– Ничего не понимаю, – Трофим смотрел в потолок. – Ничего теперь уже не понимаю. Великий поэт! "Евгений Онегин", "Капитанская дочка", "История Пугачёва". И "Сказка, про царя Никиту..." Не серьёзно. И Пугачёв – там один, здесь другой. Царица тоже... и опять же – царь Никита. Как будто разные люди писали.
– Во-первых, ты не прав: стиль пушкинский во всём и спутать его с кем-нибудь просто нельзя. Во-вторых, человек не бывает всегда одинаков. Тем более, поэт. А ещё и Пушкин! "Про царя Никиту" шутка, разумеется, но и шутка – поступок. Выбор. Может быть, это главное в жизни – достойно выбрать. В шутку и всерьёз. Ты рассказывал про тётю Мотю. Он мог и на скрипке играть, и в атаку ходить. Только выбирать не умел, выбирали за него. Кто он? Стукач. И не понял ничего. Книги тебя научат понимать и думать. Я надеюсь.
– Кто читал книги, обязательно правильно выберет? Не предаст, не изменит? Да? И стукачом не станет?
– Ишь чего захотел! Как бы просто всё было. Сколько угодно в мире образованной сволочи. Предают, наушничают, а то и убивают из-за угла. И объясняют, что иначе нельзя было. Что их неправильно поняли. Что их подлость на самом деле чистое благородство. Образованные люди и аргументы приводят. Нет уж, рецептов не жди. Быть порядочным человеком или сукиным сыном, это тебе для себя решать. И мне для себя. И каждому. И каждый раз.
– Костя смеялся: "мир ждёт, пока ты поумнеешь". – Мир – не знаю. Очень уж велик. Но мне было бы приятно. Наверное и Косте. А тебе полезно. Может быть.
– А может быть и нет?
– А может быть и нет, – сказал Иван Афанасьевич очень серьёзно. И даже повторил: – А может быть и нет...
Иван Афанасьевич, – сказал Трофим, – а что если "Евгений Онегин", в сущности, написан прозой?
– Чем?!
– Говорю "Онегин" – прозой.
– Сотрясение мозга у тебя, правда, было... – покачал головой доктор. – Или опять клоун?
– Литературовед.
– Ты с ними осторожней. У нас нет психиатрического отделения.
Трофим лежал на животе и кряхтел. Колени уже сгибались почти под прямым углом, особенно хорошо гнулось правое. "Физкультурница" злилась и на левую ногу давила больше. Согнув в колене, она укладывала стопу себе на плечо и налегала, как на отбойный молоток взад-вперёд, взад-вперёд, взад-вперёд. Раз-два, раз-два, раз-два. Согнуть-разогнуть. Время от времени измеряя угол большим деревянным транспортиром, оставалась недовольна и удлиняла занятия. Теперь он чаще сидел на кровати, свесив ноги. Читал или смотрел в окно. Небо потемнело, снежная шапка на осине стала мокрой и серой. Дерево пожухло и завлажнело, потеряв зимнюю нарядность. Снег на ветках стал ноздреватым и наконец растаял. Альбина принесла костыли.
– Пошли! – обрадовался Трофим.
– Не бегай! – ухмыльнулась Альбина. – Споткнёшься!
Трофим сел на койке и пошевелил ступнями. Поставил ноги на пол. Правой рукой упёрся в перекладину костыля, левой взялся за спинку кровати. Напрягся, чтоб разом вскочить, но еле хватило сил медленно подняться. Закружилась голова, он устоял. Альбина подставила второй костыль, и Трофим повис на подмышках, как тряпка на гвозде. Костей и мускулов не было. Шагнуть нечего и думать. Поднял глаза на сестру, чуть не плача.
– Молодец! – сказала Альбина к его изумлению и улыбнулась. И повторила: – молодец! Для первого раза отлично. Даже поддерживать не пришлось. Бегун! – теперь она смеялась широко и весело.
На третий день он с трудом сделал шаг к соседней койке, но дальше дело пошло. Через неделю выглядывал в коридор. Чтобы не рисковать, гипс наложили снова, но теперь только на левое бедро от поясницы до колена.
На осине взбухли почки, когда его выпустили, наконец, в больничный двор. Двор оказался неожиданно просторным. Вдоль забора рос кустарник, подстриженный на уровне Трофимова живота. Осина торчала в небо ровно посередине, под ней на двух столбиках, вкопанных в землю, была прибита грубо выстроганная столешница со щелями между досок и скамья рядом, тоже на столбиках. Сидели больные в телогрейках или тяжёлых чёрных пальто, надетых на больничные халаты и посетители в разной, одинаково небогатой одёжке. Говорили тихо, зато в ветвях снова, как осенью каркало, чирикало, пело. По двору прыгала желтогрудая птичка. Мимо тянулась улица, вполне деревенская. Зеленели деревья, орали грачи. Зима кончилась.
Трофим на скамье полулежал: бедро, стянутое гипсом, не сгибалось и, чтоб не сползать, он упирался ногами в землю. Не слишком удобно, зато хорош свежий воздух даже и с лёгким ветерком. Когда футляр сняли, скамья стала его любимым местом. Утром перетаскивал сюда книги и проводил на воздухе весь день. Ходил уже без костылей, с палкой. Ещё появились альбомы, тоже принесённые Иваном Афанасьевичем. Оказывается живопись, как и проза, имела чёткий ритм, выраженный сочетанием тонов и линий. Время шло незаметно, лечение заканчивалось Правду говоря, другого бы давно выписали. Срок лечения кончился, а план – государственный финансовый план, о котором говорилось в самом начале повествования, был обязательным для хирурга так же, как для стоматолога. План господствовал над государством и постоянно нарушался – чаще, конечно, за деньги, иногда же по доброте душевной. Иван Афанасьевич держал Трофима, можно сказать, "по блату" силой своего авторитета. Знал, что деваться парню некуда и привязаться к нему успел. Но авторитет, к сожалению, не бесконечен.
Хотелось перед выпиской побывать в заповеднике. Не принеси тогда доктор "Капитанскую дочку", он и не вспомнил бы. А теперь хотел.
Ещё реплика "а’part" ПРИТЧА В КОПИИ.
Столетиями время шло, потом бежало, мчалось, теперь – летит. А мы всегда боимся опоздать. Скорость, толчея. Суета. Разве что, зверюги наши живут в неизменном тысячелетнем ритме. Усатый мурлыка шествует по крыше высотного дома, медленно и важно, как шёл его предок по крепостной стене Рима. Удирали мыши и даже гуси, спасители города, держались подальше. Легионер, нагнувшись, благодушно щекотал грубыми, привычными к оружию пальцами, нежную шейку. Кот снисходительно урчал. Погладь уж, ладно! Не всё же тебе варваров на куски рубать! Терпел, однако, недолго и шёл, куда хотелось: в крепостную башню, к Тибру или на Форум с его колоннами, статуями и сенаторами. Сенаторы тоже ходили важно и медленно, а останавливаясь, произнося речи. Призывные и зажигательные: "...кроме того, я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен!".
И Карфаген был разрушен. Разбили стены, уничтожили статуи богов, сожгли общественные здания и частные дома. Плуг вспахал борозду по земле, на которой стоял огромный город. По пустой земле.
Прошли века.
Археологи осторожно раскапывали то, что зарыли солдаты. Сантиметр за сантиметром открывали руины Карфагена.
И нашли маску. Не божество и не демон – человечье лицо. Почти безукоризненный овал. Мудро глядят круглые глаза. Печально висит нос, похожий на длинную каплю.
В наш век из искусства исчезло изящество округлости. Картины стали похожи на кубы, потом на сплетение ломаных линий. Бывают и вовсе ни на что не похожие, впрочем, это и раньше случалось. Но такое скребли и писали заново, а теперь в нём находят концепцию. Дескать художник не изображал мир, а выразил его через цепь ассоциаций. Сложных и запутанных? Но таким стал мир! А маска вошла в этот мир, как наивная и мудрая притча. Конечно, её сфотографировали, размножили на печатных машинах и пустили в продажу. Каждый может иметь собственную притчу. Правда, в копии. Это значительно дешевле.
Женщине, которая жила одна, карфагенянин на стене казался почти собеседником.
Днём её толкал и прокручивал огромный город. Вечером в узкой темноватой комнате, ждало одиночество.
Когда среди школьных подруг замелькали первые замужества, она посмеивалась: "Из-за парты к плите? А кроме кучи детей, вам от жизни ничего не надо?" Зависти не было. Была "вся жизнь впереди". Пришла первая настоящая любовь "на всю жизнь" потом вторая тоже – на всю, и третья... без особых прогнозов, и шестая. И вдруг оказалось, что уже не вся жизнь – впереди.
Тогда ей и встретился Константин. Тяжёлую дверь в кафе он открыл без усилий, пропуская даму вперёд. Маленькая, почти детская рука была тренированной рукой гимнаста. Случайно вместе войдя, они сели за один столик и молча пообедали. Заговорили так же случайно, как встретились у двери. Но выходили опять вместе, и она отложила намеченные на вечер дела.
– Вы на клоуна не похожи. По-моему.
Это ему часто говорили.
– А кто похож? По вашему?
Она не знала.
– А почему вы стали клоуном?
Об этом тоже спрашивали часто и ответов у Кости было много, но тот разговор он помнил плохо, придуманные ответы вдруг стали фальшивыми и он испугался не показаться бы дураком или занудой! Но разговор продолжался вечером и на другой день, и на третий... Темы уступали место интонациям, теперь главная роль была у них. Женщина ускользала, не подпуская Костю, впадала в тон кокетливой девчонки, это не шло к её взрослости ни, как хотел думать Костя, уму. А ей уже не хотелось быстроты и лёгкости. Он искал прямоты и не найдя обиделся, уехал, пропал, запретив себе гоняться за этой женщиной. И неожиданно быстро её забыл.
Полушутя, на твердой сигаретной коробке, написал он свой адрес и дату рождения. "Не будет лень, поздравьте" И – чудо совпадения: был дома, а не на гастролях и точно к дате, как телеграмму получил письмо: "что ж вы исчезли так неожиданно... почти добившись всего, чего хотели... исчезли как мальчишка..." – и бросился на вокзал.
– Вы не вовремя приехали, – тихо сказала она. – Хотя бы завтра...
В узкой комнате помещалась единственная тахта, им пришлось лечь рядом, впервые чувствуя друг друга, думая об одном и том же и стараясь не касаться телами. Но руки встречались, и каждый отдёргивал свою, потому что если не отдёрнуть руку сразу, она сжимала руку другого, и воля отступала, туманясь, и рука ложилась на грудь или на ногу, и губы находили губы, и шею, и плечи, а дальше нельзя, дальше был запрет, и они отрывались друг от друга, не удовлетворив желания, оглушённые, в жарком, скользком поту. А в окне всё не светлела ночь – жданная ночь, проклятая ночь и они уже хотели только рассвета. И вдруг уснули, как провалились в тяжёлую, жаркую, влажную баню, и проснулись поздним днём, усталые и разбитые.
Плохо помнили, как этот день прошёл.
Новой ночью Костя вдруг понял, что усталость и слабость остались. Он боялся теперь, когда всё можно, вдруг оказаться бессильным. Страх сковал его, не давая коснуться ожидающей женщины. Прошлой ночью они молчали, теперь Костя лихорадочно искал тему для разговора. Перескакивал с предмета на предмет, избегая того, что нужно было немедленно делать. Чувствовал, что она всё понимает и страх заражает её, убивая желание, и понял, что сейчас, сию минуту, ещё немного и всё кончится навсегда – будет миг, и они его пропустят, и уже никогда не решатся... Заставил себя взять её руку, а свою протянул под её спиной и повернул женщину к себе. Напряжённое тело слушалось плохо, руки и ноги дрожали, он губами ласкал грудь, потом нашёл губы, стал целовать шею, плечи, снова грудь – дрожь прошла по её телу, уже идущему навстречу и страх исчез вместе с усталостью, и Константин почувствовал, что он мужчина вот сейчас, в эту минуту, с этой женщиной он мужчина и шевельнулось её тело, обретая упругость, и она закинула руки за голову, охватив подушку, и позволяя ему сделать всё, что нужно. И опьянённый её покорностью, стал он победительным и грубым, и она хотела этой грубости, и наконец, взорвалась тремя толчками – сначала мощным, тяжёлым потом мягким а третий был слабый и нежный.
Они снова лежали усталые, но это была другая, счастливая усталость, она скоро пройдёт и всё повторится.
– В старину говорили "я люблю Вас..." – но мы поколение трусов. Больше всего мы боимся показаться несовременными и потому смешными. Мы презираем высокий штиль старинных чувствований и, если говорим о женщине "я любил её..." то обязательно добавляем: "два раза". И всё равно я люблю вас. Люблю. Люблю. – И ещё: – хочу, чтобы мы жили вместе...
Кончилось утро, проходил день – они всё лежали в постели.
Вечером Костя уезжал. Сначала об этом не думали, потом старались не думать. Будильник поставили, чтоб только-только успеть к поезду. Костя отвернулся, спрятав её голову между своей щекой и подушкой. И опять всё стало проваливаться: часы, отъезд и само время. Она потянула его на себя, но вдруг вырвалась, голая побежала к столику, отвернула циферблат к стене и бросилась в постель... Потом они снова лежали рядом, она ближе к стене под самым портретиком и маска смотрела, не меняя печального выражения.
– Не радуется он за нас, – тихо сказала женщина.
– Для него вечного почти как человечество наша жизнь мала и незначительна, – сказал Костя фальшиво-высокопарно, как и должен клоун произносить банальности. Женщина, не приняв шутки, обняла его руку и прижалась к ней. Это уже вызывало не желание, а только нежность. Она вдруг стала мелко-мелко дрожать и он подумал, что сейчас ему это на под силу, но почувствовал на плече тёплую влагу и понял что она плачет. Снова встала, подошла к будильнику, вернула его в прежнее положение, но в постель уже не бросилась, медленно и некрасиво поползла на четвереньках к своему месту возле стены и опять легла на бок, обняв его руку и плача теперь громко, и откровенно. Дрожь её усилилась, и он испугался, сам не зная чего. Обнял ее, касаясь губами, слегка поглаживал плечи и спину. Они наконец забыли о времени.
Зазвенел будильник.
На вокзале у неё болело сердце.
– Вы же сутки пролежали на этом сердце, – улыбнулась она. Ничего. Вы только приезжайте. Пройдёт.
Он приезжал всякий раз, когда мог, в любом перерыве между гастролями, а если был близко, то и на выходной день. И она приезжала к нему. Они искали встреч – торопливых, судорожных, с самого начала начинённых ожиданием разлуки. Вечером на представлении ей казалось, что на манеже не её Костя, а какой-то совсем другой. Костя будет позже. Со строгими глазами в очках.
Большую часть жизни Костя проводил в гостиницах, и даже дома чувствовал себя немножко приезжим. А здесь она сразу перекладывает в шкаф его рубашки, уносит в ванную зубную щётку. Даже приехав на одну ночь, он здесь живёт. Костя утверждал, что карфагенянин встречает его приветливо.
– Здравствуй, дедушка, – говорил он, входя.
– У тебя еврейская тяга к родственникам, – смеялась она. – Национальная черта.
– К предкам. Все имеют родословную, и я хочу тоже.
– Карфагеняне были семиты, но не евреи. Потомки финикийцев.
– Может, он в Карфагене гостил?
Перед отъездом, уже сам ходил по комнате, расстегнув рубашку, над опущенным галстуком и совал в открытую пасть чемодана бритву, книгу или свитер. Она молча курила, забившись в угол дивана, и казалась себе выключенной из его жизни. Больше не провожала, представляя, как поезд – почему-то обязательно поезд, хотя Костя чаще летал, экономя время на дорогу, как поезд, громыхая вагонами под чёрным шлейфом дыма, трогается после третьего удара станционного колокола. Давно уже нет громыхания ни колоколов, ни дыма: электровозы уходят от перрона тихо, подозрительно опустив к рельсам сосредоточенные зелёные морды. Но ей нравилось представлять паровозы и колокола.
Разлуки заполнялись письмами, телеграммами, телефонными звонками. Скоро Косте становилось невмоготу и он, вырывая время, приезжал или звал её к себе. Встречая на вокзале, от нетерпения забывал покупать цветы – стучало сердце, ползли последние минуты. Она выходила из вагона последней, пропустив энергичных. Костя удивлялся тому, что она некрасива, с небольшими глазами, узким ртом и длинноватым носом. И тут же об этом забывал. И взяв её лёгкий чемодан, двигался к выходу, чуть отстав, чтобы посмотреть ей вслед. Он и влюбился тогда, в кафе, увидев, как она идёт – плавно, будто летит. Едва войдя в комнату, они поворачивались друг к другу: прикрытые глаза, торопливое дыхание, руки скользят по одежде пробираясь к телу, они раздеваются и ещё не сказав ни слова любят друг друга, и слышно только тяжёлое дыхание, и протяжный стон... Сутки превращались в ночь, и не иссякало её желание, и кипела, билась в нём тяжёлая мужская сила. Это была его женщина – одна в мире. Он любил её, он помнил её, он ждал её. Но не говорил ей больше, как в ту первую ночь: "хочу, чтобы мы жили вместе". Как будто всё было решено и незачем повторяться. Всё было решено и ничего не начиналось...
Костя всегда мучительно переживал свой рост. Не бывал на молодёжных вечеринках: девушки смотрели на него с дружеским участием, которое он ненавидел. Первый настоящий роман случился на курорте в приморском городе, уставленном пушками всех времён и назначений: старинные резные на четырёхугольных "сундуком" лафетах, корабельные и просто полевые – как в музее были они собраны здесь, в городе моря и войны. Костя рассматривал одну, медленно поворачивая штурвальчик наводки. "Каждый мужчина становится мальчиком, увидев колёсико, которое можно повертеть" – сказал женский голос.
Сзади Костю иногда принимали за мальчика. Потому и носил он преувеличенно-солидные костюмы, всегда галстук, очки. А тут он сразу признан мужчиной, и даже ирония могла относиться только к мужчине. Обернулся...
Всё произошло, как будто само собой. Им было хорошо, но она снова пошутила:
– Подругам я навру, что на курорте за мной ухаживал капитан дальнего плавания, огромный блондин со стальными глазами...
Не ответив, он через час уехал из города. И, в конце концов, нашёл женщин, которым было неважно высок он или мал, красив или уродлив, умён или не очень. Это не были проститутки: в державе, где зубную боль лечили в поликлинике, а за границей гастролировали по записи в паспорте, проститутки существовали только в гостиницах "Интуриста". Для обладателей валюты – она же "баксы", "зелень" и т.д. Другие, уличные, были отвратительно вульгарны и не слишком отмыты. Промежуточные сорта здесь не произрастали. Но если не сложилась жизнь и праздником выглядит ужин в хорошем ресторане, туфли в подарок или поездка к морю, которую сама оплатить не можешь? Он был этим женщинам благодарен, вспоминал уважительно и тепло. Потом жизнь разделилась на "до неё" и "при ней". Она – почти дом. Дом манил… но до сих пор Костя был свободен от обязательств. Она сказала: "По-моему, тебя всё стало устраивать..." Он не услышал.
Письма становились короче и суше. Неужели всё уйдёт и опять впереди пустота? От неуверенности, от метаний между надеждой и отчаянием, она становилась грубой. Первая ссора – беспричинная и оттого ещё более злая, была в гостинице. Они отдыхали вместе но, подчинённые нравственности, конечно же государственной! – жили в разных номерах. Чтобы заночевать у неё, Костя должен был проскользнуть по коридору незамеченным. Иначе раздавался телефонный звонок: "У вас гости. После одиннадцати это запрещено!"
Будто нельзя переночевать до одиннадцати. Было бы желание...
Некоторые дежурные за купюру соглашались обойти такой родной и знакомый каждому столб, но другие были поборницами скромности и законных браков. Поднимался крик, в адрес хозяйки номера сыпались оскорбления и угрозы. "Выселим! Напишем! Сообщим!" Раздавалось устрашающее слово "милиция". Она слушала, стиснув зубы. Один раз, другой...
Костя сидел на балконе и смотрел, как она курит.
– Чего ты на меня уставился?