1841 года) обратиться за помощью к тем сановникам, которые оказали ему покровительство в начале его русской карьеры.
В конце посланий к Орлову и Канкрину Бакье просит не материального, а морального удовлетворения (хотя и намекает, что за эти три года совершенно разорился), а также чтобы ему предоставили средства для отъезда в Неаполь или другой итальянский город: "там я кончил бы в тиши и безвестности скромную жизнь, которую был бы счастлив посвятить всю без остатка служению Его Императорскому Величеству". Была у Бакье и другая просьба: чтобы его освободили от присяги на верность подданства российскому престолу, но наделили для видимости какой-то должностью. Это могло бы объяснить его родственникам "тайну отъезда, который в противном случае останется совершенно необъяснимым".
Заканчивается письмо горестно: "благоволите принять в расчет, что средства мои подходят к концу. Моя последняя надежда – на Ваше великодушие, на Ваш справедливый суд, ибо положение мое разорительное, невыносимое".
О дальнейшей судьбе Бакье нам ничего не известно. Архивное дело, в котором подшиты его донесения, заканчивается сухой пометой:
Письма из-за границы о делах политических. Все эти письма относятся к делу иностранца Баке [так!], который под именем Сен-Леже доставлял нашему правительству сведения о действиях и предположениях польских выходцев и о других политических предметах, но с которым в последствии времени все сношения прекращены.
А раз сношения прекращены, мы лишаемся единственного источника сведений о судьбе Бакье, ибо помимо своей (неудачливой) шпионской деятельности он, сколько можно судить, не прославился ровно ничем и после своего провала возвратился к той безвестности, в которой пребывал и до знакомства с бароном Мейендорфом.
У неудачи Бакье причин было много: и его собственная "хлестаковщина", склонность к блефу и шантажу, и "прокол" с письмами до востребования (вне зависимости от того, справедливо было подозрение его в сговоре с поляками или нет), и неприязнь Я. Н. Толстого, который, по всей видимости, в самом деле не радовался появлению в Париже другого агента III Отделения и рад был "подсидеть" конкурента, и, наконец, не вполне верная оценка той власти, которой он взялся служить. Дело в том, что при всех своих громко декларируемых монархических симпатиях Бакье, так же как и герой девятой главы Дево-Сен-Феликс, был все-таки человеком новой, конституционной эпохи; он считал себя вправе требовать объяснений от своих работодателей. "Если я виновен, то заслуживаю сурового наказания, но если я невинен, то, полагаю, достоин другого воздаяния", – бросил он, по его словам, Сагтынскому. Однако патриархальное российское правительство, в любви и уважении к которому клялся Бакье в начале своей русской карьеры, не снисходило до объяснений. Был годен – стал негоден. А объяснений тут никто давать не обязан. Если верить Бакье, его даже не предупредили о том, что отношения с ним прекращены; лишь когда он в мае 1840 года приехал в Петербург и явился к Сагтынскому, тот принялся объяснять, что соответствующее письмо было написано в начале года, но затерялось среди бумаг и послано в Париж только совсем недавно…
* * *
Мы уже убедились, что отношение российской высшей полиции к французам могло быть самым разным: от попустительства и закрывания глаза на неуместные выходки "своих" французов до подозрительности по отношению к "чужим" и враждебным. Но во всех случаях, рассмотренных выше, речь шла о конкретных французах с конкретным судьбами и жизненными обстоятельствами. И рассматривались эти судьбы в дипломатических донесениях и полицейских бумагах вполне всерьез. Однако русско-французские отношения становились и предметом весьма своеобразного полицейского юмора. Одному образцу такого юмора посвящена следующая глава.
12. Русская полицейская карикатура на французов: бородки Jeune-France (1838)
Под номером 10092 и датой 2 апреля 1837 года в Полном собрании законов Российской империи значится Сенатский, по Высочайшему повелению, указ "О воспрещении гражданским чиновникам носить усы и бороду". Он гласит:
Правительствующий Сенат слушали предложение г-на министра Юстиции, что г-н Статс-секретарь Танеев отношением от 16 минувшего марта сообщил ему г-ну Министру, что Государь Император, сверх доходящих до Его Величества из разных мест сведений, Сам изволил заметить, что многие гражданские чиновники, в особенности вне столицы, дозволяют себе носить усы и не брить бороды по образцу Жидов или подражая Французским модам. Его Императорское Величество изволит находить сие совершенно неприличным и вследствие сего Высочайше повелевает всем Начальникам гражданского ведомства строго смотреть, чтобы их подчиненные ни бороды, ни усов не носили, ибо сии последние принадлежат одному военному мундиру. О таковом Высочайшем повелении он, г-н Министр Юстиции, предлагает Правительствующему Сенату для надлежащего исполнения.
Однако некоторым затейникам из высшей полиции этого изъявления высочайшей воли оказалось недостаточно. 12 февраля 1838 года Дмитрий Гаврилович Бибиков (1792–1870), в 1837–1852 годах киевский военный губернатор и подольский и волынский генерал-губернатор, получил послание с грифом "секретно" за подписью главноначальствующего III Отделением графа Бенкендорфа (подписана бумага Бенкендорфом, но русский язык, которым она писана, и замысловатость полицейского остроумия, в полной мере в ней проявившегося, заставляют приписать истинное ее авторство начальнику штаба корпуса жандармов, впоследствии, с 1839 года, управляющему III Отделением Леонтию Васильевичу Дубельту):
Доходит беспрерывно до моего сведения, что в Киевской, Подольской и особливо в Волынской губерниях молодые люди, упитанные духом вражды и недоброжелательства к правительству и принимая все мысли и даже моды Западной Европы, отпустили себе бороды (Jeune France) и испанские бородки. Хотя подобное себяуродование не заключает в себе вреда положительного, не менее того небесполезно было бы отклонить молодых людей от такого безобразия, не употребляя однако же для достижения сей цели мер строгих и каких-либо предписаний. А потому не изволите ли Ваше Превосходительство найти возможным приказать всем будучниками другим нижним полицейским служителям отпустить такие бороды и, для вернейшего успеха, отпустить их в некотором карикатурном виде? Но в случае Высочайшего проезда Государя Императора чрез губернии, Вам вверенные, полицейские служители должны быть немедленно обриты, дабы все видели, что такое уродование лица противно Его Величеству и что было допущено единственно в насмешку безрассудным подражателям чужеземных странностей.
Вообще сходные театрализованные "внушения" с помощью будочников входили, можно сказать, в российскую традицию: если верить известному историческому анекдоту, еще Екатерина II для отвращения подданных от французских послереволюционных мод, которые ей очень не нравились, приказала нарядить всех будочников в новейшие фраки и дать им в руки лорнеты.
Тем не менее Бибиков, по всей видимости, был изумлен столь оригинальной педагогикой. 22 февраля 1838 года он отвечал шефу жандармов:
На секретное отношение Вашего Сиятельства от 12 сего февраля имею честь уведомить, что со времени прибытия моего, наблюдая по всем частям за точным исполнением Высочайших повелений, я удостоверился, что Высочайшее воспрещение носить бороды (jeune France) и испанские бородки строго исполняется и в нарушении оного из живущих в Киеве никто не замечен. Что же касается до прочих мест управляемых мною губерний, то я требую относительно наблюдения за исполнением Высочайшей воли надлежащих сведений и по получении оных не оставлю уведомить Вас, Милостивый Государь, о тех мерах, какие признаны будут мною за нужное согласно Вашему мнению.
Будочник с лорнетом
28 марта, обозрев вверенные ему губернии более подробно, Бибиков уточнял:
В дополнение к отзыву 22 февраля № 217 имею честь уведомить Ваше Сиятельство, что в Подольской губернии одни только приезжие иностранцы встречаются иногда с бородами à la jeune France, а тамошние жители их не носят; прежде сего там заметна была страсть к усам, но теперь, по сделанным с прошедшего года от гражданского губернатора, вследствие последовавшего о том Высочайшего повеления, внушениям, и усов никто не носит. В Волынской же губернии некоторые из дворян носили подобные бороды, но после первого намека, сделанного житомирским военным и волынским гражданским губернатором губернскому предводителю дворянства о непристойности такой моды, дворяне в городе Житомире тотчас выбрили у себя усы и бороды, и сему примеру последуют, вероятно, и жители уезда.
Бенкендорф и/или Дубельт справедливо догадались, что такое природное явление, как растительность на мужских подбородках, имеет немалый символический смысл. И совершенно правильно связали их с таким термином, как Jeune France (в указе говорилось более расплывчато о французских модах). Другое дело, что истолкование этой французской реальности они дали чересчур "сильное".