Но и греки, и римляне верили в идею доброго духа творчества, существующего вне тела человека, что-то вроде домового, если хотите, который живет в стенах дома и иногда помогает вам в трудах. У римлян для такого трудолюбивого домового было особое название. Он назывался гений – это божество-хранитель, проводник вдохновения. Другими словами, римляне не считали, что исключительно одаренный человек является гением, они верили, что у исключительно одаренного человека есть гений.
Это тонкое, но значительное отличие (быть или иметь) и, как я полагаю, мудрая психологическая концепция. Концепция внешнего гения помогает художнику держать в узде свое эго, не нагружая его бременем полной ответственности – приятной или, в случае провала, тягостной – за результаты его работы. Словом, если работа вышла удачной, вам следует благодарить за помощь внешнего духа, гения, и это поможет вам не впасть в самолюбование. Если же вы потерпели неудачу, это не только ваша ошибка. Вы можете сказать: "Эй, не смотрите на меня так – просто мой гений сегодня не казал ко мне носа!"
В обоих случаях уязвимое человеческое эго защищено.
Защищено от разъедающих душу похвал.
Защищено от разъедающего душу стыда.
Придавленные валуном
Мне кажется, что общество оказало художникам медвежью услугу, начав провозглашать, что кто-то из них является гением, вместо того чтобы говорить, что у этих людей есть гений. Это началось примерно в эпоху Возрождения, сопровождавшуюся всплеском более материалистического и антропоцентрического взгляда на мир. Боги и мистерии потеряли значение, куда-то подевались, и всю честь и ответственность за творчество вдруг возложили на самих художников – только вдуматься: ответственность за капризы вдохновения взвалили на слабые и хрупкие человеческие плечи.
Мы походя обожествили искусство и художников, вознеся их на несуразно, неподобающе высокий уровень. Пиетет по отношению к людям, которые являются "гениями" (включая почести и положение, которые этому часто сопутствуют), вознес творцов на вершину, превратил в жрецов некоего культа, а то и в небожителей, почти богов. Как хотите, но это кажется мне перегибом и слишком тяжким бременем для простых смертных, какими бы талантливыми они ни были. Вот когда художники начинают сходить с ума, гнуться и ломаться под тяжестью своих необычных даров.
Когда художников обременяют титулом "гениев", они, по-моему, теряют способность относиться к себе легко, с иронией и свободно творить. Вот, к примеру, Харпер Ли, которая за долгие годы так ничего и не написала после феноменального успеха "Убить пересмешника". В 1962 году, когда Ли спросили, что она думает о перспективах написания какой-нибудь другой книги, она ответила: "Мне страшно". А еще она говаривала: "С каждой вершины есть только одна дорога".
Поскольку Ли никогда не высказывалась более определенно, можно только гадать, почему эта невероятно знаменитая писательница за свою долгую жизнь не подарила миру десятки прекрасных книг. Но я подозреваю, что ее мог придавить валун собственной популярности. Возможно, груз оказался слишком тяжелым, ответственность слишком пугающей, а ее художественное мастерство улетучилось, не выдержав страха – или, что даже хуже, – конкуренции с самою собой. (Если на то пошло, чего еще могла бояться Харпер Ли? Только одного: что она не сможет переплюнуть Харпер Ли.)
А насчет того, что с вершины, на которую взобрался, есть только один путь, Харпер Ли заметила очень верно, правда? То есть, если не можешь повторить собственное, сотворенное раз в жизни чудо, если не уверен, что сможешь еще раз забраться на вершину, к чему тогда вообще напрягаться и творить что-то? Я, вообще-то, имею право об этом говорить, потому что и сама вроде как побывала однажды "на вершине" – когда моя книга три года оставалась в списке бестселлеров. Так вы не представляете, сколько народу тогда сочувственно интересовались: "И как же тебе теперь переплюнуть этот успех?" Эти люди говорили о моей великой удаче, о моем счастливом случае так, словно это было проклятие, а не милость богов. Они искренне сочувствовали мне, ведь, по их мнению, я должна была умирать со страху при мысли, что не в силах буду снова подняться на такую высоту.
Но помилуйте, такой подход подразумевает, что есть некая "вершина" и что единственное, ради чего люди занимаются творчеством, желание покорить эту вершину (и подольше на ней задержаться). Такой подход подразумевает, что к загадочному, полному тайн творческому началу можно подходить с теми же мерками, что и у нас – по человеческим меркам успеха и неудачи, победы и поражения, соперничества и состязаний, тиражей и объемов продаж. Такой подход подразумевает, что ты должен рваться к победе и постоянно побеждать, причем не только современников, но, увы, и ранние версии самого себя. Что опаснее всего, такой подход подразумевает, что если не рассчитываешь на победу, то нечего и продолжать игру.
Но какое отношение все это имеет к призванию? Какое отношение все это имеет к поискам любви? Какое отношение все это имеет к непостижимому союзу человека и волшебства? Какое отношение все это имеет к вере? Какое отношение все это может иметь к тихому блаженству от самого процесса созидания и далее – от того, что делишься его плодами с открытым сердцем, ни на что особое не рассчитывая?
Мне хотелось бы, чтобы Харпер Ли про должала писать. Мне хотелось бы, чтобы сразу после "Убить пересмешника" и получения Пулицеровской премии она выстрелила пятью дешевыми и простыми книжечками подряд – написала бы легкую любовную историю, полицейский детектив, детскую повесть, поваренную книгу, какой-нибудь бульварный приключенческий романчик, да хоть что-нибудь. Вы, может, думаете, что я шучу? Нисколько. Представьте только, что еще она могла бы создать при таком отношении. Самое малое, ей удалось бы заставить всех забыть, что она когда была "той самой" Харпер Ли. Она и сама сумела бы забыть, что когда-то была "той самой" Харпер Ли. И это помогло бы раскрепостить ее творческие силы.
К счастью, после стольких лет мы все-таки услышали творческий голос Харпер Ли. Недавно была обнаружена ее ранняя рукопись – роман, который она написала до "Убить пересмешника" (другими словами, книга, которую она написала еще до того, как целый мир воззрился на нее в ожидании, сгорая от нетерпения). Но как хотелось бы мне, чтобы кто-то смог убедить Харпер Ли не оставлять своего дела, писать всю жизнь и продолжать публиковать написанное. Это было бы бесценным подарком миру. А каким подарком это стало бы для нее самой – остаться писателем и наслаждаться всеми радостями своей профессии для себя (потому что, как ни крути, творческое начало – это подарок для творца, а не только для его публики).
Я бы мечтала, чтобы кто-то дал подобный совет Ральфу Эллисону. Просто писать хоть что-нибудь и с беспечной легкостью откладывать в сторону. А также Ф. Скотту Фитцджеральду тоже. И всем остальным творцам, знаменитым или безвестным, которые когда-либо растворились в тени своей реальной или воображаемой репутации. Мне хотелось бы, чтобы кто-нибудь велел им: заполни стопку листов пустопорожней болтовней, а потом опубликуй это, ради всего святого, и наплюй на результат.
Такое предложение кажется вам кощунством?
Отлично.
Само по себе то обстоятельство, что творчество мистично, не означает, что с него нельзя сорвать этот покров таинственности, особенно ради освобождения художника от оков собственного величия, паники и самомнения.
Пусть приходит и уходит
Однако самое важное для уяснения понятия эвдемонии – головокружительно радостной встречи человеческого существа с божественным творческим вдохновением – это то, что нельзя заставить его все время быть рядом.
Вдохновение приходит и уходит, и вы должны позволить ему это.
Я знаю это по собственному опыту, потому что мой гений, откуда бы он ни прилетал, не появляется по расписанию. Мой гений, если уж на то пошло, не работает по моему распорядку, он вообще не согласует со мной свое появление и не подстраивается под удобное мне время. Подозреваю даже, что он подхалтуривает на стороне в качестве чьего-то еще гения, а то и работает сразу на нескольких художников, этакий внештатный креативщик-фрилансер. Иногда я шарю в потемках, безуспешно пытаясь уловить волшебный творческий импульс, а выуживаю что-то больше похожее на мокрую тряпку.
Потом вдруг – раз! – вдохновение накатывает внезапно, как гром среди ясного неба.
А потом – раз! – и снова пропадает.
Я как-то раз задремала в электричке, и во сне мне привиделся целый рассказ, совершенно готовый. Проснувшись, я схватила ручку и записала эту историю в лихорадочном припадке вдохновения. Тогда я, пожалуй, была ближе всего к переживаниям Рут Стоун. Какой-то портал открылся прямо во мне, и слова хлынули на бумагу, заполняя страницу за страницей без малейших усилий с моей стороны.
Закончив записывать тот рассказ, я практически ни слова в нем не переделала. Он был и без того хорош. Он казался таким, как надо, но еще он казался мне странно чужим, даже не похожим на то, что и как я обычно пишу. Несколько обозревателей потом отметили, что эта вещь стоит особняком, отличаясь от остальных моих сочинений. (А один критик эффектно выразился, описав его как "магический реализм янки".) Это была история о волшебстве, написанная волшебным способом, и даже непосвященный чувствовал на ней следы магического воздействия. Ни до, ни после я больше ничего не написала таким способом. Мне до сих пор кажется, что этот короткий рассказ – самое невероятно совершенное потаенное сокровище, какое я только в себе откапывала.
И это Большое волшебство в действии, двух мнений быть не может.
Но случилось это двадцать два года назад и больше ни разу не повторилось. (Хотя за это время мне, поверьте, часто приходилось засыпать в поездах.) С тех пор у меня бывали моменты творческих прозрений и изумительного партнерства с вдохновением, но по чистоте и силе ничто не может сравниться с тем фантастическим происшествием.
Вдохновение налетело, а потом ушло.
Так вот что я хочу сказать: реши я с тех пор сидеть и благоговейно ждать второго такого же незамутненного и страстного озарения, ждать пришлось бы слишком долго. Поэтому я не сижу сложа руки в надежде, что мой гений снова удостоит меня визитом и вот тогда-то я стану писать. Я пришла к выводу, что мой гений проводит много времени, дожидаясь меня: он хочет увидеть подтверждение тому, что я всерьез решила заниматься этим делом. Я представляю это так: мой гений сидит в углу и наблюдает меня за письменным столом, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, потому что хочет убедиться, что я серьезно настроена и не передумаю, хочет убедиться, что я действительно всей душой отдаюсь этим творческим усилиям. Когда мой гений поверит, что я не просто так здесь тусуюсь, он может появиться и предложить помощь. Бывает, что помощь приходит года через два после начала проекта. А иногда ждать приходится не больше десяти минут.
Если помощь наконец подоспеет, возникает чувство движущейся дорожки под ногами, а точнее, под написанными мной словами, и я с восторгом присоединяюсь к прогулке. В такие минуты я пишу так, словно это и не я вовсе. Я теряю представление о времени и пространстве и забываю себя. Я просто благодарна таинственной силе за помощь. А когда она уходит, я отпускаю тайну от себя и продолжаю прилежно делать свою работу, в надежде, что в один прекрасный день мой гений снова объявится.
Понимаете, я работаю в любом случае – и с помощью, и без нее, – потому что это необходимо, чтобы жить полноценной творческой жизнью. Работаю неуклонно и размеренно и всегда благодарна за это. Независимо от того, снизошло на меня вдохновение или нет, я благодарю творческое начало за то, что вообще позволяет мне этим заниматься.
Потому что так или иначе, это сродни чуду – все то, что мы можем делать, в чем можем себя пробовать, с чем нам иногда удается сотрудничать.
Я всегда благодарна.
Благодарна всегда.
Ослепленная душа
Вам интересно, а как же Энн Пэтчетт отнеслась к тому, что между нами произошло?
Как она восприняла удивительное чудо о романе про амазонские джунгли, который выскочил у меня из головы и приземлился в ее голове?
Знаете, Энн смотрит на вещи куда более рационально, но в данном случае даже она почувствовала, что во всем в этом есть что-то сверхъестественное. Даже она поверила, что вдохновение тогда оставило меня и – с поцелуем – перешло к ней. В письмах, которые Энн писала мне потом, она великодушно называла свой роман об амазонских джунглях "нашим романом об амазонских джунглях", как будто была суррогатной матерью для зачатого мною замысла.
Это было очень благородно с ее стороны, но совершенно не соответствует истине. Те из вас, кто читал "На пороге чудес", прекрасно знают, что эта блестящая история целиком и полностью принадлежит Энн Пэтчетт. Никто не написал бы этот роман так, как написала его она. В крайнем случае, меня можно счесть кормилицей, которая заботилась о замысле пару лет, пока он подыскивал себе настоящего, верного партнера. Кто знает, скольких еще писателей посетила эта идея, пока наконец не отказалась от моих забот окончательно и не переместилась к Энн? (Борис Пастернак чудесно описал это явление, когда написал: "Ни у какой истинной книги нет первой страницы. Как лесной шум, она зарождается Бог весть где, и растет, и катится, будя заповедные дебри, и вдруг, в самый темный, ошеломительный и панический миг, заговаривает всеми вершинами сразу, докатившись".)
Наверняка я знаю только, что этот роман действительно хотел быть написанным и не переставал катиться и искать, пока не обрел автора, который был готов и хотел взять его себе – не со временем, не когда-нибудь, не через несколько лет, не в более подходящий момент, не когда жизнь станет полегче, а прямо сейчас.
Потому он и стал романом Энн.
Что оставило меня в состоянии оглушенности, с ослепленной душой и чувством, что я живу в потрясающем мире, полном тайн и чудес. Все это заставляет вспомнить английского астрофизика сэра Артура Эддингтона и его объяснение того, как действует Вселенная: "Нечто неизвестное делает неизвестно что".
Но лучшая часть такова: "Мне и не обязательно знать".
Я не требую объяснений неведомого. Мне не обязательно понимать, что все это значит, откуда изначально берутся идеи и замыслы, почему творческое начало ведет себя так непредсказуемо. Мне не нужно знать, почему мы иногда способны свободно беседовать с вдохновением, а в другое время тяжко трудимся в одиночку и ничего не рождаем. Мне не нужно знать, почему какая-то идея пришла сегодня к вам, а не ко мне. Или почему она навестила нас обоих. Или почему она бросила нас обоих.
Никто из нас не понимает этих вещей, потому это великая тайна.
Все, что я знаю наверняка, это как я хочу провести всю свою жизнь, сотрудничая по мере своих сил с вдохновением, которое не могу ни увидеть, ни пощупать, которому не могу приказать, которое не могу понять.
Странное направление в жизни и работе, я согласна.
Но не могу придумать ничего лучшего, чтобы заполнить свои дни.
Разрешение
Долой ящик для предложений
Я росла не среди творческих людей.
Мои предки зарабатывали себе на жизнь куда более обычным трудом.
Мой дед по материнской линии был фермером и разводил молочный скот, дедушка по отцу торговал каминами. Обе бабушки мои были домохозяйками, так же как их матери, сестры и тетушки.
Что касается моих родителей, то папа у меня инженер, а мама – медицинская сестра. И хотя родители жили в располагающее к этому время, они никогда не были хиппи – ни-ни! Слишком уж консервативны они были для подобных штук. Отец провел 1960-е годы в колледже и в военно-морском флоте, мама в те же годы училась в медицинском училище, а по ночам дежурила в больнице и добросовестно экономила деньги. Когда они поженились, папа получил работу в химической компании и проработал там тридцать лет. Мама работала с неполной нагрузкой, стала активисткой в нашей местной церкви, помогала в попечительском совете школы, была волонтером в библиотеке, навещала больных и стариков.
Это были ответственные люди. Налогоплательщики. Солидные. Голосовали за Рейгана. (Дважды!)
Я научилась у них, как бунтовать.
Потому что во всем, что не касалось их в основном ответственной социальной позиции, мои родители делали все, что только их душенька захочет, и были, вообразите, людьми восхитительно беззаботными. Папа, скажем, решил, что ему мало быть просто инженером-химиком, а хочется еще выращивать рождественские елки, и занялся этим. Он вывез нас из города на ферму, расчистил землю, посадил саженцы и начал свой проект. Для осуществления мечты он не отказался от своей основной работы – просто он завернул мечту в свою повседневную жизнь. Захотелось ему еще и разводить коз, и он прикупил коз. Привез их домой на заднем сиденье нашего "форда-пинто". Доводилось ему раньше заниматься козами? Нет, но он решил, что сообразит, как это делается. То же самое было, когда он заинтересовался пчеловодством: просто купил пчел и начал. Спустя тридцать пять лет у него еще сохранились те ульи.
Когда отца что-то начинало интересовать, он действовал. Он обладал непоколебимой верой в собственные возможности. А если моему папе что-то было нужно (что случалось крайне редко, ведь он был неприхотлив, как бродяга), он сам это делал, или сам чинил, или как-то мастерил это своими руками, обычно не заглядывая в инструкции и не обращаясь за советом к знатокам и экспертам. Не очень-то он уважает всякие инструкции, да и экспертов тоже. Он не испытывает никакого пиетета перед званиями и рангами, а также перед строительными лицензиями и надписями ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН. (Хорошо ли, плохо ли, но папа учил меня, что лучшее место для палатки всегда там, где красуется табличка "Лагерь не разбивать".)
Мой отец действительно не любит, когда ему указывают, что делать. Его чувство индивидуализма настолько сильно, что иногда доходит до смешного. В молодости, когда он служил на флоте, капитан однажды приказал сколотить ящик для предложений и поставить в столовой. Папа добросовестно смастерил ящик, прибил к стене, а потом написал первое предложение и просунул в прорезь. Там было написано: Я предлагаю убрать ящик для предложений.
Он, конечно, не без странностей, мой эксцентричный папочка, а его инстинктивное противление авторитаризму подчас граничит с патологией… но мне всегда казалось, что это довольно круто, даже в те годы, когда я была застенчивым ребенком и меня возили по городу в "форде-пинто", набитом козами.
Я понимала, что он делает что-то свое, идет своей собственной дорогой, и интуитивно я чувствовала, что именно это, по определению, делает отца интересным человеком. В то время я еще не могла это сформулировать, но сейчас вижу, что он вел жизнь, которую можно с полным основанием назвать творческой.
Мне это нравилось.