Ранние грозы - Мария Крестовская 10 стр.


Она перечитала еще раз письмо, точно все еще не веря ему, и улыбка, слегка насмешливая и презрительная, искривила углы ее губ. Уже давно начала появляться у нее эта улыбка при чтении писем Павла Петровича. Их тон, всегда немного деловой и торопливый, где единственными ласковыми словами были обычные фразы в начале: "милая Маня", и в конце: "обнимаю тебя и Наташу, и остаюсь любящий тебя муж, П. Алабин", раздражали теперь Марью Сергеевну. Она осознавала, что этот человек, несмотря на все свое неумение выражаться нежно и страстно, в душе все-таки любил и ее, и Наташу. Но какою серенькою казалась ей теперь его любовь в сравнении со страстью Вабельского!

Марья Сергеевна нехотя садилась отвечать ему и писала тем обыкновенным слогом, каким в большинстве случаев переписываются жены с мужьями после пятнадцатилетней совместной жизни. В прежние годы она не замечала его "чиновничьего тона" и сама не терялась в своих письмах к нему. И теперь еще, по привычке, писала она ему о разных мелочах и переменах в доме: о том, например, что переменила кухарку, которая стала сильно пить, что отдала перекрыть мебель в гостиной, что получила письмо от тетки и подписалась на новый журнал, исполнила все его поручения и т. д. Только письма ее стали более натянутыми, так как, не зная, о чем писать и боясь обмолвиться хоть маленьким намеком, она нарочно подбирала разные хозяйственные мелочи и старалась скорее закончить письмо, подписав привычную ей фразу: "Я и Наташа крепко целуем и обнимаем тебя. Да сохранит тебя Господь! Твоя жена, М. Алабина".

И, запечатав, наконец, конверт, она с облегчением вздыхала, думая о том, что целую неделю ей не надо будет опять лгать и мучиться над составлением ему письма.

Зато, словно в утешение и награду себе, она писала Вабельскому, переполняя все письма к нему страстною любовью, нежными именами и ни на одну секунду не задумываясь, "что дальше". Впрочем, ей недолго пришлось писать ему. Вабельский скоро переехал на дачу по соседству с ними.

XV

Переехав на дачу, Вабельский стал проводить у Алабиных почти все время. Это было тем удобнее для него, что летом обычно дел у него бывало всегда меньше.

С этих пор для Марьи Сергеевны настал лучший период ее счастья. Видя Вабельского почти постоянно около себя, она забывала и страх, и мучения совести. Даже сознание, что его частое присутствие может ее скомпрометировать, не останавливало ее.

Тем не менее даже в собственной прислуге Марья Сергеевна подмечала что-то новое: какие-то двусмысленные и таинственные улыбочки. Феня говорила теперь про Вабельского не иначе, как "наш барин", и если ей случалось передавать Марье Сергеевне какие-нибудь записки от него или обратно, то она всегда принимала такой таинственный и странный вид, что Марья Сергеевна невольно вспыхивала и конфузилась, а Вабельский поспешно давал на чай.

Но все это были еще мелочи, которые лишь слегка отравляли ее счастье. Главное было впереди и должно было начаться с приездом Павла Петровича. И, предчувствуя близость этого "главного", Марья Сергеевна спешила воспользоваться оставшимся ей уже недолгим свободным временем и выпить до дна свою чашу любви и счастья, стараясь не замечать и обходить как-нибудь все, что отравляло и затуманивало это счастье.

С тех пор, как Вабельский переехал на дачу, Марья Сергеевна стала энергичнее, и, слушая его советы, невольно подчинялась им, заражаясь отчасти его взглядами. Даже к натянутым отношениям с дочерью, которые так мучили ее сначала, она мало-помалу привыкла и уже меньше обращала на них внимания. Чем больше проходило времени, тем горячее привязывалась она к Вабельскому. Если в начале их любви на нее порой и находили еще сомнения, и она не отдавала отчета себе, долго ли это продлится и будет ли это полным переворотом в ее жизни, то теперь она уже ясно осознавала, что прекратиться это может только с ее смертью. Она чувствовала, что разлюбить его уже не в силах.

Что касается Вабельского, то в начале его ухаживанья за Марьей Сергеевной он глядел на их отношения не более, как на обыкновенную интригу, которыми пересыпана была вся его жизнь, хотя в то же время самая трудность победы над ней отчасти осложняла их, бросая на них некоторую тень серьезности. Ответственность и значение их были все-таки больше, чем со всеми остальным женщинами, с которыми до сих пор у него были романы. Сама многочисленность этих романов заставляла его относиться к ним легко и поверхностно, не делая из них "вопросов жизни".

Не желая жениться, он никогда не ухаживал за девушками из опасения "быть пойманным" и, избегая продолжительных и серьезных связей, старался всегда благоразумно сдерживать свое увлечение и увлекаться лишь настолько, насколько это нравилось ему самому, не мешало делам и не изменяло хода его жизни. Но при всей легкости своих взглядов на женщин он, в то же время, очень любил их по привычке и скучал, если в какой-нибудь период его жизни не случалось никаких интриг.

Вабельский находил, что все женщины более или менее одинаковы и что в каждом слое общества есть и хорошенькие, и интересные, и что, следовательно, гораздо благоразумнее выбирать тех, которые сами были более удобны для подобных отношений. Почти за всю его жизнь ему ни разу не случалось еще ухаживать за вполне порядочною женщиной. Он знал, что ни у одной из своих любовниц он не был ни первым, ни последним даже любовником, и это знание упрощало его отношения с ними. С Марьей Сергеевной у него с самого начала пошло дело не совсем так, как всегда. Но если он и знал, что с этою женщиной придется, пожалуй, "повозиться", как он мысленно говорил, подольше, чем с другими, то, во всяком случае, отнюдь не предполагал, что эта связь может сделаться постоянною, серьезною и совершенно перевернуть спокойное и приятное течение его жизни. А пока некоторая доля серьезности в ней и в их отношениях слегка даже нравилась ему. Он чувствовал себя уже уставшим и пресыщенным всеми своими легкими похождениями.

Хотя дел у него как у одного из самых модных и блестящих адвокатов в столице было множество и куши за эти дела он получал порой огромные, но денег у него никогда не водилось. Зато его квартира, в которой он проводил только ночи да часы приемов, была одной из самых шикарных в Петербурге, рысаки – одни из лучших в городе, и даже женщин он предпочитал именно тех, которые дороже стоили. У него на все образовался какой-то особенный вкус, что и было главною причиной его частого безденежья.

Марья Сергеевна не только не стоила ему ничего сама по себе, но, сойдясь с нею, он и жить стал гораздо тише. Не требовалось безрассудного бросания денег на ветер. И эта "передышка", как он мысленно называл свои отношения с ней, ему очень нравилась. "Отчего бы и не поскромничать полгодика?" – говорил он.

Ее красота всегда сильно возбуждала его, а под влиянием своей любви к нему Марья Сергеевна, казалось, похорошела еще больше. Эта страстная любовь, переходившая порой в какое-то безумное обожание, не только нравилась, но и льстила ему. Вабельский был красив, ловок и умен в модном смысле слова, а потому увлечение им женщин не было для него новостью; но сколько он ни припоминал, так глубоко, искренно и бесконечне его не любила еще ни одна, и, несмотря на то, что страстное обожание Марьи Сергеевны временами даже смешило его, но чаще оно трогало его и удивляло, рождая и в нем самом невольно больше нежности и уважения к ней.

Больше всего в их отношениях ему не нравилась Наташа. Он находил, что без нее было бы лучше и спокойнее; девочка, положительно, мешала и чаще всего остального вызывала в матери упреки совести, раскаянье и слезы, всегда немного скучноватые для него. Он старался предугадать поведение Наташи по возвращении Павла Петровича и слегка побаивался, как бы она не испортила им чего-нибудь.

Это возвращение, долженствовавшее последовать очень скоро и гораздо скорее того "полгодика", который определил себе мысленно Виктор Алексеевич, не совсем-таки улыбалось ему. К тому же решение о полугоде он отчасти уже изменил.

"Сколько поживется…" – неопределенно решал он.

Вабельский думал, что экзальтированная, не привыкшая к фальши и подобным положениям Марья Сергеевна не сумеет повести дело так, чтобы не прерывать отношений ни с мужем, ни с любовником. И это немного тревожило и беспокоило его. Он надеялся только на свое влияние на ее, которое заставит ее следовать его советам и тем предотвратить кое-какие опасности, хотя ему, уже давно привыкшему к подобным вещам, эти опасности казались гораздо менее серьезными, нежели ей. При мысли о возвращении мужа ее охватывал какой-то беспомощный ужас и страх.

– Что нам делать? Что нам делать! – с отчаянием спрашивала она его.

Вабельский пожимал плечами.

– Прежде всего не волноваться и, главное, не делать драм из того, в чем можно обойтись одною комедией.

Но на этот раз Марья Сергеевна не вполне соглашалась с ним. В своем чувстве и поступках она не могла видеть только "комедию". И это слово было не только непонятно ей, но и больно.

– Во всяком случае, Маня, если ты будешь только плакать да мучиться, ни тебе, ни мне, ни даже твоему Павлу Петровичу легче от этого не станет. Нужно устроиться так, чтобы хоть он, по крайней мере, не мучился, то есть нужно только, чтобы он ничего не знал. А это вполне зависит от тебя – сумей продлить его неведение, а остальное уже будет легко.

Но Марья Сергеевна тоскливо вздохнула; ей это совсем не казалось легко.

XVI

Однажды вечером Марья Сергеевна получила телеграмму и, еще не распечатывая ее, уже догадалась, от кого эта депеша и что несет в себе; но, точно желая обмануть себя и продлить свое мнимое неведение, она молча держала ее в похолодевших дрожащих руках, не решаясь сразу распечатать.

Феня спокойно стояла рядом, ожидая расписки, и поднявшей на нее испуганные глаза Марье Сергеевне показалось, что горничная нарочно стоит тут и внутренне посмеивается над ней.

– Где же огонь, дайте лампу! – нетерпеливо окликнула она ее.

Феня молча повернулась и вышла в соседнюю комнату, а Марья Сергеевна осталась одна в темной гостиной.

– Да, я знаю, что в этой телеграмме! – думала она, глядя сухими, горящими глазами куда-то в угол комнаты. – Это конец… конец всего… И завтра начнется что-то новое… Отвратительное…

Феня внесла лампу и поставила ее на стол перед барыней.

Марья Сергеевна прочла:

"Буду завтра с почтовым. Алабин".

– Да, это конец…

И вдруг ей показалось, что она никогда не предугадывала этого конца… Ей, ежедневно ожидавшей этой телеграммы и возвращения мужа, казалось теперь, что она никогда не ждала его так скоро.

– Во всяком случае, не завтра… Я знала, конечно, что это будет, что это должно быть, но не завтра же…

– Расписаться нужно-с, – напомнила Феня.

Марья Сергеевна тряхнула головой и взяла перо. На мгновение ее глаза встретились опять с усмехающимися глазами горничной, и в ней проснулись гордость и самообладание.

– Завтра барин приедет, нужно приготовить комнату, – сказала она, сама внутренне удивляясь естественному, верному звуку своего голоса.

– Боковую?

– Да… Протопите хорошенько, пожалуй, холодно будет.

– Слушаюсь-с…

Феня ушла, взяв расписку.

Марья Сергеевна порывисто поднялась с кресла и быстро вышла на балкон. Весь день шел дождь, и дорожки сада тускло блестели от света, падавшего на них из освещенных окон. На дворе было холодно от той особенной сырости, которая нередко бывает в конце августа и начале сентября, но лицо Марьи Сергеевны горело ярким румянцем.

Вабельский обещал прийти только к девяти часам, но теперь ей хотелось видеть его и показать ему телеграмму сейчас же, она не знала только, как это сделать.

Послать записку…

Но, вспомнив усмехающееся лицо Фени, Марья Сергеевна отказалась от этой мысли.

Сама она избегала бывать на его даче, но в данном случае это было удобнее всего. Только дома ли он?..

В конце сада была аллейка, с которой днем были видны окна дачи Вабельского. Она вспомнила про это и, осторожно подобрав одною рукой платье, а другой плотнее запахивая на груди оренбургский платок, пошла в ту сторону. Тяжелые намокшие ветви кустарников и деревьев, нечаянно задеваемые ею, ударяли ее по лицу и спине, оставляя после себя мокрый холодящий след.

Она торопилась и волновалась так, как будто это мучившее ее "завтра" наступит сейчас же, прежде, чем она успеет предупредить его, и, опершись одной рукой на решетку забора, она приподнялась на цыпочки, стараясь сквозь чащу деревьев и темноту ночи различить его окна. Но они были ярко освещены, и она сразу узнала их.

Дома!..

Слегка вздрагивая от пронизывающей сырости, Марья Сергеевна быстрым и осторожным шагом пробиралась по мокрой траве и скользким от дождя дорожкам к маленькой калитке, из которой был выход прямо на улицу. Вернуться домой и пройти через комнаты она боялась, хотя оттуда было ближе; там ее могла увидеть Наташа и задержать ее, начав расспрашивать что-нибудь о телеграмме. И она шла скорым шагом, с тревожно бьющимся сердцем, радуясь этой темноте и дурной погоде, которые ограждали ее от свидетелей…

Виктор Алексеевич сидел за письменным столом и, низко наклонив свою курчавую голову, освещаемую большою кабинетною лампой, разбирал какие-то бумаги, когда Марья Сергеевна быстро вошла к нему, запыхавшаяся и раскрасневшаяся от ходьбы и волнения.

– Маня? Вот сюрприз!

Он с улыбкой поднялся ей навстречу.

– Он приехал… – проговорила она тихим упавшим голосом.

Виктор Алексеевич слегка вздрогнул и с недоумением остановился на полдороге.

– Когда же? – тихо спросил он.

Слово "приехал" поразило и его. Она молча вместо ответа протянула ему смятую телеграмму.

Вабельский быстро пробежал глазами листок.

– Да ведь завтра же… – сказал он, с недоумением взглядывая на нее.

Она молча кивнула головой.

– А ты сказала "приехал"! Я думал, что он уже тут…

Марья Сергеевна нетерпеливо передернула плечами.

– Ах… Не все ли равно… Завтра… Сегодня… Одно и то же…

Вабельский еще раз перечитал телеграмму, и, даже перевернув ее, посмотрел на оборотной стороне адрес, как будто все еще в чем-то удостоверяясь и в первую минуту не зная еще сам, что предпринять, как держать себя и что сказать.

– До завтра… – машинально сказал он.

Марья Сергеевна вздрогнула, и это слово, выговоренное им самим, показалось ей еще ужаснее и мучительнее, и она вдруг опустилась на кресло и, закрыв лицо руками, глухо зарыдала.

Виктор Алексеевич терпеть не мог женских слез; они всегда как-то странно действовали на него; при виде их он и сердился, и терялся в одно и то же время.

– Боже мой… Боже мой… – повторяла она между рыданиями, – что делать, что делать!

Вабельский сердито заходил взад и вперед по комнате, заложив руки за спину, как всегда делал в минуты сильнейшего раздражения. Слезы Марьи Сергеевны, ее отчаяние, ужас и страх невольно сбивали с толку, как он говорил, и его самого. До сих пор его романы не отличались особенным драматизмом, и в подобных случаях дело обходилось и просто, и легко. А тут, при виде ее измученного лица и слез, ему и самому все это начинало казаться чем-то очень сложным, как будто он в чем-то так запутан, что не может и не умеет даже найти выход.

– Ну, полно же… – проговорил он, наконец, подходя к ней.

В глубине души он все же чувствовал к ней некоторую нежность, и ему было ее жаль. Он ласково отвел ее руки от заплаканного лица и поцеловал их ладони.

Она тихо всхлипывала, положив голову ему на плечо и изредка поднося его руку к своим губам.

– Ведь мы и раньше ожидали этого, пугаться особенно нечего…

Марья Сергеевна смотрела на лампу, на письменный стол с портретом какой-то тетки, на его дорогую ей руку, лицо… И мысль, что им придется лгать, притворяться, изворачиваться, наполняла ее и горечью, и стыдом, и отвращением.

– Теперь все кончится… – высказала она вслух свою мысль, думая о том, что в их отношениях кончится все хорошее, что она так любила, что было ей так дорого.

– Э, глупости! Ничего не кончится, если ты сама не испортишь всего.

Он долго и много говорил ей, хотя и не был уверен, понимает ли она его и сумеет ли исполнить свою роль согласно его плану, и внутренне досадовал на нее: точно как ребенок!.. Даже странно, женщина, а хитрости ни на грош!

Ему редко приходилось "учить" своих подруг, а если и случалось наставлять более неопытных, то ученицы схватывали всю премудрость на лету и выучивались с первого же урока. "А эту Бог весть когда надоумишь!"

И он с легким раздражением искоса взглядывал на нее. Она сидела на диване, тяжело опершись головой на одну руку. По ее точно вдруг осунувшемуся лицу разлились желтоватые болезненные тени, а полная фигура ее, тяжело и неграциозно согнувшаяся, и даже самое лицо, обычно такое прелестное, в эту минуту показались ему некрасивыми и непривлекательными.

"Теперь дурнеть еще начнет! – подумал он с неудовольствием. – Начнутся эти вечные слезы, упреки, терзания и через год, глядишь, старухой будет… Нет, все-таки эти тридцатилетние женщины ужасно непрочны в своей красоте держатся-держатся, да вдруг разом и поблекнут".

– Во всяком случае, ужасного еще ничего не случилось, да, быть может, и вовсе ничего особенного не случится, – сказал он, ходя из угла в угол.

– Ты думаешь… – Марья Сергеевна тихо подняла голову и с тоскливою задумчивостью взглянула на него. – А я… боюсь… Что впереди нам, быть может, предстоит нечто еще более ужасное…

Вабельский остановился и тревожно посмотрел на нее. В ее словах ему послышалось что-то подозрительное, что вдруг как-то неприятно подействовало на него.

– То есть что же это… Нечто, еще более ужасное?

Марья Сергеевна молчала, не глядя на него, как будто нарочно избегая его взгляда, и в ее лице было что-то странное, страдающее и недосказанное.

Вабельский все тревожнее и пытливее смотрел на нее.

– Маня… Что же…

Она нервно хрустнула пальцами и вдруг быстро встала с дивана.

– Ах, я не знаю еще…

И, отойдя в самую глубь комнаты, наклонилась над стулом, поднимая с него свой платок, так что все ее лицо находилось в тени, а Виктор Алексеевич не мог рассмотреть не только его выражения, но даже плохо различал сливавшиеся в полусвете черты его.

Она знала, что он не видит ее, и в эту минуту это было для нее приятно. Она чувствовала какое-то странное состояние в душе. Ей было стыдно мучительным, тяжелым стыдом и от того, что она угадывала в себе, и от того, что должна была высказать ему вслух мысль, при которой вспыхивала даже наедине сама с собой. Ей было горько и обидно инстинктивное понимание, что ему это неприятно, и в то же время где-то в самой глубине ее души шевелилось теплое и радостное чувство. Сознание, что она может быть беременною, охватывало ее ужасом и отчаянием, но мысль, что это будет его ребенок, невольно умиляла ее.

Назад Дальше