* * *
Наступало Рождество, пора было подвести первые итоги. Или уже вторые, третьи... Они были малоутешительны. Глупо было валить все на тех, кто по доброй воле давал мне тепло, кров, делил со мной постель или пусть даже лишь оргазм, как с тюбиком спермацетового крема. Вина была во мне самом. Что-то я делал не так. Для моих случайных подруг я был лишь экзотической приправой к пресному блюду американской мечты – в духе известного шлягера "ra, ra Rasputin, тара-тара секс машин!". Не больше. К сожалению, я на все сто процентов оправдал этот миф... Но чем же я еще мог их поддеть, кроме как голым копьем, не имея ни копья в кармане?
Снова прорезалась Микаэла – пригласила на какое-то шествие спидоносного меньшинства в Пасадене.
– Они пойдут вечером со свечами, Петер. Это будет так красиво...
Целый вечер просмеялись мы с Патрицией.
Через день, двадцать пятого декабря, позвонила снова – позвала в гости.
– О, Петер, сегодня такой день. Мы только что приехали из церкви– там так торжественно. У нас елка, будет наш друг с женой-колумбийкой. Ты будешь. Рон Мацушима... Сегодня все мы как братья и сестры.
В общем, понятно – Интернационал.
Патриция идти отказалась, сославшись на свой буддизм, меня же уговорила, хотя я и отнекивался из солидарности, – знала, что в отведенной мне части холодильника лишь одно куриное яйцо да пара сморщенных сосисок.
Я пришел в самый разгар вечера, когда подвыпившей публике было уже не до меня. Лишь Рон обрадовался мне как родному, готовно нашел для меня большую чистую тарелку и навалил на нее целую Фудзияму еды. Видимо, в компенсацию нашего несостоявшегося ресторанного обеда. Сам же вскоре улыбчиво раскланялся и отбыл, а я быстро нагнал остальных и пошел дальше – благо, на столе оказалось вдосталь виски.
– Советико? – переспросила сидевшая напротив смуглая накрашенная красотка, когда Микаэла назвала меня.
– Руссо, – поправил я ее.
– Ты руссо, Бобби руссо, – бесцеремонно ткнула она пальцем в крысиную косичку мужа, рыжего самоуверенного толстяка.
– Я не русый, я рыжий, Габриэла. Jinger, – терпеливо, как ребенка, поправил ее на смеси испанского с английским толстяк Бобби.
Мы болтали о месте нынешней России на современном рынке вооружения – друг Микаэлы и Майка оказался занудливым спецом по этой части, – когда я почувствовал, что кто-то нежно прижимает ступней мою левую ногу. Как если бы под столом оказалась Сильвия. Я перевел глаза и столкнулся с лукавым, из-под опущенных век, взглядом красавицы колумбийки. Прелесть заграницы в том, что ты живешь как бы вне ее морали, которой, в общем, и не знаешь. Да, у тебя нет денег, но нет и табу.
Еще вчера Габриэла была служанкой, а теперь вот стала леди, ровней всем, тем более таким залетным amigo, как я. Она удачно разместила свою красоту, но человеку ведь всегда мало... Короче, девушка из народа слала мне свой горячий латиноамериканский привет и ждала, что я поведу себя как сеньор и настоящий идальго, то есть поимею ее. Но где и как? Я уже был достаточно пьян, чтобы воспринимать мир органично, как пес, задравший ногу на чужое крыльцо.
Я встал, извинился, похлопал себя по карманам, с сигаретой в губах вылез из-за стола и вышел на свежий воздух – покурить... В соседних домах, с рождественскими венками на дверях, тоже шло веселье. На кустах и деревцах горели булавочные огоньки иллюминации. Созведие Ориона стояло прямо надо мной. О Габриэле я не думал – я просто был пьян и знал, что дальше.
В гостиной моей красотки уже не было. Я прошел мимо по коридору, и остановился у дверей в ванную комнату. Там горел свет и тихо лилась вода из крана. Я открыл дверь и увидел Габриэлу. Она медленно вытирала полотенцем руки – уже и не ждала меня. Я вошел и закрылся на защелку.
Дальнейшее было как вспышка карнавальной петарды, взлетевшей в небо и сгоревшей там веером искр. Габриэла была дикой как сельва, мне же было море по колено, и мы впились друг в друга, как два зверька, заблудившихся в чужом лесу. Не знаю, сколько это длилось, когда кто-то вдруг даванул всем телом в дверь.
– Габи, ты здесь? – раздался голос Майка. – С тобой все хорошо?
– Dios mio! – прошептала Габриэла, змеей соскальзывая с меня – с сумасшедшим взглядом, с потцой на переносице и над верхней своенравной губой.
– Ты здесь Габи? Tu eres bien? – не унимался Майк, будто хотел в нашу компанию.
В единый миг я возненавидел его – это сытое, упакованное, самовлюбленное ничтожество, с аккуратным пробором, тремя детьми, прибыльным бизнесом и презрением к своей матери Каролине, которая так выгодно женила его на Микаэле, навсегда вытащив из нищеты раскладушечной жизни. Я отодвинул Габриэлу в ближний угол и приоткрыл дверь:
– Майк, здесь я. Сейчас выйду.
Я хотел снова закрыться, но дверь во что-то уперлась и, опустив голову, я увидел нагло просунутый в щель ботинок. Этот лишний взгляд стоил мне контроля над ситуацией, потому что Майк рывком распахнул дверь.
– Что вы тут делали?! – обнаружив Габриэлу, бесстрашно пошел он на меня, как полицейский, которого нельзя трогать. У него был взгляд хозяина положения, начальника жизни. – Трахались? Трахались, да?
– Не твое дело, – сказал я.
– Не мое? – вытаращился он и красиво указал мне на дверь. – Вон из моего дома, грязный русский говнюк!
Все мои унижения на этой обетованной земле ударили мне в голову, затмили разум и, не помня себя, я двинул его кулаком в живот.
Он хрюкнул и, скрючившись, рухнул на колени.
Габриэла выбежала.
Я вышел следом. Но не в гостиную, а на кухню – открыл наружную дверь и оказался во дворе. Две собаки с утробным рыком бросились на меня, но одной я удачно попал ногой в морду и она с визгом откатилась, а вторая поджала хвост и заливалась издали истошным плачущим лаем, пока я через какие-то кусты выбирался на улицу. Обернувшись, я увидел в освещенных дверях парадного входа окаменевшую Микаэлу с горящей свечкой в руке.
Я шутовски поклонился ней.
* * *
Ровно через сутки автобус увозил меня из Лос-Анджелоса.
"Петер, через месяц я уезжаю в Орегон. Ты поедешь со мной?" И вот я действительно, сам этому не веря, ехал. Только не в Орегон, а ближе – в Сан-Франциско, где жила дочь Патриции Энни. После Нового года должна была подрулить и Патриция – на своей "хонде" с котами и скарбом, – чтобы уже затем вместе двинуть дальше. Это план не раз обсуждался, Энни о нем знала, и лишь я до вчерашнего вечера не знал, с кем же на самом деле русская интеллигенция. Все решил Майк, согласившийся не заявлять на меня в полицию лишь при условии, что в Эл-Эе и "духу моего не будет".
Как ни странно, но Триша, ведшая переговоры, была на моей стороне, чем меня окончательно добила. Днем я смиренно купил билет за сорок девять долларов, а вечером она отвезла меня в центр города на автобусную станцию. Я сидел, поджав хвост, – а вдруг Майк передумал и ждет меня там в компании двух дюжих полицейских? Господи, пронеси.
Пронесло, хотя я еще целый час до рейса промаялся в бомжатнике зала ожидания, где изо всех щелей смотрела на меня американская нищета, так похожая на российскую, разве что попестрее.
Могучий негр-водитель прокомпостировал мой билет, я сунул сумку в багажный поддон, сел в кресло к окну, и глядя, как автобус выруливает из тесных ему темных улиц, понял, что теперь я бедняк.
Ночь пошла в бессонной маяте, хотя кресло рядом со мной оказалось пусто, а утром вдали, на сиреневом бессолнечном экране неба, как на странице детской книжки, встали небоскребы, обведенные по случаю праздников тысячами лампочек иллюминации.
Сан-Франциско.
Со станции я позвонил Энн – она сказала, что будет в "tan coloured Datsun"*.
*(СНОСКА: "желто-коричневом Датсуне" (англ.).
– Tent covered?** – переспросил я, потный от волнения, что что-нибудь перепутаю.
**(СНОСКА: С брезентовым верхом? (англ.)
"Датсун" оказался затрапезной колымагой с выщипанной обивкой. Энни была в матушку – босиком.
Днем она со смехом передавала Патриции наш разговор, и та на другом конце провода в далеком теперь Лос-Анджелосе радовалась за нас– слава богу, мы приняли друг дружку. Да, возможно. Но не более. В общем, Энн мне не понравилась. Кому нравится бедность. Ей было лет двадцать пять-двадцать восемь – замкнутая, в черно-сером, с мрачноватым взглядом, в котором иногда мелькало что-то затравленное. Ну да, тяжелое детство, насильник отчим по имени Рон Мацушима... Со мной говорила мало и лишь по делу. Даже с Патрицией у нас случалась игра, легкость, свобода – а тут я будто тащил на себе мешок ее молчания. Где-то она училась, но не доучилась по причине хронического отсутствия денег, читала какую-то околофилософскую муйню, лежа днем в одежде под одеялом, изредка пиликала на скрипке. Осколки родительских амбиций... На жизнь зарабатывала на рыболовецком пирсе. Раз в неделю маленький сейнер ее хозяина-итальянца выходил на середину бухты и возвращался с сетью креветок и прочих щиплющихся. Она на берегу сортировала...
Энни занимала две комнаты на втором этаже деревянного дома, очень похожего на тот, где жила Патриция. Когда я попытался отнести стиль постройки к поствикторианскому, она меня поправила:
– No, Edwardian.
Этим тортовым стилем, выжившим в нескольких землетрясениях, было застроено полдеревянного Сан-Франциско.
На этаже, кроме обширной кухни, было еще две комнаты, занятые молодыми жильцами, – Энни же была, так сказать, ответственной съемщицей. По вечерам к ней приходил мексиканец, тихий и скромный юноша, работавший на почте в отделе посылок. Английского он не знал вовсе, и она говорила с ним по-испански.
Мне она выделила свою гостиную – с прекрасным фонарем окна на три стороны света. Впрочем, за окном не было ничего отрадного глазу– мы жили в мексиканском квартале. Спать в гостиной было негде – старый кокетливый диванчик с гнутыми подлокотниками и стонущими пружинами (видимо, с помойки) вмещал меня лишь на две трети. Две ночи я кое-как перемучился, то складываясь в три погибели, то выпрастывая ноги или голову, а на третью перекочевал на пол – благо, у Энни нашелся спальный мешок.
В гостиной стояла елка, а круглый колченогий столик перед окном был по-новогоднему декорирован большой плетеной тарелкой, полной крупных мандаринов с необрезанными зелеными черенками. Каждый день я потихоньку уменьшал их количество, стараясь расположить оставшиеся пошире. Питался я, естественно, за свой счет. Выходило – на пять долларов в день. Однако большой общий холодильник был забит до отказа, и я пощипывал тут и там, добавляя к ежедневному рациону еще доллара на два. Хуже с метро – проезд в одну сторону стоил доллар.
Сосед за стеной оказался гомиком, другой – рок-гитаристом, временно не у дел. Гомик был похож на банковского служащего, ходил мимо на цыпочках с загадочной улыбкой, гитарист, вежливый парнишка, спрашивал о судьбе рока в России. Гикнулся – отвечал я.
В Сан-Франциско было холодно – утром лужи были покрыты льдом, днем термометр показывал градусов сорок пять по Фаренгейту, то бишь, около семи.
Если у Патриции я мерз, то здесь стал просто околевать и под Новый год уже кашлял, как туберкулезник. По этой причине на Новый год я остался дома, хотя Энни со своим мексиканцем звала меня на пирс номер шесть, где в каюте сейнера собирались ее друзья. В тот день голос у меня совсем пропал и я сипел почище Фрэнка.
Как там они?
* * *
Утром первого числа позвонила Патриция – сказала, что еще так и не собрала вещи, да и тормоза у машины барахлят.
– Ведь ты побудешь там еще недельку, Петер?
Я просипел – о’кей.
Даже не спросила, что с моим голосом. Похоже, я уже всех достал.
В большом дешевом универмаге "Вулворт" я купил себя за три доллара шерстяную вязаную шапку, какие здесь носили только негры, и по ночам натягивал ее себя на голову до глаз. Делать мне было абсолютно нечего, и я каждый день, как на работу, отправлялся в город. Просто так, чтобы ходить, а не мерзнуть. Я исходил его весь. А если было далеко, то садился на автобус. Все-таки немного дешевле, чем метро.
Патриция дала мне телефон Ширли Русако, но, несмотря на всю свою радость по поводу моего приезда в Сан-Франциско, детская писательница не выразила ни малейшего желания со мной встретиться. Оказывается, у нее ремонт. Прямо, эпидемия какая-то. Впрочем, я знал, что так и будет, – еще в Лосево, когда однажды заскочил в смердящую лагерную уборную на одно очко, где задастая Ширли не закрылась по незнанию. Кукарекнув, она в ужасе спрыгнула с насеста и, помню, еще тогда я подумал, что этот конфуз выйдет мне боком.
Я ходил в своем длинном кожаном турецком пальто, наконец-то пригодившемся, и считал, что надежно закамуфлирован в разномастной толпе, однако в каком-то магазинчике вдруг услышал в свою спину от хозяина-продавца тихое, насмешливо-ядовитое, с хорватским акцентом: "Кей-Джи-Би? Давай-давай". Я сделал вид, что это не ко мне.
Почти каждый день я слышал на улицах русскую речь, но она скорее вызывала у меня протест и ревность собственника – какие еще тут хрен с редькой лезут на мою территорию. Хотя было совершенно очевидно, что они живут здесь, и довольно давно. Однажды в скверике за станцией метро Сивик Сентр я попал на сбор русско-еврейской общины по неизвестному поводу – как если бы оказался в вяловатой толпе на Дворцовой площади на презентации какой-нибудь там "Гербалайф". Между родителями бегали дети – резвились, те делали им замечания. Ни одного английского слова. Не попроситься ли мне здесь на работу, подумал я. Не попросился.
Возле той же станции метро в щели, где можно было купить дешевую пиццу, всегда стояла очередь, а у входа в большой универмаг каждый день сидели четыре негра, колотя в большие стеклянные бачки из-под воды. Что-то им перепадало от прохожих. Во всяком случае, это был заработок.
Деньги мои, несмотря на страшную экономию, убывали как из незавернутого крана.
На улицах тут и там попадались живые манекены. Стоит человек на тумбочке в дурацкой позе выключенной куклы, затем включается – делает несколько механических движений и снова замирает. Как ни странно, эти тоже что-то наскребали на хлеб. Американцы любят механических дуриков. Один из таких манекенов был явно русский парень, забредший в Америку ради приключений на свою задницу. Он встретился со мной взглядом и тоже меня вычислил. По этой причине я молча пошел дальше, а он остался на своем ящике из-под бутылок. Работал он хуже других. Несколько раз на главной улице мне попадалась грустная девица, сидевшая у стены на тротуаре, – студентка с виду. "Ищу работу" – было написано на картонке перед ней. Хотелось к ней подойти, тем более, что она меня заметила, но я не подошел – лишние расходы...
На смотровой площадке Телеграфного холма познакомился с белесым, как мышь в муке, художником из Ирландии – продавал туристам свои виды Сан-Франциско. Болтался здесь уже пятнадцать лет – в Ирландии нет заработков. Он охотно дал мне свой адрес, узнав что я из Питера, хотя в России никогда не был – что ж, будет где переночевать, если я уйду от Энн. Да, я уже подумывал уйти. Идея двигаться с Патрицией дальше на Север была, конечно, чистым безумием. Помню наши с ней поиски объявлений в газетах о продаже недвижимости в Орегоне. Одно подошло – то ли дом, то ли хлев. Стоил как раз 12 тысяч накопленных ею долларов. Зачем мне в Орегон – там лежит снег и, серый, падает целый день с неба на мои мечты и надежды. Протекает наша соломенная крыша, а в щели дует безденежьем и безнадегой... Патриция прядет свою пряжу, а я ловлю неводом кильку. Разбитое корыто "хонды" унесли муравьи.
Продрогнув, я заходил погреться в роскошные универмаги – от дешевых они отличались тем, как на тебя смотрели продавцы. В дешевых ты был дерьмом, а в дорогих тебе все же улыбались, как джентльмену – на всякий случай. Сам видел, как небритые бомжовского вида огузки влезают в роскошные автомашины. Я отвечал улыбкой на улыбку, стремительно проходя дальше, будто мне в другой отдел, будто я знаю, что именно мне нужно. По большому счету я все это плебейски ненавидел – этот шмоточно-бытовой бомонд, который я НИКОГДА НЕ СМОГУ СЕБЕ ПОЗВОЛИТЬ. Да я теперь и был плебеем.
Патрицию весьма огорчило негостеприимство Ширли, и она продиктовала мне телефон Лидии Гуди, хозяйки бюро по обучению иностранным языкам, в том числе и русскому. Та была из России – пензенская, но вот тоже приехала, зацепилась, вышла замуж, открыла свое дело.
Не то, что ты, Петер, улышалось мне.
– Только она такая смешная. Потом мне расскажешь...
Я, конечно, позвонил, сослался на Патрицию.
– Что ж, приезжайте, – без энтузиазма ответила Лидия, переходя на русский язык, как на постные щи, – и назвала адрес своей конторы, между прочим в самом центре Сан-Франциско, на Монтгомери-стрит. Голос у нее был нагловатый. Дескать, шатаются тут всякие.
В тот день у меня была температура, но поскольку я ее не мерял, то мог считать себя здоровым. Даже вроде кашлял меньше – больно уж много значила теперь для меня такая встреча.
В назначенный час я добрался до Монтгомери-стрит, вошел в солидный вестибюль административного здания, занятого разными конторами, поднялся в солидном лифте на восьмой этаж. Тяжелые деревянные двери, широкие коридоры, высокие потолки, мало света – стиль пятидесятых годов.
Лидия Гуди показалась мне поначалу хабалкой, но сердце у нее оказалось доброе, бабье. Все пыталась мне доказать, что Питерский университет – это говно, вот у них в Пензенском педагогическом... Посмеялась над моим английским, хотя сама говорила с ужасным акцентом. Притом была страшна, как смертный грех. Носатая, с пучком пакли вместо волос. Но разворотистая.
Что ж, гордись своими дочерями, Россия.
Впрочем, начинала с продажи фиалок на перекрестке. Подумаешь, журналист. Кому ты тут нужен, а цветы всем нужны. Встань и продавай. Могу дать тебе стартовый капитал – сто долларов. Вернешь через две недели. Видимо, очень хотелось ей, чтобы я прошел теми же кругами унижения. Я же понимал – встань я с цветами и больше не поднимусь. Надо было стартовать со своего уровня или не стартовать вовсе.
Оскорбилась, что не хочу быть черненьким, но тут же бросила передо мной, беленьким, газетную заметку:
– Вот. Нам позвонили из рекламного агентства, попросили перевести.
Я прочел – гастроли Русского балета из Тьмутаракани.
– Двадцать долларов, – сказала она, правильно поняв мой взгляд.
Я сел в уголке, вынул карманный словарик и стал переводить.
Заметила словарик, насмешливо хмыкнула, но промолчала. Это было вроде экзамена. Что же я могу? Я, скажем, могу здесь преподавать русский для иностранцев. "Жарко, хочу пить, ничего не получается, вперед, назад, здорово, молодец!" Да, лучше для иностранок, по собственной оригинальной методике.
С час, обливаясь потом и утираясь мокрым носовым платком, я мурыжил эту заметку – наконец молча отдал.
– Долго, – пробежав глазами, сказал Лидия. Но одобрила, вынув из ящика стола двадцатидолларовую бумажку. Целый капитал! За час работы. Как в лучших домах Калифорнии. Я тут же полюбил Лидию Гуди. Никто еще мне здесь таких денег не давал, хотя я не раз трудился в поте лица.
По поводу дальнейшего она пока ничего определенного сказать не могла.
– Не знаю, – пожала плечом, – пока я сама преподаю русский. И потом у нас еще есть один московский поэт.
Какой еще к черту поэт?! Задушу собственными руками.