Он представить не мог такого тона. Отвёл взгляд. Вокруг всё было, как полагается на юге: пальмы, цикады, море с лунной дорожкой.
– Чего отвернулся? Тебе до меня дела нет?!
Было бы смешно, не звучи в голосе настоящая злоба. Теперь она искала повод, чтоб уколоть, хотя б и по мелочи. Годились и его рост, и странная, как будто, профессия, и любая оплошность Нападки уже не стихали.
Костя знал, что бывают вещи необратимые. Когда поезд летит под откос, поздно укреплять рельсы. Он не мог решить, летит ли поезд под откос. Приезжал, надеясь на чудо, и понимал, что всё идёт к концу. А ей казалось: "ну вот ему уже всё равно, всё безразлично" – и она не могла сдержаться.…
…Она вернётся поздно, в семье празднуют день рождения. Ей надо быть, но с Костей неудобно. "Как я тебя представлю?"
Открыв дверь своим ключом, распаковал чемодан, походил, задумавшись, по комнате и съел чего-то из холодильника. Часы пробили двенадцать, потом час. День рождения престарелой тёти? Видимо, ночевать она не приедет. Костя сидел в кресле. Перед ним висела маска, они смотрели друг другу в глаза.
– Похоже, дед, мне наставили рога? – Костя рассматривал свой вопрос, как риторический, – что ж, дед, всё когда-нибудь кончается. Для тебя это мелочи, ты – вечность! Ты всегда знал, что всё кончается.
– Чепуха собачья, – сказал карфагенянин, смачно зевнул, прищурился и потёр нос ладошкой, чему Костя совершенно не удивился. Дед сморщился и чихнул. Снова потёр нос. Чихнул ещё раз и продолжил: – Чепуха. Басни дедушки Крылова. Подумаешь, всё кончается! Потом начнётся сначала. По кругу.
Костя вздрогнул и проснулся. Маска висит на стене. Глаза круглые, нос каплей.
– Шуточки! – он поёжился. Пора было спать на самом деле.
Когда она приехала, Костя уже сложил чемодан.
– Ты хотел мне что-то сказать?
– Я жду, что ты скажешь.
–Ты и так понял.
– Да...
Вынул из связки её ключ и положил на стол. Выходя, приостановился. Нет, не окликнула. Большая любовь, случившаяся в его жизни, кончилась. Замкнулся круг. Circus. Цирк.
На самом деле это несколько кругов, один в другом. Из любого ты попадаешь в следующий. Верхний, самый большой, купол – висит почти под небом и днём, пока нет представления, погружён в непроглядную, гулкую тьму. Ниже воронка кресел, блестя лакированным деревом, сбегает к синему плюшевому барьеру, ещё круг. Синий барьер окаймляет желтое сердце дома – манеж. В огромном здании, торжественном как лайнер и в палатке шапито на городском базаре, поперечник манежа одинаков: тринадцать метров. Всегда и везде. Хотя в большом цирке из дальних рядов он кажется маленьким. В центре манежа, всё наоборот: вокруг море жёлтого песка и даже барьер далёк. Воронка кресел не сбегает, а наоборот, взлетает в огромный провал, в чёрное небо. Конечно, если там, наверху, не включены фонари.
Пятая глава
"Всяк сущий в ней язык…"
1.
В заповедник Трофима повёз окулист Ашот Карпович: ехал в тамошний посёлок, повидать двоюродную сестру. "Москвич" был похож на спичечную коробку и на ухабах Трофим втягивал голову в плечи, боясь удариться макушкой в потолок. Они ехали по неровному асфальту в заплатах и выбоинах, потом свернули на боковую дорогу. В посёлке у монастыря повернули ещё раз и ещё, дорога недолго шла лесом, и опять был поворот мимо села в лес, к большой поляне, похожей на автомобильный базар. Ашот Карпович сказал: "Всё. Дальше нельзя. Дальше только пешком". Трофим выбирался из кабины в два приёма: сначала правая нога и корпус, потом, стоя на одной ноге, повернулся грудью к машине и вытянул левую, плохо гнущуюся ногу. Взял палку. Сделал два шага. Огляделся. Борт к борту стояли туристские "икарусы", похожие на отдыхающих китов. Запылённые до того, что непрозрачно-серые окна сливались с металлом кузова, "Икарусы" дышали открытыми дверцами. В их тени пристроилась мелкая легковая рыбёшка. Опоздавшие искали места под редкими деревьями, а кому и тут не повезло, раскалялись на солнце. Пассажиры окружали экскурсоводов и те в мегафоны вещали, что уходить нельзя: скоро поведут в музей. Крик мегафонов переходил в рев, рассекаемый гудками подъезжающих автомобилей. Частники жались к туристам, привычно стремясь в коллектив, хотя бы и чужой. Храбрейшие всё-таки уходили, тем более, что на единственной дороге заблудиться нельзя было.
Углом к автобусам длинной линией борт к борту стояли "волги" – все светло-серые. Другие машины сюда не становились. Подошла ещё одна светло-серая "волга" и заняла место в конце линии. Дверца открылась, но никто не выходил. Наконец, пяткой вперёд, вылезла светло-серая сандалета и над ней такая же светло-серая штанина. Сандалета стала на землю, штанина обтянула ногу и зад, Показалась широкая спина в просторном пиджаке, снова-таки светло-серого цвета. Дождавшись, когда из противоположной дверцы появится второй пассажир, первый вытащил наружу голову. Седая голова тоже была светло-серая. Светло-серый говорил не останавливаясь, почему и задержался в машине, а теперь обращался к спутнику поверх крыши, над которой даже вытянувшись, не слишком возвышался – не то, чтобы толстый, скорей округлый и, несмотря на это, изящный. Так изящны люди, чья профессия и талант – общение с публикой: изящны свободой и точностью движений. Новоприбывших окружили. Светло-серый здоровался с вновь подошедшими, ни на миг, притом, не замолкая. В его речи участвовало лицо, руки, туловище и даже коротковатые, быстрые ноги на которых он легко перемещался, никого не задевая в тесноте, образовавшейся вокруг него сразу. Трофиму показалось, что все в группе похожи друг на друга. Может быть той же элегантной свободой поведения, да и одеждой: кроме светло-серого в костюме и галстуке, на всех были лёгкие брюки и тенниски, но не простые, отечественного, родного пошива, а дорогие импортные.
Все здесь двигалось одним потоком в одном направлении. Только двое вышли из лесу наперерез, и сразу было понятно, что это не торопливые экскурсанты, что они приехали пожить и побродить в здешних местах: мальчик и женщина. Лицо у женщины было неправильное, нос явно крупноват, но глаза живые, тёмные, блестящие. Волосы тоже тёмные, оттеняя кожу, спускались из-под соломенной шляпы. На ней была кофта с узором из мелких цветов и тёмная юбка – длинная, почти до самых туфель тоже лёгких, на маленьких каблуках. Трофим подумал, что в пушкинские времена гостья бы от здешних обитателей, пожалуй, и не так уж отличалась. Мальчик же, лет одиннадцати, наверняка её сын такой же темноглазый и темноволосый но, наоборот, чуть курнос, и одет подчёркнуто современно. Трикотажная футболка с кукольным космонавтом на груди и джинсы. "Американские, – определил Трофим. – Настоящие, без булды". Он вдруг мучительно почувствовал, как висят на его заду брюки, одолженные у Ивана Афанасьевича до открытия поселкового магазина. Где ничего стоящего не купишь, но по размеру можно подобрать. Мама и сын, бредя наперерез экскурсантам, читали в два голоса стихи. Мама, отбивая ритм, покачивала книгой, а сын энергично встряхивал обеими ладошками.
"Я пошлю с этой почты, что на светлом лугу,
Телеграмму: "Вернуться никак не могу.
Ты прости, если я виновата..."
Трофим бы её простил. И пацана, заодно.
От берёзы с раздвоенным стволом налево уходила широкая тропа. Все поворачивали туда. Трофим повернул тоже, скоро вышел к другой, маленькой полянке и здесь присел отдохнуть на угловатую скамью с прямой решётчатой спинкой. Здесь такая называлась "онегинской" он видел снимок в книжке. Трофим погружался в призрачный мир, этот мир звучал ритмом, и словами.
Показалась давешняя группа со светло-серым в центре. Он по-прежнему говорил. Группа остановилась, но никто не сел. Может быть, потому что на единственной скамье всё равно все не поместились бы, они так и стояли посередине поляны. Их осторожно обходили. Речи Трофим не слышал, но и смотреть было интересно. Будто не один человек говорит, а играют артисты, так менялись его жесты и походка. Он вдруг вырос и пошёл страусиным шагом, высокий и нескладный хотя, конечно, расти не мог, и уж нескладным точно не был. Вокруг смеялись. Трофим рассматривал теперь каждого, а не всех вместе, как на поляне. Там он удивлялся их сходству, но уже не помнил, в чём это сходство нашёл. Один был такой же маленький как рассказчик, а впрочем, ещё меньше и так стар, что, может быть, просто ссохся. Лысая голова похожа на череп с наклеенными ресницами. Трофим определил ему лет сто десять, почему-то именно сто десять, а не ровно сто. Как и сам Трофим, он опирался на палку и ещё приложил к уху ладонь: глуховат дедушка! Возле него держалась молодая женщина: дочь или скорее внучка. Стояла за спиной, готовая подхватить. Рядом усатый, наполовину моложе и также лысый, но прикрытый клоком волос, выращенным от самого уха. Волосы, однако, сбились, открывая голую кожу. Толстоват, особо в заду – не так, чтоб уж очень, но вполне увесист. Посмеивается хитро и добродушно, трогая пальцем усы, висящие концами вниз, как у запорожских казаков. Сошёл бы за бригадира с Черниговщины, если б не белое лицо с гладкой, нежной кожей. Видно уютная прохлада библиотек ему куда ближе, чем степной ветер посевных кампаний. Одет в сорочку, вышитую по рукавам и на груди. Шёлк тонкий, вышивка ручная, бригадир на такую не раскошелится. Ещё один тоже с палкой самый высокий остановившись, приложил руку к груди и стал ею двигать, привычно массируя сердце. Единственный он смотрел не на серого, а в сторону и массировал, может быть, думая при этом – долго ли оно ещё простучит? "Этот, похоже, еврей" – подумал Трофим, опять вспомнив разговор на бульваре. И живёт же, не уезжает!
Трофим вошёл в аллею меж двумя рядами высоких ёлок, сросшихся кронами, отчего здесь царил зеленоватый полусумрак и только впереди, где аллея выходила к усадьбе, светилось ярко-синее небо. Во дворе нешироким кругом стояли подстриженные деревья, а за ними одноэтажный и длинный, совсем не шикарный виден помещичий дом. Двор забит ещё теснее поляны. Толпу движущуюся, смешанную, жужжащую рассекали, командуя, экскурсоводы, но в мегафоны здесь не орали. Свободно было только у дерева, на котором изумлённый Трофим увидел цепь. Правда, без кота. Дитя города, Трофим конечно не отличал дуб от, предположим, липы. Но, что "златая цепь" липовая, увидел и он. Простое железо, к тому же и ржавое местами. То ли дело цепь на двери дяди Марика! Даром что и она не златая.
Экскурсоводы огибали дерево далеко, хотя бы и приходилось ради того делать крюк. Туристы маневра не понимали, но шли за ними шаг-в-шаг. У дерева стоял высокий человек – очень уже немолодой, но и стариком его назвать Трофим бы не решился. Он стоял – подбородок вперёд, одна рука согнута и упёрлась в бок, другой нет, и рукав подвёрнут, заколотый булавкой. Ясно было, что он и только он командует и знает чему, когда и как должно здесь происходить. Однорукий конечно был начальство. Заместитель директора, а может и сам директор. Человек распоряжается в доме Пушкина и может в нём всё переменить и переставить! Или не может? Трофим плохо знал пределы административной власти, но, глядя на шагающих по струне экскурсоводов, решил что – может. Он посторонился, освобождая путь компании, что от самой поляны, можно сказать, с ним ползла наперегонки. Однорукий заулыбался и пошёл навстречу. Светло-серый замолчал, здороваясь, но тут же заговорил опять. Обращаясь уже к хозяину Выходило, однако, что въезд сюда запрещён не всем: на лугу за оградой появились две "волги". Не серые, а чёрные и такие блестящие, будто даже пыль их почтительно облетала. Из каждой вышел один пассажир и, не оглядываясь, пошёл, а дверца, секунду помедлив, захлопнулась, как бы сама собой. Не спеша, но и не замедляя шага, рядом, как если бы вокруг никого не было, двое миновали горбатый мостик и туристы перед ними почтительно расступались, не ожидая даже команды экскурсоводов. Оба, несмотря на жару, были в тёмных костюмах и тёмных же галстуках, а также в тёмных шляпах, надетых самым странным образом: шляпы будто не "сидели" на головах, а стояли прямо и чуть наклонясь вперёд. Этим хозяин тоже пошёл навстречу и поздоровался уважительно, однако, без подобострастия. Он, мол, чувствует себя уверенно, хотя, как положено, чтит начальство. Шедшие с поляны тоже поздоровались и пошли от дерева по аллее объединясь, но, не смешиваясь, впрочем, и трудно было, очень уж непохожи были двое в шляпах на остальных.
Трофим купил билет и подошёл к крыльцу, где собиралась группа. Экскурсовод ему понравилась: крепкая, волосы как светлая солома, лицо не загоревшее, хотя давно лето. Огромные очки на маленьком носике. Левое стекло треснуло, но трещина сбоку и смотреть не мешает. Трофим слегка волновался, что-то должно ему открыться в доме, откуда исходит призрачная особенность заповедника, и звон стихов, будто живущих в здешнем воздухе. От входа попали в девичью, оттуда в светёлку няни, наконец, в залу. Экскурсовод так и произнесла "зала" вместо "зал", Трофим вспомнил Костю и шкап в доме Решкиных. Но здесь это смешным не казалось и даже наоборот пахнуло чужой речью и жизнью. Собственно говоря, отсюда и начинался живой Пушкин, от маленького старого бильярда, на котором лежал сломанный кий и всего два шара. Экскурсовод объяснила, что на этом бильярде Александр Сергеевич играл сам с собой, за неимением партнёра. Увидел Трофим, кажется впервые в жизни, изразцовую печь. И позавидовал простору барского дома, но экскурсовод рассказала, что жил Пушкин в единственной комнате, в кабинете. Оставшись один, он остался поэтом и остальное было не так важно. Её голос звучал высоко и на одной ноте – как молятся. Трофим легко отключился от слов, рассматривая на стене в рамке пожелтевший лист рукописи. На полях, тесно прижатый к строчкам, нарисован пером бегло профиль, за полтора столетия бесчисленно повторённый. Сколько раз он видел это лицо? На книгах, которые ещё не умел прочесть, на портретах, в журналах и альбомах. В школе, дома, в библиотеке. И всё слилось в парадный портрет – гордо поднятая голова, скрещённые на груди руки, открытый "байроновский" ворот. А некрасивый, выцветший профиль на желтоватом листе был единственным. Изогнутый кончик длинного носа и выпяченная навстречу толстая негритянская губа. Трофим представил, как горбится над столом невысокий человек, в его новых представлениях Пушкин за работой обязательно горбился, может быть, в пику парадным изображениям, горбится и быстро пишет, пишет, брызгая чернилами, вычёркивая, дописывая и опять чиркая. Слова зачёркнуты почти все и другие, написанные сверху, тоже зачёркнуты, исправлены, надписаны выше, выше и ещё выше– На лист было наклеено гусиное перо, испачканное чернилами высоко, там, где его держат пальцы. Наверное, пальцы у Пушкина были в чернилах. А стол в комнате небогатый, даже у средненького начальничка куда как шикарнее. Стол привезён из Тригорского. Не здешний, но настоящий. Пушкин за ним писал и не раз.
Экскурсия кончалась, речь пошла "на коду" и к заключительной части, всё обильнее уснащённая стихами. Наконец дошло до знаменитого:
Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой
И назовёт меня всяк сущий в ней язык...
Тут мысль Трофима снова повернула к разговору с Костей. Сначала вспомнились глаза вороны, глядящей в костины очки. Да, по всей Руси. И тунгус, и калмык, разумеется. И "гордый внук славян". Кому ж ещё-то? Но о тебе, парень, там речи нет. Тебя, живи хозяин сегодня, на порог бы не пустили. Даже в людскую. Ты не калмык и, тем более, не тунгус. Это они – сущие в ней языки. Именно язЫки, как сказал бы костин друг Решкин. В смысле – народы. Двунадесять язЫков – двадцать народов. Но это уже не те, что запомнят, это те, что шли на Россию в двенадцатом году. А ты…. "Неразлучные понятия жида и шпиона... ...готова была разделить отвратительное ложе жида". Тунгусов ей не хватало?! В крайнем случае, калмыков. Чукчу бы великий поэт простил тоже. Но постель жида, это слишком!
Дальше смотреть не хотелось. Хрен с ним и с имением, и со стихами. Протиснувшись, Трофим вышел на крыльцо. Сел, опустив ноги к земле сбоку, где не было ступенек. Ещё сидел когда выходила группа. Экскурсовод подошла:
– Вам нехорошо?
– Ничего. Устал.
–Ноги болят?
– Просто устал. Посижу. – И подумал: – уехать бы... – Но Ашот Карпович заберёт его только вечером.
Туристы выходили из дома и растекались по двору. Кто-то наскоро благодарил экскурсовода, большинство тут же растворилось в толпе. Девушка сняла очки и зажмурилась крепко, давая глазам отдохнуть. К ней подошёл мужчина с мальчиком. Трофим видел их в доме. Мужчина был невысок, прочен. Подстрижен с боков и на затылке, а надо лбом ёжик, зачёсанный набок. Пиджак застёгнут на все пуговицы. Мальчик похож на отца, как маленькая капля на большую, и даже полуботинки у них одинаковые – коричневые прочные с подковками.
– У меня вопрос, – обратился старший.
– Пожалуйста, – девушка говорила вежливо, но устало: несколько экскурсий в день, лекция за лекцией и даже вопросы одни и те же.
– Какое отношение имел Пушкин к Ганнибалам?
– Ну, я же говорила, – таким тоном опытная, терпеливая учительница в который раз! – объясняет материал туповатому ученику, – Ибрагим Петрович Ганнибал приходился Александру Сергеевичу прадедом по материнской линии. Царь Пётр, назвал крестника Абрамом", – подумал Трофим и вспомнил медвежонка Абрашу-Арнольда.
– Позвольте, – сказал мужчина, – вы же сами объясняли, что Ганнибал – негр?
– Да, он был родом из Абиссинии. И конечно, чернокожий, это общеизвестно.
– Что же, по-вашему, и Пушкин тоже негр?!
Девушка невольно открыла рот, подержала его так и закрыла. Зубы у неё были красивые. Крупноваты, пожалуй... Она, кажется, плохо понимала собеседника.
– Я спрашиваю, – голос мужчины стал требовательным, почти командным, – что же по-вашему гордость русского народа, великий поэт А..ЭС. Пушкин – негр?!! И вы публично заостряете на этом внимание? Он так и сказал "А.ЭС".
Губы девушки сложились в лёгкую улыбку и ресницы чуть опустились.
– Видите ли, – она помахала указкой возле ноги, – видите ли, – повторила она, – у Александра Сергеевича была небольшая примесь эфиопской крови. Кажется, одна восьмая, это легко посчитать. И кстати, он этим предком гордился, – её улыбка стала чуть шире. – Но в некоторых американских штатах, по тогдашним законам он считался бы негром. Теперь не знаю, а сто лет назад – обязательно. В дом к белому его могли бы и не пустить.
– Так... – сказал мужчина. – Так!
И сын его до сих пор молчавший тоже сказал – так!
И больше никто ничего не сказал. Отец ещё несколько минут откровенно рассматривал девушку, будто решал, стоит ли углубляться в беседу или лучше провентилировать вопрос освещения биографии великого русского поэта в другом месте. Сделав неутешительный вывод, он повернулся и пошёл, не прощаясь. Сын тоже повернулся и, тоже не прощаясь, пошёл вслед за отцом. Трофим, неожиданно для себя, хихикнул.