Ранние грозы - Мария Крестовская 14 стр.


Павел Петрович говорил сухим, деловым тоном, как будто о каком-нибудь официальном деле, инстинктивно избегая не только объяснения, почему он уезжает, но и косвенных намеков на то, что случилось, как избегал бы снова повторять и рассказывать дочери о той пощечине, которую она видела сама. Но он знал, что она понимает его, и надеялся, что, с присущими ей тонким пониманием и деликатностью, не станет и сама заговаривать с ним о том, что он не желал вспоминать при ней.

И действительно, как бы чутьем угадывая его мысли и желания, Наташа молча стояла перед ним, не прерывая и не глядя на него.

Ей было так же, как и прежде, мучительно жаль отца; сознание страшной виновности перед ним, не только материнской, но и своей, теперь уже вполне ясной для нее, мучило ее, а между тем тот стыд, который испытывал он, испытывала и она. Она не понимала только, за кого именно чувствует она этот стыд. Ни отец, ни даже она не сделали ничего дурного, а между тем ей казалось, что ей стыдно не только за мать и за то, что случилось, но и за него, за этого бедного доброго отца, которого она любила так горячо.

Сказав, что он желает сделать распоряжения, Павел Петрович опять несколько смутился, тщательно выискивая в уме и не находя тех распоряжений, которые должен был сделать.

– Но… Но все это, – начал он, вдруг оживляясь, так как в голову ему, наконец, пришла удачная мысль, выведя его из затруднения, – очень сложно и требует обстоятельного изложения, и потому я все это напишу тебе, моя милая, из Москвы в первые же дни по приезде. Затем, в столе, лежит около четырехсот рублей… Я их оставлю… Быть может, понадобится там… На что-нибудь… Затем…

Затем, Павел Петрович чувствовал, что сказать ему больше нечего, и остается самое тяжелое и трудное – проститься с дочерью и выдержать до конца тот тон деловой официальности, который как бы защищал и удерживал их обоих от слез и выражения своих страданий и горя. Почему не нужно этих слез, он не отдавал себе отчета, но чувствовал только, что этого не нужно, и боялся, стыдясь их.

Всякое сожаление, даже Наташино, явно высказанное, было ему тяжело и оскорбительно. Боясь растрогаться невольно и тем сделаться в глазах дочери и своих собственных еще более жалким, он всеми силами сдерживал себя и говорил все суше и торопливее.

– Во всяком случае, через месяц я надеюсь увидеться с тобой, а пока до свиданья, моя милая…

Он подошел к дочери и, слегка обняв ее одною рукой, другою перекрестил три раза.

Наташа стояла перед ним с серьезным и бледным лицом, с каким-то строгим, сдержанным выражением в глазах, и, когда он перекрестил ее, молча взяла его руку, крепко прижалась к ней губами и несколько мгновений не отнимала ее.

И Павлу Петровичу стало вдруг так мучительно жаль и ее, и себя, и прошлого счастья… Он до боли закусил губу и быстро отодвинул от себя дочь, точно боясь, что не выдержит и зарыдает помимо воли.

Наташе страстно хотелось сказать ему что-то, обнять его, заплакать, но, угадывая, что он не хочет этого, она крепилась и сдерживалась. И, только выйдя за дверь его кабинета, она опустилась на первый попавшийся стул и заплакала. Ей вдруг вспомнилось, как страстно молилась она Богу, чтобы Он помог им.

– И все-таки же… Все-таки это случилось… О Господи! Ведь Тебе все возможно… Зачем же… Почему же… Почему… Ты не помог…

III

Павел Петрович уехал. Он, всегда жертвовавший всем ради служебных дел, тут вдруг все бросил. На другой день он не поехал даже в министерство и, только подав заявление о своей болезни, мысленно решил, что будет просить об отпуске, а потом и о полном переводе из Петербурга; куда, в какой город – все равно, но только подальше от всего, что напоминало ему о прошлом, где все знали его прежнюю жизнь, а через неделю будут знать и его позор; где, наконец, он каждый день мог встречать "их".

Служба, карьера, обещавшая быть такою блестящею, все казалось уничтоженным, сломанным и неважным. Ясно, что его отъезд из Петербурга, внезапная просьба о переводе в провинцию испортит все или, во всяком случае, очень многое, дальше он уже не пойдет; но от этого ему не становилось даже тяжелее. Ему казалось, что он потерял так много, что потерять затем больше или меньше – уже безразлично. И он угрюмо сидел в своем купе вагона, стараясь не выходить на станциях, избегая соседей и боясь каждую минуту встретить кого-нибудь из знакомых и услышать чей-нибудь вопрос "про нее".

Почему он ехал именно в Киев, а не в какой-нибудь другой город, он и сам не мог бы сказать. Он просто выбирал то место, где меньше знали его, где он реже бывал и где он сам мог бы слышать и знать "про них" как можно меньше. Надолго ли он задержится и что он будет делать там, он тоже не знал и старался не думать, ища в своей поездке хоть легкого забвения.

Приехав в Киев, пробыв там несколько дней наедине с собою и немного оправившись от первого удара, Павел Петрович много думал о случившемся с ним, и, анализируя как сам факт, так и свои лично поступки, пришел к заключению, что поступил слишком поспешно.

Как бы то ни было, но эта женщина, во всяком случае, его жена, он взял ее неопытною девочкой, почти ребенком, и в течение пятнадцати лет она все-таки была прекрасною женой. К тому же она носила его имя, у нее осталась их дочь, и теперь, несколько смягчившись, он решил, что его долг позаботиться о ее дальнейшей судьбе.

Почему-то Павел Петрович плохо верил в любовь к ней Вабельского и возможность ее счастья с ним, но если уж так случилось, то этот господин, во всяком случае, должен жениться на ней. Это было необходимо и для нее, и для дочери; он не может позволить своей жене, носящей его имя, открыто жить с любовником. Но, слабо веря в любовь Вабельского, он еще меньше верил в его желание жениться на Марье Сергеевне, и потому решил написать ему следующее письмо:

"Милостивый государь, пишу вам только потому, что считаю своим долгом позаботиться как о добром имени, так и о дальнейшей судьбе женщины, которая была так близка мне. Я не желаю и не считаю себя вправе насиловать ее чувства и стеснять ее свободу, но я желаю и считаю своим правом знать, что ее увлечение окончится для нее по возможности счастливо и не позорно. Оставляя ей честное имя, на котором до сих пор не лежало ни одного пятна, а также имя моей дочери, доверенной мной ее попечению, я требую, чтобы имена их остались столь же незапятнанными, как были до сих пор. Не видя для этого иного исхода, кроме брака, я буду с этого же дня хлопотать о разводе. Вину я беру на себя, но за это требую от вас, как от порядочного человека, чтобы, по прошествии месяца со дня развода, жена моя получила ваше имя и права вашей законной жены. В противном случае предупреждаю, что мое снисходительное поведение по отношению к вам, происходящее только из уважения к моей жене, перейдет в более решительные действия, и тогда я буду считать своим правом потребовать от вас, милостивый государь, личного удовлетворения".

Написав это письмо, Павел Петрович начал другое, к Наташе.

"Мое дорогое дитя. Обстоятельства, разлучившие нас, так потрясли меня своею неожиданностью, что я не успел даже сделать никаких распоряжений. Распоряжения эти касаются только материальных вопросов, так как по вопросам чувства я не могу ничего приказывать тебе. Скажу только, что видеться с тобою, хотя бы время от времени, переписываться в промежутках между этими свиданиями – мое горячее желание, и верю, что это желание найдет отклик и в твоем сердце. Где я буду жить и что предприму, я еще не знаю и сказать решительно в данную минуту не могу; но где бы я ни был, ты всегда будешь знать о моем местонахождении, и по первому твоему желанию мы будем видеться с тобой, когда и где ты захочешь. Не думай, Наташа, что я был бы недоволен и мог бы сердиться на тебя за твое решение – остаться с матерью. Я понимаю твое чувство к ней, и не сомневаюсь в таковом же и ко мне с твоей стороны, и как ни больно мне было лишиться тебя, но я нахожу, что ты поступила так, как и должна была поступить. Я сильнее твоей матери, и мне легче, чем ей, переносить испытания; они тяжелее для нее, и я боюсь, что ей предстоит их еще немало, а потому твой долг быть с нею и поддерживать ее в тяжелые минуты. Твоя мать скоро будет женою другого человека. На все воля Божия, и, покоряясь ей, я не хочу осуждать никого, но также не хочу, чтобы тебе, моей единственной дочери, пришлось жить на средства постороннего для меня человека, хотя бы и мужа твоей матери. И потому каждый месяц ты будешь получать от меня сто пятьдесят рублей, из которых сто будешь отдавать матери на твое воспитание и содержание, пятьдесят же оставлять себе на свои личные расходы. Я не хочу, чтобы ты, моя милая девочка, нуждалась хоть в чем-нибудь; мне будет легче, если я буду знать, что ты обеспечена и независима. Когда твое воспитание окончится, ты будешь оставлять себе сто рублей, и если в случае каких бы то ни было нужных и желаемых тобою расходов этого не достанет, то моя не только просьба, но и "приказание" – обращаться только ко мне. И я надеюсь, моя дорогая, что твое сердце и ум подскажут тебе, почему я этого хочу и почему мне будет больно и обидно твое непослушание мне в этом случае. Засим мысленно горячо обнимаю и благословляю тебя, мое дорогое дитя. Что бы ни случилось с тобою, помни, Наташа, что у тебя есть отец, который любит тебя и никогда ни перестанет думать и заботиться о тебе. Какое бы горе ни случилось с тобою, пиши мне все искренне и откровенно и не переставай никогда видеть во мне того горячего друга, которого ты знала во мне с раннего детства. До свиданья. Горячо целую тебя и благословляю. Я скоро возвращаюсь в Москву, и, вероятно, пробуду там с месяц; пиши мне прямо туда, до востребования".

IV

Получив от Павла Петровича письмо, Виктор Алексеевич был страшно раздражен.

Если он допускал временный разъезд Марьи Сергеевны с мужем, то уж, конечно, не для того, чтобы самому иметь удовольствие жениться на ней. Когда Марья Сергеевна написала ему, что муж после объяснения с ней уехал, предоставив ей право развода, Виктор Алексеевич остался очень доволен этим поспешным отъездом, дававшим ему возможность избежать всяких личных переговоров и объяснений, столь не желаемых им и даже отчасти пугавших его. На право развода, предоставляемое Марье Сергеевне мужем, он почти не обратил внимания и только с легким неудовольствием сказал себе: "Ну ладно, как же…" Вообще же весь оборот, который приняло это дело, казался ему относительно благополучным. В душе он немножечко побаивался, что все это выйдет гораздо хуже и затруднительнее. Правда, тот факт, что Наташа осталась-таки с матерью, сначала рассердил его, но потом, рассудив спокойно, он нашел, что так, пожалуй, и лучше. По крайней мере, это избавляло его от необходимости сожительства с Марьей Сергеевной. Если бы Марья Сергеевна бросила для него не только мужа, но и дочь, то очень вероятно, что она, страстно влюбленная в него и вполне уже свободная, пожелала бы и жить с ним вместе. Виктор Алексеевич прекрасно знал, что на это он никогда не согласится; но подобное желание с ее стороны могло повлечь за собой, в случае его отказа, новые неприятности и истории. Теперь же при взрослой дочери Марья Сергеевна, понятно, и сама не станет желать этого. Наташа, как бы невидимо, будет разъединять их именно настолько, насколько это нужно, чтобы отношения их не сделались бы ни постоянными, ни слишком уж интимными. Очень уж мешать девочка не может; с ней он всегда сумеет справиться, тем более теперь, когда карты раскрыты и нечего опасаться каждую минуту, что она может рассказать что-нибудь папеньке. Теперь папенька и сам все знает. И Виктор Алексеевич с легкой душой и даже в приятном настроении как от удачно выигранного им процесса любезно принял на себя разные хлопоты по случаю переезда Марьи Сергеевны. – как вдруг это проклятое письмо!

Прочтя его, Виктор Алексеевич даже вспыхнул от злости. В душе он должен был признаться себе, что этого письма или вообще какого-нибудь объяснения нужно было ожидать; но, не получая почти неделю ничего подобного, он начал совсем было успокаиваться и думать, что все закончилось. Письмо было неприятным сюрпризом. В первую минуту Виктор Алексеевич призадумался, что ему делать. Следует ли отвечать, и если следует, то как?

Конечно, он не желал жениться на Марье Сергеевне и прекрасно знал заранее, что никогда этого не сделает. Но так прямо и ответить на категорический вопрос Павла Петровича он не хотел, понимая, что тогда все это осложнится еще неприятнее и даже может привести его к чему-нибудь очень для него печальному и, конечно, нежелательному. Не отвечать ничего – тоже было нельзя. Павел Петрович, не получив ответа, мог приехать и потребовать личного объяснения, что будет еще хуже и глупее. Отвечать же согласием и скрепить подобное письмо своею подписью – крайне опасно. Это значило как бы выдать на самого себя добровольный вексель, бумажный документ, которых он всегда терпеть не мог, а особенно – в таких щекотливых делах.

Теперь он был не только недоволен, но и негодовал на себя за то, что допустил всю эту "дурацкую" историю с разъездом. Ведь шло же дело прекрасно и без всяких разъездов; очень нужно было добровольно засовывать голову в петлю.

Виктор Алексеевич размышлял почти целый день, как ему поступить, чтобы, не подвергаясь опасности, найти для себя удобный и благополучный исход.

В сущности, ввиду таких неприятных осложнений он был бы очень рад хоть сейчас развязаться с этой историей и покончить всякие отношения с Марьей Сергеевной, превращавшиеся из легких и приятных в затруднительные и неприятные. Но он понимал, что теперь это невозможно. Павел Петрович, узнав о подобной развязке, вместо развода потребует удовлетворения.

– Черт знает, что такое! – говорил себе Виктор Алексеевич со злостью и раздражением. – Как все это глупо вышло! И кой черт толкал меня соваться во всю эту путаницу?

Он был зол и недоволен и собой, и обстоятельствами, и своим лакеем Аристархом, и Марьей Сергеевной, и проигранным, в довершение всех благ, в суде одним важным для него делом.

– Ну, полоска пошла! Одно за другим!

Наконец, он решил написать Павлу Петровичу следующее:

"Милостивый государь. Прошу вас быть вполне уверенным, что ваше предложение не только не встретит препятствий с моей стороны, но что я сам, лично, буду споспешествовать, насколько возможно, скорейшему его окончанию. Примите уверение в совершенном почтении готового к услугам вашим В.А. Вабельского".

Перечитав свое послание, Виктор Алексеевич остался им доволен. Ни имен, ни ясных обещаний, никаких фраз, могущих скомпрометировать и обязать его к чему-нибудь! А между тем ответ вполне ясный, точный и прямой, хотя настоящий смысл его может быть понятен только Павлу Петровичу, тогда как никому другому ответ его не объяснял, о каком деле говорится в письме. Вабельскому, как присяжному поверенному, не раз приходилось посылать подобные письма своим многочисленным клиентам по официальным делам.

Ответ временно освобождал его от дальнейших неприятных столкновений и объяснений с Павлом Петровичем, а между тем, прежде чем этот глупейший развод будет окончен, он придумает какой-нибудь иной исход, да, наконец, и сами обстоятельства, быть может, сложатся еще так, что избавят его не только от женитьбы, но и от всей этой пошлой истории, в которую он впутался, как мальчишка, глупо и неосторожно. К тому же развод всегда можно более или менее затянуть, а ему, с его знакомствами в суде и консистории, это даже проще, чем кому бы то ни было. И, стараясь успокоиться и выйти из того дурного расположения духа, которое нагнали на него все эти размышления, Виктор Алексеевич умылся, причесался и оделся, как всегда, с особенною заботливостью и вниманием, и поехал по разным делам.

V

Последние возы загружались перед растворенным настежь парадным подъездом Алабиных.

Марья Сергеевна, следя за переноской, печально сидела на вынесенном из мужниного кабинета кресле в своем опустевшем будуаре. Она тоскливо смотрела, как выносили вещь за вещью, и сердце ее сжималось ноющей болью.

Каждая вещь вызывала в ней воспоминание о чем-то далеком, отрадном и милом… Сколько вещей уложила она своими руками, сколько попалось ей вещей уже старых, позабытых, и только во время укладки вновь попавшихся на глаза… Каждая из них имела свою историю и разворачивала перед ней свою страничку, страничку прошлой жизни… Еще дороже казались ей те вещи, которые она оставляла здесь. И взглядами, ласковым прикосновением руки она прощалась с ними, как с живыми, близкими ей существами, товарищами ее прежних, счастливых и спокойных дней.

В этой квартире она прожила почти одиннадцать лет, и теперь эти годы вставали в ее памяти ожившими до мельчайших подробностей.

Она так страстно желала еще неделю назад свободы, независимости и начала совсем новой, иной жизни. И вот это совершилось, все сделалось так, как она хотела, а в душе она чувствовала только боль, тоску и пустоту. Мысль о Вабельском уже не вызывала в ней особенной радости и счастья.

Так сильна была еще над нею власть прошлого и привычки, и только теперь она поняла это. С этого дня кончалась ее прежняя жизнь, с ее привязанностями, привычками и условиями, и все это ей казалось теперь лучше и дороже, чем прежде. Она поняла, что воспоминания об этом прошлом будут отравлять и портить ее новое счастье и жизнь, и эта новая жизнь и счастье, которые она сама же избрала, не казались ей уже такими полными и прекрасными, как в то время, когда она еще только мечтала о них.

С невольно охватившим ее сомнением и ужасом она спрашивала себя: то ли это, чего она хотела, и если то, действительно ли оно было нужно и хорошо. Серьезное, печальное лицо дочери, как бы постаревшее за эти дни, смущало ее еще сильнее.

Она угадывала ту бурю, которую сама же подняла в душе Наташи. Марья Сергеевна не могла скрыть от себя, что в горе Наташи виновата она одна, и сознание этой вины мучило ее совесть, но исправить зло она уже не могла.

Когда последний воз был уже уложен и люди пришли сказать ей, что все готово, она тяжело поднялась с кресла и, сказав, чтобы ее ждали внизу, прошла в кабинет мужа.

Там все было по-старому. Его кабинет, столовая и зала остались нетронутыми; каждая вещь стояла на том самом месте, где она помнила ее и две недели, и десять лет назад.

Все знакомо, каждая вещь, каждый угол… Сколько тут поставленного ее же рукой!.. Она грустно переводила глаза с одной вещи на другую; задумчиво взглянула на портфель мужа, лежавший под ее рукой.

"Он тоже несчастлив, – подумала она, и глаза ее затеплились мягким, влажным светом, – оттого и я не чувствую счастья… Они несчастливы оба… Мое счастье вытекает из их несчастья, и такое счастье не может быть полным…"

В соседней комнате раздался голос Фени, спрашивавшей у носильщиков, где барыня.

Марья Сергеевна нетерпеливо откликнулась и, выйдя в залу, остановилась на минуту около двери, запирая ее на ключ. Ключ до приезда Павла Петровича нужно было отдать швейцару. Когда замок щелкнул протяжным металлическим звуком, ноющая тоска опять охватила ее сердце.

Феня, с узлами и картинками, сидя на окне, ожидала ее в опустелой гостиной. Подходя к гостиной, Марья Сергеевна слышала, как Феня, любившая выражаться по-книжному и деликатно, сказала кухарке:

– Точно развалины…

Марья Сергеевна вздрогнула.

Назад Дальше