Наташа сидела напротив него с тем насупленным и сердитым видом, который принимала всегда, когда чувствовала себя сконфуженною. Она сама не умела объяснить себе, почему этот изящный барин так злит и раздражает ее. Говорил он очень умно и даже приятным голосом, а между тем каждое его слово, каждое движение безотчетно раздражали ее. В душе она была очень обижена на мать, которая приняла так равнодушно и холодно ее радостную весть о новых двенадцати и сидела теперь совершенно безучастная к ее экзаменам, но очень, по-видимому, внимательная к рассказу гостя.
Гость, наконец, закончил свой рассказ и на мгновение разговор оборвался. Переждав несколько мгновений и видя, что дамы молчат, он обратился к Наташе как к новой, еще не исчерпанной теме.
– Барышня, кажется, выдержала блестящим образом экзамен? – обратился он к ней.
Наташа опять вспыхнула, но ничего не ответила, за нее отвечала Марья Сергеевна:
– Она у меня отлично учится.
– Гм! Это очень хорошо! А вы теперь в который же класс переходите?
– В третий… – неохотно отвечала Наташа.
Она вовсе не желала говорить с антипатичным ей господином, и его вопросы только окончательно сердили ее. "Чего он пристал ко мне? – думала она с раздражением детского каприза. – И чего он только, Господи, торчит!" Хотя в душе она и была обижена на мать, но ей все-таки хотелось как можно скорее остаться с ней вдвоем. А гость, по-видимому, совсем не желал понимать ее. Он сидел в очень спокойной позе и говорил тем медленным тоном, каким говорят люди, которым некуда торопиться.
– В третий! Это значит, по-нашему, в пятый? У вас ведь, кажется, первый считается старшим? Значит, вам остается еще три года только!
Наташа молчала, а он задумчиво переводил свои водянисто-голубые глаза с дочери на мать, точно мысленно сравнивая их.
– Совсем большая барышня! – прибавил он, ни к кому специально не обращаясь, и вдруг, переведя глаза прямо на Марью Сергеевну, воскликнул с каким-то точно удивлением: – А я почему-то воображал, что у вас нет детей!
– Да? – Вспыхнула слегка Марья Сергеевна и чему-то сконфуженно засмеялась.
Гость продолжал несколько мгновений глядеть на нее загадочно улыбающимися глазами.
"Как он глядит, как он глядит, как он смеет так глядеть!" – Наташе даже захотелось наговорить ему дерзостей, и любезное выражение материнского лица ужасно сердило ее.
– Ну, теперь недолго уже и до конца осталось! – обратился он опять специально к Наташе. – Каникулы – это радость всех гимназистов, гимназисток, институток, словом, всего нашего маленького учащегося люда. Я прекрасно помню, в какой неистовый восторг приходил я сам в тот день, когда нас распускали, и потому буду от всей души сочувствовать вашей радости в тот день, когда вы забросите ваши книги и тетради на полки на целых три месяца и приметесь снова за ваши игрушки и кукол. Я нахожу, что мы слишком замучиваем наших детей ученьем зимой, а потому, чем больше они бегают, играют и возятся летом, тем лучше это и полезнее для них во всех отношениях.
Он, по-видимому, еще долго бы говорил о Наташе. Но Наташа, с ярко заблестевшими от негодования глазами, вдруг резко оборвала его:
– Я вовсе не собираюсь играть в куклы и бегать в пятнашки, мне уже пятнадцатый год!
В ее голосе послышались и слезы, и злость, и обида, и негодование; она вся раскраснелась, и в глазах ее сверкнули даже слезы.
– Наташа! – остановила ее Марья Сергеевна полустрогим, полуиспуганным взглядом. – Во-первых, тебе нет еще и четырнадцати, а во-вторых, я попросила бы тебя не волноваться и не горячиться так.
– Конечно, мама; меня только что называли большой барышней, а теперь предлагают играть в куклы.
– Но, милая барышня, ради Бога, простите меня, я совсем не хотел этим обижать вас, я говорил больше лично про себя, про свои воспоминания детства. Не беспокойтесь, Марья Сергеевна, это просто маленькое недоразумение между мной и вашею милою барышней. Я сам виноват. У барышни очень впечатлительная и нервная натура, но мы с ней все-таки будем друзьями. Не правда ли? Она протянет мне свою ручку, а я обещаюсь больше не поддразнивать ее, и мы совсем помиримся… Я всегда со всеми детьми в дружбе! Не так ли, милая барышня? Ну, дайте же ручку.
– Наташа, дай же руку!
Марья Сергеевна бросила на дочь недовольный и строгий взгляд.
Наташа, презрительно блеснув глазами, гордо подняла головку и безучастно вложила свою похолодевшую от волнения ручку в протянутую ей красивую белую руку с выточенными розовыми, как у женщины, ногтями.
– Простите ее, Виктор Алексеевич, она у меня совсем еще дичок, – с недовольным и сердитым видом заговорила Марья Сергеевна.
Ручка Наташи слегка дрогнула в руке Вабельского.
Виктор Алексеевич с упреком взглянул на Марью Сергеевну и только покачал своею красивой головой.
– Ну, вот опять! Ай-ай-ай, барыня, мы только что начали мириться, а вы опять хотите нас поссорить! Совсем не барышня просит у меня прощения, а я у нее…
Наташа молчала и, высвободив, наконец, свою руку, начала теребить складки своего гимназического передника. Ей хотелось уйти, и в то же время она ни за что не хотела уходить и молча продолжала сидеть, бросая исподлобья угрюмые взгляды по сторонам.
Виктор Алексеевич, поняв, наконец, что маленькая хозяйка не желает говорить с ним, спокойно оставил ее и перешел к другой теме.
Теперь Наташа уже не желала его ухода для того, чтобы остаться наедине с матерью; она видела, что мать изредка оглядывает ее строгими глазами и, чувствуя, что та на нее сердится, обижалась чуть не до слез, и свою обиду с матери переносила на "отвратительного" Вабельского как на виновника ссоры между нею и Марьей Сергеевной.
Наконец пробило пять часов. Вабельский поднялся и начал раскланиваться. Прощаясь с Марьей Сергеевной, он надолго задержал ее руку в своей, продолжая говорить о каких-то пустяках, как будто совершенно забывая, что он удерживает ее руку, а она не отнимала ее и глядела на него искрившимися глазами.
– Ну-с, барышня, ведь мы не в ссоре? Не правда ли? – обратился он к Наташе. – Или мы должны привыкнуть, прежде чем подружиться? Если так, то это еще лучше, дружба будет прочнее.
Наташа тоскливо стояла посреди комнаты.
"Лучше уйти к себе, – думала она, – Господи, ну отчего он такой противный! Только бы не вздумал еще часто бывать!"
Она прошла в свою комнату и встала у окна, уныло смотря на улицу. Погода испортилась, шел дождь, перемешанный со снегом… Мостовые, дома, люди – все казалось каким-то серым, мокрым…
Через минуту послышались торопливые шаги. Марья Сергеевна вошла, порывисто распахнув дверь, и заговорила с резко звенящими нотками в голосе:
– Скажи на милость, что это еще за фокусы? Ты, кажется, совершенно с ума сошла! Как ты смеешь говорить так с моими гостями? Я тебя так избаловала, что просто ни на что не похоже! Ты скоро Бог знает что будешь позволять себе. Разыгрываешь из себя большую, а ведешь себя как девчонка. Обижаешься, требуешь какого-то почтения… И потом, что это еще за объявление всем и каждому о своих годах? Слишком рано начала прибавлять себе года; ты еще ребенок и когда говоришь со старшими, должна это помнить. Прошу впредь никогда и ничего подобного не выкидывать!..
Марья Сергеевна вышла и с силой захлопнула за собой дверь. Наташа стояла у окна вся побледневшая, с каким-то пораженным лицом.
Мать еще никогда в жизни не говорила с ней таким тоном. Обыкновенно Марья Сергеевна была очень мягка с дочерью и почти никогда не повышала голоса.
И вдруг!
При слове "вдруг" Наташе снова припомнились все обидные слова матери и ее искаженное гневом лицо.
Кричать, как на девчонку из-за какого-то Вабельского! О!
И Наташа горько зарыдала, прислонясь горячим лбом к холодным стеклам окна…
VII
К обеду Наташа вышла с заплаканным лицом и пасмурно сидела все время, изредка только вскидывая на мать глаза.
Если бы Марья Сергеевна, встретившись взглядом с дочерью, улыбнулась ей, Наташа была бы готова сейчас же броситься к ней на шею.
Но Марье Сергеевне хотелось выдержать характер, и сквозь пар, поднимавшийся от супа, проглядывало как бы подернутое легкой дымкой ее лицо с сердито сжатыми губами, с маленькой морщинкой между бровями, придававшею ее глазам холодное и гневное выражение.
Наташа чувствовала, что мать нарочно не хочет встречаться с нею взглядом, и, чувствуя это, она оскорблялась еще более и делалась все сумрачнее.
Марья Сергеевна находила теперь, что она слишком избаловала дочь, слишком много дала ей воли, поставив ее в положение скорее друга, чем ребенка. Прощаясь с Вабельским, она еще раз извинилась перед ним за дочь.
– Да полноте же! – отвечал он ей. – Ведь это еще ребенок, правда, немножечко избалованный, так ведь это даже и не ее вина.
Марья Сергеевна чувствовала это, и отчасти ей было это даже приятно. Она сознавала, что Вабельский прав: конечно, Наташа еще совсем ребенок, и ребенок, страшно избалованный самой же ею. Он прав, это ее собственная вина. Но как исправить то, что уже испорчено? Она сама еще хорошенько этого не знала, но решила, что надо будет принять какие-нибудь меры, наконец. Сделав дочери выговор, она пришла к себе в кабинет и начала ходить по нему взад и вперед, как всегда делала, когда была чем-нибудь сильно раздражена.
Ее ужасно взволновала вся эта, в сущности, пустая история, и, спрашивая себя: "Почему?", она отвечала самой себе: "Потому что я боюсь за Наташу".
Вспоминая выражение лица и сами ответы Наташи Вабельскому, Марья Сергеевна находила их страшно дерзкими, и ей было крайне неприятно, что ее родная дочь оскорбляет ее же гостей совершенно незаслуженно только потому, что эти гости не имеют счастья нравиться "избалованной девочке"! И тем более ей было неприятно, что Наташа "наговорила дерзостей" именно Вабельскому, который был в ее доме в первый раз: они познакомились еще недавно, но он ей очень понравился, и с ним ей, более чем с кем бы то ни было, хотелось быть внимательною и любезною хозяйкой. Она даже старалась припомнить, не случалось ли таких историй и раньше: быть может, Наташа всегда и со всеми была дерзка и невоспитанна, и только она, в своем материнском ослеплении не замечала этого, пока простой случай не раскрыл ей, наконец, глаза?..
– Да, я ее страшно испортила, и это когда-нибудь тяжело отзовется и на мне, и на ней самой – сама Наташа не поблагодарит меня за это впоследствии.
Но как исправить это? Несомненно, что исправить ее еще не поздно, но как начать? Как приняться?
Марья Сергеевна сознавалась себе, что она плохая воспитательница, по крайней мере, была, теперь же употребит все силы, чтобы сделаться лучшею.
Девочка все время между большими – это старит детей раньше времени. Ей нужны подруги и дети ее возраста, нужны игры, шалости. Наконец, это необходимо и для здоровья… Девочка вечно в комнате, в книгах, ей совсем не след торчать в гостиной, когда там посторонние. Марья Сергеевна именно так и подумала: "торчать" – это даже стесняет, нельзя ни о чем говорить…
Марья Сергеевна долго еще думала и решила, во-первых, отдалить, насколько возможно, Наташу от взрослых и окружить ее подругами ее возраста; во-вторых, быть гораздо строже и придерживаться с нею известной, раз и навсегда установленной методы, а не так, как раньше было. Только в строгости своей Марья Сергеевна не была уверена и побаивалась, что не выдержит долго характера, но, во всяком случае, решила крепиться сколько возможно дольше, и начать с этого же дня.
Следствием этого и было то, что Марья Сергеевна весь вечер не говорила с Наташей, глядела на нее холодно и, целуя дочь после обеда, едва прикоснулась к ее лбу губами. Она хотела, чтобы Наташа лучше поняла и свою вину, и то, что она, Марья Сергеевна, очень ею недовольна.
Несколько раз в течение вечера ей делалось жаль дочь, и, казалось, что она уже достаточно наказала ее; ей даже хотелось позвать ее, поговорить с ней "ласково, но серьезно" и совсем уже примириться после этого. Раз она даже встала и подошла к двери Наташиной комнаты. Но каждый раз они припоминала свое решение и "выдерживала характер".
Где-то глубоко в ее душе шевелилось безотчетное сознание, что она не совсем права, поступая так; раз даже явилась мысль, что она рассердилась так на Наташу только потому, что та задела именно Вабельского… Но эта мысль явилась лишь на мгновение и как-то смутно, и Марья Сергеевна, точно испугавшись, сейчас же отогнала ее и стала уверять себя, что ее долг вести себя именно так, а не иначе, ради самой же Наташи, которая после сама же будет благодарить ее за это. Когда будет это "после", она представляла себе не совсем ясно, но утешала себя мыслью, что когда-нибудь да будет…
Что касается Наташи, то она была положительно поражена. Еще никогда в жизни она не помнила Марью Сергеевну такою. При ее страстном обожании матери маленькая царапинка в их отношениях уже казалась ей большою раной. Сознание, что "они поссорились", что "она" сердится на нее, страшно мучило Наташу; так же, как и Марья Сергеевна, она несколько раз подходила к двери с желанием броситься к матери на шею, расплакаться, поцеловать ее и помириться… И если Марья Сергеевна не делала этого из желания "выдержать характер", то Наташа потому, что каждый раз вспоминала "противную" физиономию Вабельского, из-за которого ее мать кричала на нее и грозила ей, как шестилетней девочке. Из-за Вабельского, которого она едва знает!
И она опять угрюмо садилась за книги, стараясь углубиться в свои уроки и в то же время чутко прислушиваясь к тому, что делалось в материнской комнате. Но там все было тихо… Изредка раздавался легкий кашель, да слышался шелест переворачиваемых книжных листов. Раз Наташе показалось, что мать встала и подошла к двери. Наташа повернулась на стуле лицом к двери и затаила дыхание… Вот-вот дверь растворится… она войдет… И она ждала так несколько секунд, не отрывая глаз от двери… Но дверь не отворилась, и слышно было, как кто-то отошел от нее.
Наташа тихо вздохнула и принялась за тетради.
Часу в девятом Марья Сергеевна позвонила горничную и стала собираться куда-то на вечер. Наташа слышала, как она одевалась, говорила с горничной, отдавала какие-то приказания и, наконец, уехала, даже не зайдя к ней проститься. Павла Петровича также не было дома весь день, Наташа не стала пить чай и легла спать раньше обыкновенного. Но заснуть она не могла: все случившееся страшно волновало ее и казалось ей таким большим горем, которое, если будет продолжаться, то убьет ее. И она все спрашивала себя, зайдет ли к ней мать ночью, по возвращении, как всегда, или нет. Наташа где-то глубоко в душе верила, что мать непременно придет к ней, и тут-то они и помирятся. Она даже представляла себе, как это будет: дверь отворится, мама войдет тихо, осторожно, как всегда, подойдет к ней, Наташа бросится к ней и… И, представляя это себе, она уже заранее чувствовала себя растроганною и умиленною до слез. До двух часов ночи она страстно ожидала возвращения матери; ни думать о чем-нибудь другом, ни спать она не могла и, беспокойно ворочаясь на постели с боку на бок, лежала с открытыми глазами, тревожно и чутко прислушиваясь к каждому шороху и все ожидая звонка…
Несколько раз ей казалось, что позвонили, тогда она вскакивала, приподнималась на локтях и слушала несколько секунд – не идут ли отворять… Но, убеждаясь, что ошиблась, опять тоскливо опускалась на подушки. Время тянулось страшно долго, и ей казалось, что никогда еще Марья Сергеевна не возвращалась так поздно.
– А что, если она не придет?..
Но от одной этой мысли сердце ее начинало болезненно биться, и слезы беспомощно катились из глаз.
Тогда?.. Тогда она начинала придумывать, что с ней случится что-нибудь ужасное, самое ужасное, или она смертельно заболеет, и тогда мать придет к ней и будет упрекать себя за то, что довела ее, Наташу, "до этого". Что именно будет "этим", ей представлялось довольно туманно, но, во всяком случае, что-то ужасное.
В четвертом часу раздался звонок – Наташа вздрогнула и вскочила… "Это она"… Слух ее вдруг напрягся до самой тонкой чуткости: она слышала, как в передней отворяли дверь, как там возились довольно долго, снимая, вероятно, шубу; слышала даже, как глухо упали на пол снятые с ног калоши… Потом шаги – по зале, по столовой, по маленькой гостиной… Все ближе, все явственнее, уже слышно даже, как мягко шелестят по коврам длинные бальные юбки… Наконец, вошли в будуар. Наташа села на кровати и опустила голые ноги на пол. Сердце ее страстно и тревожно билось, ей даже казалось, что ей больно от этих частых и сильных ударов…
В будуаре раздавались пониженные, тихие голоса… Феня раздевала свою барыню и что-то рассказывала монотонным, слегка заспанным голосом. Марья Сергеевна говорила совсем тихо и мало; изредка только вырывалось более громкое, отрывистое слово…
– Ну, что же, что же она не входит?
Теперь на Наташу напал страх, что мать, действительно, не войдет к ней, и с каждою проходящею минутою она уверялась в этом все больше: все ее существо еще бессознательно ждало, и уверенность, что мать не придет, как-то странно смешалась со слепою, непоколебимою надеждою, что она придет.
Но проходили минуты, дверь не отворялась…
– Ах, когда Феня уйдет! – радостно придумала вдруг Наташа. – Она не хочет только при Фене, ну, конечно, конечно!
И с новою надеждой она впилась в дверь, отделяющую ее от матери, ожидающими глазами.
Прошло еще несколько минут, голоса почти не раздавались, слышны были только шаги… Это, верно, Феня наскоро прибирала вещи.
– Ах, скорее бы, скорее бы она уходила…
Теперь Наташа ждала уже только ухода горничной.
– Свечу погасить?
– Погаси…
Наташа судорожно вздрогнула.
"Погасить, как погасить?.. Разве уже легла… Значит…"
Сердце ее забилось еще чаще, еще болезненнее.
В соседней комнате кто-то дунул так, как дуют, когда гасят свечу. Погасла…
Опять послышались шаги, все удалявшиеся и, наконец, совсем замершие где-то в глубине коридора.
Феня ушла, и с ее затихшими шагами кругом воцарилась полная тишина, та тишина, которая разливается только ночью, когда вместе с людьми точно и все остальное засыпает…
Наташа все еще сидела с опущенными на пол ногами… Она как будто еще чего-то ждала… Лампадка слабо мерцала, и бледные тени ее ползали и трепетали по стенам и по полу комнаты. Наташа глядела на них, прислушиваясь к разлившейся по всем уголкам тишине ночи… Ей было холодно, но она не чувствовала этого, хотя вся дрожала и зябко ежилась голыми плечами.
В углу, возле печки, что-то тихо зашуршало, большой черный таракан, осторожно поводя длинным усом, выполз из-за печки и медленно переползал по карнизу, выделяясь черным движущимся пятном на светлых обоях… Наташа поглядела на него… Где-то, верно, в кабинете, глухо пробили часы: раз… два… три… четыре…
Наташа слегка вздрогнула от пробежавшей по ее телу холодной дрожи и медленно приподняла голову. "Не пришла…" – тихо прошептала она, и это слово показалось ей таким ужасным, ей вдруг сделалось так больно и так мучительно жаль и самое себя, и того, что мать не пришла, и того, что все кончилось… Что кончилось, она неясно еще понимала, но что-то кончилось и оборвалось – это она чувствовала с острою, горькою болью.