Ох, и обед, одни слезы! Мать наполняет поварешкой тарелку сына, Вовка наливает плошку жиденького картофельного супа (и где только матери удалось раздобыть настоящую картошку, чудо!) и ставит перед Чапой. Несколько шлепков языком, и плошка суха, Чапа переводит просящий взгляд с хозяина на хозяйку и обратно. В зрачках у собаки горит жадный блеск. Да-а, у нее небось теперь тоже частенько поют в брюхе куры с петухами…
Да это еще не самое худшее: она не знает, что хозяйка втайне от мальчугана давно уже решает мучительный вопрос, как отделаться от собаки. Жаль. Когда-то мать сама учила Вовку любить животных, не обижать их; но здоровье сына важнее, на счету буквально каждый грамм…
У матери, как и у Вовки, такие же зеленоватые глаза и в легких веснушках лицо с озабоченной складкой меж бровей. Четкие морщинки прорезались на нем с тех пор, как стало трудно жить. У матери забот за всех: с тревогой ждет писем с передовой каждый день, тянется кверху мальчишка - надо его кормить, одевать, обувать. А на нем как горит все; день-деньской по крышам да чердакам - там зацепится за гвоздь, там съедет на пузе по перилам…
После обеда Вовка вспомнил, что нужно навестить больного приятеля, который жил в соседнем квартале. Чапа, конечно, с ним. И вправду Санчо Панса. Тот тоже не отставал от рыцаря печального образа. А почему печального? Вовка - не печальный.
- Ну, чапай, чапай! - говорил Вовка, оглядываясь на Чапу. Это значило: "Давай быстрей, что ли!"
Но Чапу не проведешь, зря не прибавит шагу. Если серьезных дел нет - зачем торопиться? (Опять как толстяк Санчо.).
Вовка только хотел, сказать еще что-то насчет хитрости Чапы (он любил разговаривать с собакой, к этому его приучило долгое сидение на крыше), как вдруг оглушительный разрыв… Собственно, Вовка даже не слышал его; уши мгновенно будто заложило ватой; неведомая сила оторвала его от земли, приподняла, как перышко; стена дома внезапно прыгнула на него. С угрожающей ясностью он увидел около своего лица щербины в штукатурке, оставленные осколками, вмятину на водосточной трубе, вероятно след прежнего обстрела, и… потерял сознание. Боли он почувствовать не успел.
Когда он пришел в себя, Чапа лежала на нем и тихонько поскуливала. Он явственно ощутил тепло ее тела. И еще почувствовал, что под ним мокро. Вовка пошевелился, Чапа радостно задышала, выставив язык, и в этот миг новый взрыв потряс воздух, осколки с визгом пронеслись над головой, посыпалась штукатурка, битое стекло… Вовка опять погрузился во мрак.
Очнулся он, когда его клали на носилки.
- А где Чапа? - проговорил он, с трудом ворочая непослушным, тяжелым языком, который, казалось, присох к гортани. И не узнал своего голоса. Похоже было, что говорил кто-то другой.
- Лежи, лежи, - успокоительно сказали ему.
- Где Чапа? - повторил Вовка.
- Говори ей спасибо, она тебя собой закрыла…
- Чапа, Чапа! - повторял мальчик уже в полузабытьи.
Носилки покачивались, и Вовке казалось, что он летит на самолете. Потом все провалилось опять.
Вовка пролежал в больнице две недели. У него было сильное сотрясение и ушибы, от которых все тело представляло сплошной синяк. Но тело было молодое, и вот пришел день, когда врачи заявили, что мать может забрать мальчика домой.
Это была большая радость. Второй радостью было узнать, что Чапа тоже поправляется.
Чапа расплатилась с Вовкой сполна и, как говорится, той же монетой. Ведь если бы не она в тот день, когда разрыв немецкого снаряда крупного калибра швырнул Вовку наземь, кто знает, остался ли бы он жив. Собака лежала на хозяине, и ее мохнатое тело приняло осколки, которые предназначались Вовке. Его унесли в больницу, а Чапу тоже не бросили. Ее подобрал один дружинник. Он и выходил собаку. А потом, когда Чапа начала ходить, она сама прибежала домой…
Только теперь Чапа на всю жизнь осталась хромой.
Чапа была худущая-прехудущая, кожа да кости! Но все равно спасибо тому дружиннику, без него не видать бы Вовке больше своей Чапы…
Дружинник этот приходил, навещал Чапу. Раз даже принес какие-то объедки, завернутые в бумажку, и сунул Вовке:
- На. Потом дашь…
Вскоре подоспело новое событие, то ли радостное, то ли печальное, пожалуй, больше печальное, чем радостное: Вовка с матерью получили извещение, что их тоже эвакуируют в глубокий тыл, на Большую землю. Прощай Ленинград-герой, прощай Адмиралтейская игла, прощай Вовкины крыша и чердак!..
Предстояло лететь самолетом.
- А как же Чапа? Чапа тоже полетит?
Чуяло Вовкино привязчивое сердце, что быть несчастью. Недаром мама все эти дни как-то странно поглядывала на Чапу, как бы жалеючи, уделяла ей лишние скудные крохи.
- Собаку придется оставить, - тоном категорического приказа, не терпящего никаких возражений, заявил на эвакопункте ответственный товарищ, распоряжавшийся эвакуацией. - Людей не успеваем возить…
Вовка плакал, просил, умолял - все было напрасно.
Просила и мама: "Она сына спасла…" - "Не можем", и все тут!
И вот настал грустный-прегрустный день. Опять Чапе предстояло остаться одной, горемыкой-сиротой. У Вовки сердце разрывалось от горя и отчаяния. На дворе уже была поздняя ленинградская осень, с моря дул холодный мозглый ветер, моросил мелкий надоедливый дождь.
Плакали стекла окон. Весь Ленинград был грустный, затянутый влажным туманом.
Вовка плохо помнил, как целовал Чапу прямо в мокрый нос, как мать закрывала комнату, где осталась Чапа, и отдала ключ соседке с наказом, чтоб та потом выпустила собаку; плохо помнил долгий путь в грузовом автофургоне к аэродрому. В мозгу стучало: Чапа, Чапа… Даже армейский фургон, казалось, повторял, потрясываясь: чапа-чапа, чапа-чапа… Уткнувшись в материн рукав, боевой дежурный, которого не испугали немецкие "зажигалки", принялся громко реветь, мать тихонько гладила его по голове. У нее тоже катились слезы из глаз. Она стряхивала их и опять гладила Вовку. И ей тоже было жаль Чапу и непереносимо больно расставаться с Ленинградом, которому предстояло еще долго отбиваться от врагов.
Но когда они приехали на аэродром, Чапа оказалась там. Вовка глазам своим не поверил, когда увидел рыжую, кудлатую и неимоверно грязную (она была заляпана-переляпана до ушей) собаку около грузовика. Может, то двойник Чапы? Есть же ведь еще эрдели? И потом, Чапа никогда не была такой грязнулей…
Но когда она с радостным визгом бросилась ему на грудь, отпечатав на пальтишке свои лапы и облобызав лицо, всякие сомнения пропали. Это была действительно она, Чапа. Как она тут очутилась?
Оказывается, она всю дорогу бежала за автомобилем. После соседка написала: едва они отъехали, Чапа завизжала, разбила окно, порезав лапу, выпрыгнула со второго этажа (как уж она не убилась, просто чудо какое-то, ведь собаки не кошки и не умеют прыгать ловко с высоты! Хорошо, что первый этаж был низкий, полуподвальный) и устремилась в погоню за грузовиком, увозившим дорогих для нее людей.
Куда же теперь с нею? Право, лучше бы уж не прибегала… Второй раз расставаться еще труднее!
Пора было начинать посадку. Вовка с матерью с узелком и баулами - на летное поле; и Чапа с ними. Прижимается к ногам, юлит, заглядывает в глаза…
Летчик в шлеме и унтах, стоявший около самолета, видимо командир корабля, окинул их взглядом и строго спросил:
- Чья собака? Твоя?
- Моя, - понурившись, отвечал Вовка.
- Зачем привел? Что, порядка не знаешь?
- Дяденька, товарищ летчик то есть… я ее не при водил, она сама… Можно мне ее… с собой, а? Товарищ летчик!..
- Без разговоров! Полезай! Видишь, задерживаешь!
Чапа отчаянно завизжала, как будто поняла разговор.
Мать была уже в самолете. Вовка, боясь оглянуться на собаку, опустил голову, с горькими всхлипываниями полез за матерью. Плач Чапы сделался нестерпимым. Там, в самолетном брюхе, уже было много людей. Они копошились, как пчелы в улье, устраиваясь на вещах.
- Кусается? - неожиданно спросил летчик, когда Вовка уже был наверху, готовый нырнуть вслед за всеми.
- Нет, нет!
Должно быть, убитый Вовкин вид и горе Чапы подействовали так на летчика или просто он был хороший человек… Крепкой мускулистой рукой он ухватил собаку за шиворот. Чапа брыкнула в воздухе всеми четырьмя лапами и очутилась в темном самолетном нутре вместе со всеми. Дверца захлопнулась, самолет зарычал, затрясся, тряска становилась все сильнее, сильнее, потом враз прекратилась. Прижимая собаку к себе, Вовка заглянул в оконце: внизу в тумане медленно таял Ленинград…
* * *
Такова история хромой Чапы из Ленинграда и ее друга Вовки Клягина, бесстрашного защитника города-героя на Неве и опытного тушильщика немецких зажигательных бомб - "зажигалок". Его и сейчас еще помнят многие у Пяти Углов.
Чапу мне не довелось повидать: к тому времени, когда мне стала известна эта история, ее уже не было в живых и у Вовки была другая - маленькая Чапа, вылитая прежняя. А Вовку я видел. Впрочем, он уже давно не Вовка - а Владимир Лукич Клягин, солидный, уважаемый человек. Но к Чапе - той, старшей, Чапе - он хранит привязанность по сей день. Ведь если бы не она, не было бы на одном крупном заводе всеми признанного талантливого инженера-конструктора, не было бы и этого рассказа!
Маленькая и Большая
Раненый очнулся. Он лежал один.
Сражение кончилось, по крайней мере для него. Война прогрохотала по этим местам, оглушила, обожгла и унеслась дальше. Ушли его боевые товарищи. А он остался.
Он очнулся оттого, что кто-то теплой влажной тряпкой обтирал его лицо, смывал кровь.
Раненый застонал и открыл глаза.
Прямо перед собой он увидел приветливую собачью морду с живыми черными глазами, внимательно смотревшими на него.
Небольшая рыженькая дворняжечка участливо-заботливо облизывала его, старалась привести в чувство. Увидав, что веки лежащего дрогнули и поднялись, она радостно заюлила, завиляла хвостом, затем, сев, прижалась к нему теплым боком. Она словно старалась отогреть его.
"Умная…" - подумал раненый и заметил на ошейнике бинтик и пузырек-бочечку с прозрачной жидкостью.
Потянув к себе собаку за ошейник, он вытащил пробку и, припав губами, сделал из бочонка глоток. Точно огонь прокатился по пустым кишкам. Во рту и в горле палило, но после этого он сразу почувствовал себя лучше, окончательно прояснилось сознание.
Сделанное усилие утомило его, и он, откинувшись на спину, вынужден был полежать неподвижно, перевести дух.
По небу плыли облака, где-то перекликались птицы.
Занятый своими ощущениями, постепенным возвращением к жизни, он не заметил, как собака исчезла.
Он даже загоревал. Опять один! Откуда она взялась? И почему так быстро убежала?
И вдруг она снова явилась. И не одна: ее сопровождал большой кудлатый пес, запряженный в носилки-волокуши.
Большой тоже помахал хвостом. Остановившись рядом, он как бы приглашал: "Ну, давай, смелее…"
Раненый с трудом перевалился в носилки. Маленькая в это время суетилась около него, ободряла. Большой пес терпеливо ждал.
Потом в том же порядке они потащили его. Вернее, тащил один большой пес, а рыжая дворняжечка семенила впереди, как бы разведывая путь и подбадривая большого.
Раненый был тяжелый - крупный, рослый мужчина, из тех, о каких в старину говорили - богатырь. Носилки цеплялись за кусты, за корни, застревали в колдобинах. Упряжной пес тащил с натугой, вынужден был часто останавливаться, делать передышки. Останавливался он - останавливалась и она, рыженькая. Оба дышали учащенно, громко, раскрыв пасти и вывалив розовые дергающиеся языки. Можно было подумать, что маленькая тоже везла и ей тоже было тяжело.
Знакомый грохот рванул внезапно воздух и разнесся над лугами и перелесками. Нет, война не ушла. Снова начинался обстрел. В кого стреляли гитлеровцы? Уж не в них ли? Собаки залегли. Умницы, они понимали все. Полежали за кочкой, подождали, настороженно поводя ушами и учащенно вздымая бока, потом поползли. Так повторялось несколько раз. Носилки подвигались рывками, от кочки к кочке, от одного разрыва до другого.
Еще снаряд или мина… Рыженькая внезапно взвизгнула и, жалобно заскулив, закружилась на месте. Слепой осколок ударил ее, порвав сухожилие на ноге и поранив другую ногу. Рыженькая хотела ползти - не могла. Из ран хлестала кровь, бедная псина легла, беспомощно озираясь. Раненому запомнились ее страдающие, молящие глаза. Ах ты, вот еще несчастье… Дотянувшись через силу, превозмогая собственную боль, раненый положил рыженькую рядом с собой. Большой пес потащил обоих.
Встали, поехали, снова встали… Вот когда большому потребовалась вся его выносливость и сила. Казалось, этот путь никогда не кончится. Казалось - все, больше не повезет, выбился из сил; нет, большой пес опять напрягался, дергал в одну сторону, в другую, потом вперед, и волокуша опять ползла, оставляя за собой в густой траве широкую борозду. Чувство долга у него пересиливало усталость.
У раненого было такое чувство, как будто он сам надрывается, таща непосильный груз. Он словно ощущал каждое усилие пса-труженика, спасавшего обоим жизнь. Помочь бы… Ну, еще! поддай еще, голубчик, умаялся, поди… Если бы собаки умели потеть, большой пес, наверное, был бы весь в мыле, мокрый.
Сознание то оставляло, то возвращалось; в какие-то моменты ему казалось, что он начинает бредить наяву. Сколько их, собак, две, а может, одна? Но - нет, они были слишком разные.
А откуда у них сани-волокуши? Смешные мысли; да люди сделали, специально, чтоб вывозить с поля боя раненых; люди же научили и собак…
К счастью, спасение было уже близко.
Из леса высыпали бойцы в советской форме. На опушке, санитары окружили носилки. Раненого подняли и понесли.
- Сперва ее, - запротестовал он.
- Да не бойся, не бросим и ее.
Военврач быстро осмотрел рыжую; два санитара стали перевязывать ее. Собака благодарно смотрела на людей. Большой пес той порой отдыхал, растянувшись на зеленой лужайке.
- Поправится, - сказал врач. - Вылечим. На собаке быстро заживает. Они у нас уже давно работают так, на пару. Поработают еще…
- Спасибо им, - сказал едва слышно раненый и вместе с разлившейся по телу слабостью ощутил внезапно вспыхнувшую радость оттого, что жизнь и вправду снова вернулась к нему.
Крохотный, не отмеченный ни в каких сводках Совинформбюро эпизод на необозримых грохочущих просторах войны, но для него - вся жизнь.
Потом еще будет госпиталь, долгое лечение, белые халаты и запах йодоформа, операции и, наконец, снова в строй, битва на Одере и Красное знамя над рейхстагом и великое, ни с чем не сравнимое, незабываемое гордое чувство Победы, а в прозрачной коробочке из оргстекла всю жизнь будут храниться вынутые из его тела осколки немецкой мины - той самой, которая свалила его тогда. О чем он всегда сожалел: что никогда не узнает даже кличек своих неожиданных спасительниц. Просто - Маленькая и Большая…
Мы с Акбаром
(Записки бригадмильца)
Было это в Ленинграде, в первые годы после войны.
Если рассказывать по порядку, с чего это началось, то прежде всего надо вспомнить о Лидии Ивановне. Она у нас главный закоперщик, как говорит бабушка, с нее все и началось…
* * *
Лидия Ивановна - общественный инструктор клуба ДОСААФ по служебному собаководству и неутомимая активистка. Она живет с нами по соседству. У нее громадный черный пес Акбар. Каждый вечер Лидия Ивановна водит своего Акбара мимо нашего дома, а утром - обратно. Он охраняет меховой магазин.
В магазине, оставшись один, Акбар ложится на стол и молча глядит на улицу, положив голову на передние вытянутые лапы. Ребята соберутся у витрины, свистят, улюлюкают, чтобы он слаял. А он смотрит на них с пренебрежением: "Дураки вы, что вы тут кривляетесь. Лайте сами, если вам делать нечего…"
Зря никогда не слает. Мудр.
Акбар широкогрудый, сильный, а Лидия Ивановна невысокая, худенькая - но вы бы видели, как он слушает ее!..
Она - лучшая дрессировщица и сама обучила Акбара. Когда наши собаководы едут на Всесоюзные соревнования в Москву, возглавляет делегацию обязательно Лидия Ивановна. И щедро делится со всеми своим опытом.
Любительские собаки на испытаниях не сдадут зачета - потом у Лидии Ивановны очередь: она за месяц может выучить любую на медаль. Она знает всех собак наперечет, и они знают ее. Увидят на выставке - такое ликование! Мальчишки за ней ходят толпами.
Пожалуй, Акбар Лидии Ивановны больше всего и заразил меня желанием завести себе такого же друга.
Лидия Ивановна занимается собаками с раннего детства. А почему мне не попробовать? Сплю и вижу, что у меня такой же Акбар.
Недалеко от нашего дома есть больница. Раз вижу, выходит из калитки старуха сторожиха, горючими слезами уливается, ведет овчарку, в фартуке что-то к себе прижимает.
"Что, - спрашиваю, - случилось, бабуся?"
"Да вот, - отвечает, - велят продавать". Показывает на собаку. "Сколь годов при лазарете жила. Сад караулила. А ноне появился новый главный врач, разрази его нечистый дух. Гонит продавать. При больнице, слышь, собак держать не полагается. Не стерильно".
"А это что?" - спрашиваю. Вижу, в фартуке что-то копошится.
"Щенки это. Вот их тоже на базар…"
"Продай мне одного, бабуся".
"Купи, милый…"
"Почем?"
"А сколь дашь".
У меня было десять рублей - я отдал.
Акбар у Лидии Ивановны черный как сажа. И я взял черного. И кличку дал такую же - Акбар.
Мой Акбар - "искусственник": пришлось выкармливать соской. Очень маленького отняли от матери. Однако вырос тоже - дай всякому, большой, крепкий. Лидия Ивановна говорит: от ухода.
Лидии Ивановны я сперва стеснялся, робел при встречах. Она мне казалась строгой. Да она и вправду строга - с лентяями, с распустехами, которым что бы ни делать, лишь бы ничего не делать. Как-то встречаюсь, Акбар сзади переваливается. Она меня остановила: "От кого щенок?" Я говорю: "От старухи сторожихи".
Она всегда так: если встретит на улице незнакомую собаку - непременно постарается выяснить: "Чья? Откуда привезли?"
"От родителей каких, - говорит, - спрашиваю?"
А я и что сказать, не знаю. Овчарка из больницы, и все…
"Эх ты, а еще собаковод!.." И пошла дальше. Потом оглянулась: "Приходи ко мне в кружок".
В кружке у нее и взрослые, и подростки. Занимаются при любой погоде. Мямлей да неженок Лидия Ивановна терпеть не может. Ребятня от ее занятий в восторге. Особенно, когда начинается дрессировка на злобу, охотников изображать "преступника" хоть отбавляй. Упрашивают наперебой: "Лидия Ивановна, самых злых - на меня!" А потом хвалятся друг перед другом, у кого халат порван сильнее.
Все, кто в кружке Лидии Ивановны, учатся на "отлично", недисциплинированный делается дисциплинированным, слабый - закаленным. Баловней она просто презирает.