...не просто протаскивали чуждые нам заграничные песни и танцы. Здесь шла настоящая религиозная пропаганда и даже собирались поставить оперу о якобы существовавшем Иисусе Христе! – в этом месте товарищ Головлёв опять повысил голос. Как и раньше, когда говорил о бдительности.
– Ого! – сказал кто-то.
Трофим вдруг понял что товарищ Головлёв не имеет понятия о происшедшем. Но речь уже заканчивалась, докладчик сворачивал бумажки и говорил теперь наизусть, впрочем, так же монотонно и неразборчиво.
– И мы будем беспощадны к тем, кому не по пути с нами, кто сворачивает на узенькую дорожку загнивающей буржуазной капиталистической идеологии с широкой столбовой дороги нашей передовой культуры. Он заслужит у нас только одно: общественное презрение.
В наступившей тишине раздалось неожиданно громко:
– А-шесть.
– Попал, – это уже опять тихо.
–А-семь.
– Утопил, гад.
– Ка-девять.
– Мимо, – сказал шёпот. – Же-семь.
"Бой" заглушили аплодисменты, как и полагалось, громче и продолжительнее, чем в начале. Видно было, что товарищ Головлёв совсем не устал и выдержит не одну такую речь, несмотря на пожилой возраст. Он прямо пошёл к своему стулу в центр президиума будто и не видя, что на нём кто-то сидит. Председатель шарахнулся на своё место.
Первым выступал кузнечный профорг. Он вышел на трибуну, потеребил борт пиджака, застёгнутого на все три пуговицы и начал.
– Я, товарищи, давно присматриваюсь к нашему оркестру. И прямо скажу: не нравится мне этот оркестр, – он то говорил почти неслышно, то вдруг начинал кричать и опять стихал, так говорят совершенно глухие люди, не слыша собственного голоса.
– Помню, в молодости и мы любили петь, – продолжал он. – Замечательные у нас были песни, товарищи. "Мы кузнецы и дух наш молод", "Махорка", "Будёновская кавалерийская", товарищи. Про любовь тоже пели, почему нет? И "Катюшу", и... – тут профорг запнулся, но больше ничего не вспомнил. – В общем, замечательные песни, – повторил он вместо продолжения. – Так разве хоть одну из них играл этот оркестр? Разве кто-нибудь слышал от них музыку, зовущую на труд и на подвиг?
Профорг врал. На заводских вечерах и мероприятиях оркестр играл всё, что полагалось. Об этом не вспоминали, спорить с "товарищем из райкома" никому даже в голову не приходило. Но кузнечный профорг, это другое дело.
– Так ты ж глухой, как пень! – радостно сказал кто-то и в зале раздался смех. Тётя Мотя, повернувшись, шарил глазами по лицам, а председатель застучал карандашом по графину, – "Тише, тише, товарищи, дело не в том", – сказал он. "Как не в том"? – удивились в зале, но профорг продолжал говорить, не слыша вопросов и замечаний.
– На концерт я пошёл не один, – говорил он, – а с бывшим работником нашего Дома культуры. Матвей Лукич Гузов, – тётя Мотя не привстал гордо, как можно бы ждать, а наоборот, вжался в кресло глубже: старый осведомитель не привык быть на виду. – Товарищ Гузов, сам бывший музыкант-скрипач и помог мне во всём разобраться. Эта музыка не нужна народу, товарищи! Не нужен нам ихний Иисус Христос и всякие заграничные песенки! Мы не можем терпеть в нашем здоровом коллективе чуждые идеологические влияния! Не можем и не потерпим, товарищи! Вот так, – закончил он неожиданно тихо и сел на место рядом с тётей Мотей. У того уже отошла профессиональная реакция, и он сиял, вытянувшись в кресле, как в далёкой молодости на боевом коне. "Может народ, это тётя Мотя? – подумал Трофим. – Тогда плохо..." Выступили ещё два видных общественника: редактор стенгазеты и руководитель добровольной пожарной дружины. Каждый по своей бумажке призвал к бдительности и осуждению. Настала очередь рядовых активистов, эти выходили на трибуну с ленцой, понукаемые председателем: "Ну, Вячеслав Леонидович, ты что думаешь? А ты, Анна Петровна, так и будешь отмалчиваться?" И Вячеслав Леонидович, и Анна Петровна или, скажем, Кузьма Анатольевич сбивчиво и негромко повторяли что-нибудь сказанное до них. Кто-то предложил "строго взыскать", то есть объявить строгий выговор, чтоб другим неповадно было. Хотя на зарплате были только заведующий клубом и руководитель оркестра. Музыкантам, какой объявишь выговор? Самодеятельность-самоделка. Что с них взять…
Все понимали, что настоящего гнева в зале нет. Поскольку родной завод взрывать никто не собирался и зарплату в фонд какой-нибудь отчислять, опять же, не зовут, воинственный пыл штатных передовиков и профессиональных активистов не разгорался. Религиозная агитация тоже плохо, кто ж спорит? Это все твёрдо помнили со школьных времён, тут и говорить нечего, но раз есть собрание, значит, будет решение. Передовики знали, что решение называемое пока "проект" готово с утра и надо только, проголосовав "за", спокойно разойтись по домам, а уж без них в ДК порядок наведут и бдительность повысят, и выделят "горячих" кому надо. И оркестр будет играть, что положено. Наконец предоставили слово директору Дома культуры. Он встал на трибуну, глубоко вздохнул, вытер потную плешь огромным носовым платком и начал каяться. Особенно упирал на смягчающие обстоятельства, как то: ремонт, требующий неусыпного директорского надзора и ответственную подготовку к заводскому турниру по шашкам, возложенную на его плечи. Занятый всеми этими делами, ничего не знал он про концерты, но если бы только знал, если бы только услышал, если бы... он бы...
Просил простить и поверить.
Из президиума смотрели сурово.
– Во всём виноват руководитель оркестра, – говорил директор. – Именно он призван руководить непосредственно художественным и идейным воспитанием оркестрантов. Я считаю, что с него и надо спросить в первую голову, – директор опять вытер плешь и сел на место, видимо надеясь, что главный удар от себя отвёл, а между рядами торопливо, наступая музыкантам на ноги, уже пробирался руководитель оркестра. За ним следили с интересом и насмешкой: здесь принимали резолюции, осуждающие вражьи происки в Африке и Латинской Америке, но живого идейного врага видели впервые. Страшным он не казался.
Враг даже не решился ступить на трибуну и скромненько стал рядом с ней. Он ссутулился, поправил очки и тихо начал.
– Громче! Громче, не слышно!
– Зе-семь; – услышал Трофим знакомый шёпот.
– Я прошу учесть, – повысил голос руководитель, – что в репертуаре оркестра есть известные, заслужившие всенародное признание музыкальные произведения и эти произведения составляют основу нашей программы.
– Для отвода глаз? – весело спросил кто-то.
– Конечно, мы признаём свою вину, однако просим поверить, что не враждебная идеология, а только легкомыслие толкнуло нас... – он, как мог, старался выгородить себя и музыкантов, заверяя, что их ошибки произошли только от интереса к разным музыкальным жанрам и желания совершенствовать свою исполнительскую культуру.
– Да кому ты нужен с твоей культурой? Играй что велено и точка! – рассудительно сказали в рядах. Прерванный оратор запнулся, переминаясь с ноги на ногу, но собрался с силами и продолжал оправдываться, уверяя, что конечно теперь уже никогда и ни при каких обстоятельствах...
– Теперь и не дадим, – сказали в президиуме, и зал радостно захохотал. Тётя Мотя снова обернулся, но уже не шарил глазами, а подмигивал: этого, мол, послушайте, он уж наобещает! Но руководитель ничего больше не говорил, постоял минуту и двинулся к своему месту вялый, как проколотый мяч.
Трофим слушал. Почему все оправдываются, когда нужно объяснить? Оркестранты и не думали совершать то, в чём их сейчас обвиняют. Причём тут враждебная идеология? Откуда религиозная пропаганда? То, что играли, в том числе отрывки из рок-оперы "Иисус Христос суперзвезда", просто современная музыка, это играет весь мир! Поколебавшись, он, чуть смущённый собственной смелостью, встал.
– Прошу слова.
На сцене зашептались: Трофима никто не знал. Председатель кивком позвал директора Дворца, тот подбежал, семеня и, не решаясь вновь подняться на сцену, зашептал что-то снизу, вытянув шею и прикрыв рот сбоку ладонью. Но Трофим, не дожидаясь конца "переговоров" уже подошёл к самой сцене и поднимался по ступенькам. Оставалось только сказать "Слово предоставляется..." – но кому именно предоставляется слово, никто понятия не имел. Сам же Трофим от неопытности и волнения представиться забыл. С трудом, поднявшись по ступенькам, тут же остановился, отделённый от красной трибуны длиной стола и рядом президиума.
Трофим привык видеть зал с высоты своего пульта. Но там он был занят делом и следил не за публикой, а за музыкой. Перед зрителями тоже был весь оркестр и Трофим не чувствовал сосредоточенного на себе внимания. Впервые оказавшись один на один с залом, и вдруг поняв, что все смотрят на него, он растерялся. Дальние ряды, где сидели музыканты, расплывались в тёмное пятно. Ближние оставались полупустыми, а в центре перед самой сценой сидели кузнечный профорг и тётя Мотя. Связующей точкой блестела плешь директора. "Торчит из ряда, как палец из дули" – подумал Трофим, и ему вдруг полегчало, и растерянность прошла.
– Мне кажется, – начал Трофим с непривычки без обращения, – мне кажется, здесь чего-то напутали, – он улыбнулся смущённо. Прошёл шумок, и в президиуме переглянулись, но Трофим этого не заметил и продолжал. – Никто не собирался ставить оперу "Иисус Христос суперзвезда". И не могли бы, для этого нужен театр, большой оркестр и труппа. С певцами.
– А если б могли? – с интересом спросил кто-то.
– Ну-у... Не знаю. Да и какая разница? Это просто музыка и никакая не агитация. Мы же смотрим в музеях иконы и картины религиозного содержания. Вообще искусством управлять нельзя. Нужно понимать внутренние законы его развития.
– Что-о?! – раздалось уже из президиума,
– Инте-е-ре-есно-о... – протянул кто-то.
– Искусство живёт и развивается вместе с миром, – но по своим собственным законам, – продолжал Трофим. – И если надо разобраться в нашем концерте, – он и не заметил, что снова говорит "в нашем", хотя давно здесь не играет, – если надо в этом разобраться, так хотя бы грамотно! Пригласить специалистов...
– Сами с усами, – сказали из зала, – Подумаешь, трудность какая!
– Я лишаю вас слова! – вскочил с места председатель – Ваше выступление это политическое хулиганство! – крикнул он первое, что пришло в голову.
– Идеологическая диверсия, – внушительно поправил товарищ Головлёв.
– Да, да, идеологическая диверсия! – председатель был рад квалифицированной помощи. Трофим обернулся. В президиуме смотрели не столько на него, сколько на товарища Головлёва, как бы примеряя к нему собственное поведение. Головлёв же, прищурив левый глаз, правый округлил в Трофима, будто прицеливаясь. Сейчас выстрелит... И Трофим понял, что никто ни в чём разбираться не будет. Что президиум заботит единственно мнение товарища Головлёва, который ничего не понимает, более того – не хочет и не должен понимать в музыке, ни вообще в происшедшем. Область его знаний совершенно другая: осудить всё, что должно быть осуждено, по мнению тех, кто стоит ещё выше него и с кем его мнение должно совпадать всегда и во всём. Что в зале думают об одном: скоро конец смены и надо заканчивать собрание, иначе пропадёт вечерний отдых. И не потому каялись выступающие, что чуяли за собой вину, а потому что всё понятное ему только сейчас, им давно известно, а он лучше бы сидел и не совал ногами, раз его не... гребут... как сказал кто-то в зале. Если же вылазишь на трибуну, надо не объяснять, а тоже каяться и клясться... тогда может, им простили бы... неизвестно что. И разрешили бы под строгим контролем играть "Катюшу", тем более, что песня хорошая и никто ничего против неё не имеет, просто нельзя твердить одно и то же, мимо сегодняшней жизни и сегодняшнего мира. Ну и что? Не смертельно же...
Но если сейчас всё поняв, он замолчит и уйдёт, значит, напрасны были разговоры с Костей и зря терял с ним время Иван Афанасьевич. И о чём сам думал – пустые слова. "На свете полно образованной сволочи..." Он потеряет право уважать себя, если сдастся сейчас.
От волнения пересохло в горле. Трофим повернулся столу, не спрашивая разрешения, налил стакан воды и выпил громко булькая. Шагнул к самому краю сцены и ещё подался корпусом вперёд, в зал.
– Мы не совершили никакого преступления, – теперь он говорил "мы" сознательно отождествляя себя с оркестрантами в поступке и будущем наказании, – то, что мы играли, нам нравится и слушателям тоже. Да, мы исполняли не только известное тем, кто сегодня нас обсуждает. Не наша вина, что все они отстали от сов ременной музыки на пятьдесят лет. А докладчик мало того, что не разбирается в музыке, он вообще не знает, что произошло!
Вот теперь в зале стояла настоящая тишина. Тётя Мотя, сжав подлокотники кресла, уставился на Трофима, такое он видел впервые. Рядом беспокойно вертелся профорг. Чувствовал – что-то происходит, но текста не слышал, "картинки" не понимал.
Смотрел немое кино с привычным титром: – "Искусство принадлежит народу"
Первым опомнился председатель.
– Замолчите! – крикнул он. И повторил: – Лишаю слова!
Трофим только махнул рукой.
– Докладчик даже не понимает, – теперь он почти кричал, – что название "Иисус Христос суперзвезда" не может быть религиозной пропагандой, потому что ставит Иисуса в один ряд с киноартистами и хоккейными игроками! И никто здесь этого не понимает. Почему передовики производства должны обсуждать репертуар оркестра? Музыканты же не лезут в их работу с советами!
– Ишь чего захотел, – обиделись в зале, и с этого началось то самое, давно ожидаемое возмущение. Активисты вскакивали с мест.
– Гнать его!
– Давайте разберёмся.
– Нечего! Уже разобрались!
– В конце концов, принадлежит искусство народу или нет, греби его в душу мать?!
– Всех под суд! – и, наконец:
– Это враги народа!
Трофим увидел игроков в морской бой – они тоже кричали, размахивая тетрадками. На страницах были расчерчены "моря" с затушеванными "кораблями". Зал гремел тем яростным гневом, который так и не сумел вызвать товарищ Головлёв. Передовики махали руками и кричали, не слушая друг друга. Хлынули в передние ряды и оттуда снова кричали кто на сцену, а кто и назад, в зал, обернувшись. Разобрать уже ничего нельзя было, только лица перекошенные злобой и оглушающий крик.
Председатель медлил успокаивать собрание: возмущение масс священно, когда направлено в нужную сторону. Он подождал, пока шум начал стихать и как раз вовремя постучал по графину. Ибо совсем терять управление тоже нельзя никогда.
Слово вторично взял товарищ Головлёв. Другой бумажки у него не было: такой ход событий не предусматривался. Но за годы руководящей деятельности, товарищ Головлёв понаторел в речах и даже мыслил всегда так, будто читает текст, утверждённый инстанциями. Назвав идеологическими диверсантами теперь уже весь оркестр, он заявил, что никого из этих "так называемых музыкантов" даже близко нельзя подпускать к нашему, самому передовому в мире, пролетарскому искусству, а также и к сияющим невдалеке вершинам будущей новой жизни. Было два предложения: с первым выступила работница, зачитав бумажку, много раз перегнутую и запотевшую, будто её с утра держали в кулаке. Директора клуба предлагалось предупредить строго, руководителю, как единственному в оркестре работнику на зарплате, объявить выговор и выбрать авторитетную комиссию из активистов для контроля над репертуаром.
Второе предложение внёс лично товарищ Головлёв. Устно. Бумагу тут же и составляли, под его диктовку. Директору объявить строгий выговор с последним предупреждением, хотя никакого первого он никогда не получал, руководителя уволить, поставив перед соответствующими инстанциями вопрос о лишении его права работать в области культуры, состав оркестра сменить полностью и в дальнейшем за репертуаром строго следить. Сообщить о происшедшем на места основной работы музыкантов, для принятия к каждому соответствующих мер. О Трофиме же, как о тунеядце не имеющем постоянного места работы, сообщить в милицию. Кроме того, выяснить, не имели ли места финансовые нарушения, поскольку брать деньги за свои концерты музыкантам запрещено без соответствующих разрешений и уплаты налогов. Буде же обнаружится подобное, возбудить ходатайство перед прокуратурой о привлечении их к уголовной ответственности. Это предложение сразу голосовали, даже не вспоминая о первом. И приняли единогласно. Трофим видел как вместе со всеми подняла руку женщина, внесшая первое предложение.
Идти на место не хотелось, он знал, что в оркестре его уже ненавидят. Спустился по лестничке и стал тут же, привалясь плечом к стене. Собрание закончилось, и все толпились у выхода. Закуривали. Мимо Трофима прошли оркестранты. Руководитель посмотрел на него сквозь очки долгим, грустным взглядом и ничего не сказал. Прошли остальные, некоторые Трофима даже не знали. Филька приостановился, помолчал. Бросил с видимым отвращением:
– Мудак...
Зал быстро пустел, только члены президиума не спешили уйти, видно не желая смешиваться в дверях с толпой. По очереди, подходя к сияющему тёте Моте, пожимали руку. Лично товарищ Головлёв, потом председатель, за ним другие. Трофим вышел в вестибюль и там снова увидел игроков в морской бой. Они стояли по разные стороны колонны честно отвернувшись друг от друга, чтобы каждый мог видеть только свою тетрадочку и доигрывали партию.
– Ве-два, – "выстрелил" один побольше ростом и с лысиной.
– Утопил, – сказал второй с усами и спрятал тетрадку в карман. – С меня две кружки.
– Пошли, – сказал лысый.
– За мной не заржавеет, – успокоил его усатый, и они пошли к выходу, осторожно обойдя хромающего Трофима.
"Цирк! – вдруг подумал Трофим. – Цирк, где всё идёт сегодня как вчера, и у каждого своя роль. У товарища Головачёва, у активистов и даже у музыкантов. Каждый свою роль знает назубок, и сыграли бы всё как по нотам, не влезь я со своей импровизацией".
Утренняя духота как и следовало ждать, прорвалась грозой, тоже давно прошедшей. Небо сияло высокое и голубое с лёгкими перьями облаков. Солнце ласково грело. По мостовой неслись мутные потоки, но тротуар уже подсох и только последние капли пятнышками темнели на асфальте. В лужах отражались верхушки домов с искажёнными очертаниями. Оркестранты быстро уходили через площадь, сторонясь его как зачумленного, виделись уже только силуэты, но и они таяли, будто улетают или, что более вероятно, уплывают по лужам. Трофим глубоко вдыхал свежий после грозы воздух. Сравнение с цирком лишало происшедшее тяжёлой серьёзности, придавая оттенок игры, и даже вина его вдруг показалась не настоящей. Почувствовал себя лёгким, будто случилось что-то радостное – он поступил, как считал нужным и пусть будет, что будет, ему не в чём себя упрекнуть. Иван Афанасьевич, наверное, поддержал бы его. Но музыканты не собирались отстаивать свою правоту ни достоинство, а только хотели сохранить оркестр. Стало быть, высокие принципы не всегда главное? "А может быть, и нет", – вспомнил он Ивана Афанасьевича. Советоваться было поздно. Лёгкость обернулась пустотой, и он сразу почувствовал голод. Доехал до центра, вышел из автобуса, пошёл по бульвару, окаймлённому двумя рядами тополей вниз, к тому самому перекрёстку, режущему огромный город на четыре части света. Здесь в большом кафе они пообедали тогда с Костей. И встреча с Изольдой была здесь, на этом перекрёстке. Давным-давно.