- Мсье, у нас утверждают, что Антони - игрок миланской команды… Правда ли это?
Я удивился, а потом долго смеялся. Именно в эту минуту Константин Щегодский послал головой третий мяч в ворота французов. Игра принимала такой характер, что вам было не до рассуждений. Пятерка украинских нападающих неизменно "висела" на воротах противника и поочередно то Виктор Шиловский, то Константин Щегодский завершали атаки неотразимыми ударами.
Мне, естественно, было смешно: киевлянин Антон Идзковский, которого я так близко знаю, вдруг оказался итальянцем!
- Значит, Антон - итальянец? - спросил я.
- Простите, мсье, если я вас обидел… - извинились вы, когда мы шли к раздевалке. - Однако мне не верится, чтобы вы отказались сыграть в воротах "Ред Стара" за солидный гонорар…
- Безусловно отказался бы. Больше того, я счел бы такое предложение оскорбительным.
Вы удивились.
- Да, странно… Очень странно. А известно ли вам, что в 1930 году в Англии один спортивный клуб уплатил другому за переход игрока двадцать тысяч фунтов стерлингов?
- В Англии это возможно. Однако я не скаковая лошадь, на которую ставят в тотализаторе.
- При чем здесь лошадь?! - закричали вы. - Нет, вы очень простодушны, мой друг… Для спорта нет границ, и нет правительств, и безразличен политический курс. Истинные спортсмены должны признавать один закон - силу, мастерство, выдержку, удачу.
Вечером, на банкете, устроенном в нашу честь, вы снова попытались изобразить спортсменов людьми очень далекими от социальных штормов, не признающими государственных границ. Помнится, с каким удовольствием вы называли их "гражданами мира", "космополитами", "вестниками всемирного братства".
…С тех пор прошло семь лет, и теперь, в застенках гестапо, бандит и фашист Кутмайстер от имени такого же бандита Эрлингера обещает даровать мне жизнь, если я, советский спортсмен, перестану быть самим собой, если продам, свою совесть и честь. Вот почему я пишу вам в необычных условиях - в мокром карцере, недавно сооруженном их "специалистами". Это, пожалуй, единственное строительство, осуществленное ими в моем городе. Сюда не проникает свет солнца, но и здесь все-таки можно до конца остаться человеком. Мне верится: ваше место - среди таких, как я.
Но, возможно, я ошибся? Возможно, в эти минуты вы шнуруете бутсы победителям, играющим на стадионе "Стад де Пари"? Тогда справедливые люди сочтут вас предателем и при встрече брезгливо отвернутся от вас.
Нет! Нет, простите меня за эти предположения! Я верю в человека, в правду, в жизнь… Не может быть, чтобы победили садисты и палачи. Но, месье Вильжье! Не обижайтесь на меня, если я скажу вам и другое: это ваши заблуждения помогли им залить кровью весь мир…"
Погруженный в своя мысли, Русевич не сразу расслышал тяжелый скрип дверей и резкий окрик:
- Выходи, украинская свинья!
Русевич встал и, превозмогая острую боль в суставах, придерживаясь за скользкую стену, вышел в коридор.
У Бабьего Яра
На пороге карцера Николай потерял сознание. Он не помнил, как волокли его по коридорам и бросили в кузов грузовой машины. Находясь в обморочном состоянии, он смутно ощущал дневной свет, порывистый, холодный ветер, резкие толчки на выбоинах. Минуло чуть ли не три месяца, а Русевич все еще не мог избавиться от кошмаров, которые мучили его в карцере. Бесконечными ночами стаи псов рвали его тело, стараясь вцепиться клыками в горло, а он, обессиленный, едва отбивался, пытаясь закрыть руками шею и лицо.
В грязном бараке на Сырце, куда его швырнули к таким же изувеченным узникам, кошмары долго еще не покидали его.
Ветхое, пронизанное сквозняками жилище согревалось только дыханием заключенных. Лагерное начальство настрого запретило протапливать печи, хотя у бараков были сложены огромные штабеля дров, заготовленных пленными.
Все же Русевич благодарил судьбу за то, что снова оказался вместе с Ваней и Алексеем. Без их поддержки он вряд ли выжил бы после того, как его, изуродованного, бросили в лагерь.
Кузенко и Климко совершенно случайно оказались вместе, а затем в их группу, состоявшую из ста пленных, был доставлен и Русевич. Они не отлучались от Николая ни на час. Видя друзей рядом с собой, он испытывал ту несказанную радость, которая врачует без докторов и лекарств.
Первое время сотня была занята погрузкой леса. Кузенко учил Николая создавать видимость интенсивной работы:
- Коля, ты не напрягайся, слегка придерживай бревно, чаще отдыхай, но так, чтобы фриц думал, словно ты трудишься в поте лица.
Русевич поправлялся очень медленно. Дни тянулись мучительно однообразно, четырнадцатичасовой труд на рубке и погрузке леса надрывал его силы.
Пришла зима, а с нею - и новые испытания.
Однажды ранним морозным утром в конце января, когда сотня заключенных, в которую входили Русевич, Климко и Кузенко, как обычно, выстроилась у барака на поверку, надзиратель вызвал по списку десять человек. Николай услышал свою фамилию. Он сделал три шага вперед; эти десять пленных образовали отдельную шеренгу.
Поеживаясь от мороза, сонный охранник объяснял через лагерного переводчика:
- Эти десять мерзавцев оказались счастливчиками. По крайней мере, им гарантируется целый месяц спокойной жизни. Остальные могут им позавидовать. Эй, счастливчики! Вы назначаетесь в похоронную команду.
Русевич пошатнулся, казалось, сама земля качнулась под ним: он знал, что представляли собой похоронные команды на Сырце. В них набирались пленные, физически еще не окончательно истощенные, - они должны были хоронить расстрелянных. Потом, через месяц, их расстреливали самих. Впрочем, редко кто из узников, назначенных в такую команду, выдерживал месяц. Многие утрачивали психическую уравновешенность, другие сознательно гибли "при попытке к бегству", третьи находили самые разнообразные способы, чтобы покончить с собой. Эти люди должны были присутствовать при массовых казнях и разбирать груды еще теплых тел… Русевич был уверен, что в этих командах могли работать только люди или окончательно утратившие рассудок, или ставшие самыми низкими прислужниками палачей.
Он сделал еще шаг вперед, и в морозном воздухе голос его прозвучал с отчетливостью, неожиданной для него самого:
- Господин надзиратель. Разрешите обратиться?
Тот медленно обернулся, потрогал небритую щеку, сдвинул морщины на лбу.
- Фамилия?
- Русевич!
- А, футболист… Говори.
- Я отказываюсь от назначения.
- Ого! - удивленно прогудел охранник. - А разве кто-нибудь спрашивал твоего согласия?
- Все равно. Я отказываюсь от этого назначения. Я предпочитаю быть расстрелянным. Так и передайте начальству.
Сдвинув ушанку, надзиратель почесал за ухом, равнодушно глядя на Николая.
- Может, и еще найдутся такие… смельчаки?
Рядом с Николаем стоял пожилой, сгорбленный мужчина с поникшими седыми усами. У него был задумчивый взгляд и тяжелые лохматые брови. Еще раньше Русевич заметил его привычку словно с усилием держать голову - она опускалась на грудь. Но теперь он резко выпрямился и решительно шагнул вперед.
- Я тоже отказываюсь. Запишите фамилию - Свирид Лисовый…
Колыхнувшись, вся малая шеренга придвинулась к охраннику - он невольно отступил. Но тут же, словно сбросив сонливость, исступленно заорал:
- Я доложу самому штурмбаннфюреру! Это бунт! Приказываю: кру-гом! Возвращайтесь в барак…
Подоспевшие эсесовцы сразу же заработали прикладами автоматов. Грянула короткая очередь. Послышался громкий стон… Русевич протиснулся к двери барака и в полутьме увидел рядом с собою седоусого старика. Лисовый тоже увидел его в эту минуту, схватил за руку повыше локтя и потащил в сторону от входа, спотыкаясь о матрацы, разбросанные на полу.
- Правильно, товарищ… - горячо зашептал он Русевичу в лицо. - Если бы вы не вышли первым, вышел бы я… А, собственно, кто я? Простой сапожник. Но я человек! Теперь нас могут расстрелять. Пусть! Я крикну им: "Гады! Черта с два я вас боюсь!"
…Пауль Радомский завтракал, когда ему доложили о происшествии. Он неторопливо допил сливки, вытер крахмальной салфеткой губы и кивнул Гедике.
- Опять Русевич… Мне думается, вся эта сотня ненадежна. Я покажу ее оберфюреру Эрлингеру… А что касается спортсмена, пусть разгружает лес…
Гедике не мог не удивиться этому неожиданно мягкому решению начальника. Однако Радомский еще не закончил.
- Спорт требует крепких нервов, - продолжал он. - Я - старый спортсмен и отлично это знаю. У Русевича явно расшатаны нервы. Попробуем их укрепить. Пусть присутствует при одной из операций на правах зрителя. Ведь присутствовал же я на их футбольном матче…
Он усмехнулся.
После хорошего завтрака рыжий Пауль бывал обычно добродушен, он наградил своего адъютанта улыбкой.
- Посмотрите в нашу программу. Выберите номер, поинтересней. Да, один из сентиментальных номеров. Я хочу видеть этого мальчишку морально растоптанным и повергнутым в прах.
Гедике щелкнул каблуками:
- Разрешите исполнять?
Пауль небрежно кивнул ему и принялся рассматривать фотографии Киева, приготовленные для отправки в Гамбург.
Через два дня, при поверке, надзиратель снова вызвал ту же десятку.
- Бунтовщики! Мерзавцы! - повторил он свое излюбленное слово, но в голосе его слышалось удивление. - И как это вы решились? Шутка ли, объявить протест! Вам повезло, однако, - вы назначены на разгрузку леса. Там нужно расчистить дорогу. Берите лопаты и ломы. Отправляйтесь сейчас же…
Русевич чувствовал недоброе: ему не верилось, чтобы открытый протест десяти заключенных Радомский оставил без последствий. Но Лисовый радостно улыбнулся Николаю глазами.
- Вот видите, - тихо проговорил он, - наша взяла…
Вскоре команду вывели за ворота лагеря. Николай едва нес тяжелый лом. Измятая в распутицу гусеницами танков, позже скованная морозом, дорога была похожа на пашню. Десять человек с тоскливой жадностью смотрели на близкие, родные перелески, где каждому чудилась незримая, желанная черта, за которой - свобода.
Команду сопровождали Пятеро эсесовцев с автоматами наперевес. При каждом - злобная, рвущая ремень овчарка. Старший, в звании ефрейтора, шел впереди, направляясь к группе военных, что стояла в отдалении, на невысоком бугорке у кромки оврага.
Военных было девять человек, среди них Русевич еще издали узнал рыжего Пауля и лейтенанта Гедике. У ног Радомского лежал огромный пес; заметив приближавшуюся команду, он приподнялся на передних лапах и грозно зарычал.
Гедике отошел от группы и кивнул ефрейтору.
- Нужно подождать несколько минут.
Команда остановилась. Русевич стоял в первой паре, и Радомский узнал его. Он подозвал переводчика. Усмехнувшись, он обвел стеком горизонт.
- Вы можете наслаждаться - красивый вид…
Потом подошел ближе. Овчарка сильно натянула плетеный ремень.
- Скажите, футболист, вы имеете детей?
- Да, я имею дочь.
- Маленькая?
- Да.
- А глазки черные? Карие? Какие?
- Голубые.
- Очень хорошо!
Видимо ожидая от своего начальника очередной остроумной выходки, эсесовцы подошли ближе, а поскольку он улыбался, улыбались и они. Обернувшись к ним и вертя перед собой стеком, Радомский проговорил весело:
- У него есть маленькая девочка. Вы слышите? Ему будет интересно это посмотреть.
Он говорил по-немецки, но Николай уловил смысл его слов. Офицеры и солдаты дружно засмеялись.
В этот момент где-то близко послышался гул машины, и огромная, тупорылая, крытая черным брезентом итальянская СПА, тяжело колыхаясь, подкатила к оврагу. Из кабины выпрыгнули два солдата и, прокричав приветствие, вытянулись по стойке "смирно". Из кузова вылезли еще двое. Радомский не обратил на них внимания. Он кивнул Гедике:
- Приступайте…
Офицер стремительно повернулся на каблуках и подал команду. Все расступились, как бы образуя проход, а два высоких, широкоплечих эсесовца стали друг против друга у самой кромки обрыва. Они деловито осматривали короткие толстые, дубинки, взвешивая их на руках.
И вдруг совсем близко Николай услышал детский плач. Он оглянулся: два солдата торопливо выгружали из кузова машины детей. Дети послушно становились по двое, как, наверное, няни приучили их еще в детских садах, и первые пары постепенно продвигались вперед, чтобы колонна построилась быстрее.
Но что это были за дети! Оборванные, немытые, вихрастые, на тоненьких рахитичных ножках, с глазами, полными тоски. Их, наверное, взяли в разрушенной бомбами детской больнице или собрали, бездомных, на горьких дорогах войны. Особенно запомнилась Николаю маленькая белокурая девочка в вышитой украинской сорочке, с голубым поблекшим бантиком на груди. Большинство хмурилось или плакало, а она улыбалась, смотрела в ясное утреннее небо - и улыбалась.
Улыбался и Гедике своей обычной улыбкой. Он приказал детям:
- По двое… За мной…
Пугливо оглядываясь, две девочки прошли мимо рыжего Пауля, мимо офицеров… Эсесовцы, стоявшие у кромки обрыва, одновременно взмахнули дубинками - послышался глухой хруст, оборвавшийся крик… Девочки исчезли в обрыве.
Потом подошла следующая пара. Потом следующая…
Русевича свалила нервная горячка. Сквозь сон он слышал, как отошла машина. Когда он приподнялся и сел, пригорок был пуст. Кто-то больно толкнул его в плечо.
- Вставай! Пошли!
Это был охранник, один из сопровождавших их команду. Николай с трудом поднялся, покачиваясь на подгибавшихся ногах. Ему казалось, словно палуба в шторм, взмывает и опускается земля и медленно кренится дальняя сломанная линия горизонта.
Николай возвращался в лагерь точно в полусне.
* * *
На следующее утро он снова вышел за ворота лагеря, снова увидел знакомые хмурые дали, сизые, заснеженные перелески, легкие облака в вышине. Словно подбитая, но ожившая птица, смело и трепетно в нем забилась тайная отчаянная мечта… Бежать! Нет, это казалось невероятным. Но если это казалось невероятным ему, тем более неожиданно это будет для охраны - и, значит, тем больше шансов на успех. Если даже окажется только один шанс из ста - все равно, следует попытаться рискнуть - и умереть. Ну, а вдруг… Ведь может же статься чудо, что он останется жить!
Вскоре, однако, он убедился, что все это было пустым фантазерством. Команду охраняли дюжина автоматчиков и полдюжины овчарок. Они следили за каждым шагом заключенных. Как и в тюрьме гестапо, шаг в сторону и здесь означал смерть.
Работа, порученная команде, а таких команд насчитывалось до двадцати, не имела никакого смысла. В дачной местности, неподалеку от лагеря, вырубался строевой лес. Машины подвозили десятиметровые бревна и сбрасывали их в трех километрах от лагерного лесного склада.
Хорошо накатанная дорога вела на самый склад, но Пауль Радомский приказал экономить горючее. На расстояние этих трех километров заключенные и должны были переносить бревна вручную. Подгоняемые автоматчиками, надрываясь и падая на скользкой обледеневшей дороге, узники Сырца работали от зари до зари. Тот, кто падал и не мог подняться, больше не возвращался в лагерь. Его приканчивали на месте. Николай невольно удивлялся стойкости своего организма: через неделю он еще оставался в числе шестнадцати, чудом уцелевших на этой смертной тропе.
Ночью в тяжкой тишине барака Николай взволнованно рассказывал друзьям, что присутствовал при рождении легенды. Возможно, в дальнейшем развитии своем, в пересказах, это событие стало мало похожим на правду, но было правдой.
Да, это была правда.
Свежим и ветреным утром над Сырцом послышалась песня. Ее дружно пели сильные голоса. Песня приближалась, доносимая порывами ветра, то спадая, то нарастая с новой силой, подобно могучей волне. Николай уловил с детства знакомые слова:
"…И волны бушуют вдали…"
Охранники удивленно переглядывались, выбегали на дорогу и смотрели в сторону города. Это было необычно, невероятно, чтобы над Сырцом, над страшной могилой убитых и обреченных, вдруг зазвучала свободная, просторная, словно сама морская ширь, могучая русская песня. Кто решился петь?! В лагере прогремел сигнал тревоги, и через распахнувшиеся ворота выбежала встревоженная гурьба эсесовцев. Они торопливо устанавливали пулеметы, занимали позиции в заранее приготовленных окопах.
Но вскоре прозвучал отбой.
Это шли моряки Днепровской военной флотилии, захваченные в плен. Все они были приговорены к смерти. В последнее утро, не добившись признаний, немецкое командование приказало соединить их в одну колонну и направить в Бабий Яр. Моряков сопровождали несколько десятков автоматчиков, мотоциклисты с пулеметами, две бронемашины.
Скрученные колючей проволокой, израненные, в окровавленных повязках, матросы прошли по улицам Киева и пронесли с собой прощальную песню. Песня звучала мужественно и грозно, и целая свора эсесовцев не могла ни заглушить ее, ни прервать. Матросы знали свой приговор, и их мужество было страшным. Охранники боялись приближаться к этому яростному строю. Там, где проходили матросы, густые брусничные брызги крови горели и светились на снегу.
С замершим сердцем Русевич с близкого расстояния следил за гордым шествием моряков. Шли они размеренно, неторопливо, твердо печатая шаг, и посиневшие связанные их руки кровоточили. Ленточки бескозырок вились на ветру. Позже, после того как прогремело несколько залпов, в лагерь пронесли кого-то на носилках. Как оказалось, это был гауптштурмфюрер СС Оскар Грюнне; издеваясь над пленными, он забыл об осторожности и приблизился к морякам. Вскоре он умер от удара ногой в живот.
А на следующий день, неизвестно какими путями, в лагерь проникла весть о матросе, поднявшемся из могилы. Он задушил обер-лейтенанта Шюцлера.
Ночью в бараках были слышны сигналы тревоги и выстрелы. Передавали, что этого удивительного человека - то ли реальность, то ли вымысел - разыскать и схватить охранникам не удалось.
Так или иначе, но Шюцлера обнаружили в Бабьем Яру мертвым. Он руководил похоронными командами. Заключенные из похоронной команды уверяли, что видели, как из-за могильной насыпи поднялся матрос и схватил в объятия обер-лейтенанта.
С этой ночи бессмертный моряк мерещился каждому часовому. Он незримо присутствовал в лагере, наводя на эсэсовцев страх. Они боялись. Вооруженные до зубов, они трусили. Призрак мщения встал над лагерем и не давал тюремщикам покоя.
- Не знаю, верить или не верить, - в раздумье говорил Николай. - Я слышал, что некоторых матросов зарыли живыми. Возможно, и оказался среди них счастливец - он отомстил и еще будет жить. Но главное, вот что осталось и в памяти у меня и в сердце, - как шли они, отчаянные, будто не испытывая боли, не чувствуя холода, не зная страха… Если уж умирать, так только так, как они.
Он говорил о смерти, но верил, все время верил в жизнь.