VIII
Разлад между матерью и дочерью если и не обострялся, то, во всяком случае, как-то странно затягивался и осложнялся. Наташа точно спряталась в себя, и Марья Сергеевна, которой надоело, да и не хотелось уже "выдерживать характер", начала следить за девочкой уже с некоторым беспокойством и недоумением.
Несколько раз порывалась она перейти к прежним отношениям с дочерью, но это плохо удавалось ей. Наташа не сердилась, не имела даже надутого вида, как это часто свойственно избалованным детям, а между тем Марья Сергеевна чувствовала, что девочка уже не та, хотя для не очень наблюдательных глаз их отношения оставались почти такими же, как и прежде.
По прошествии первых же трех дней Марья Сергеевна, видя, что Наташа не подходит "просить прощения", не вытерпела и однажды сама за чайным столом обняла и поцеловала ее. Это было как бы водворением мира с ее стороны, но, целуя дочь, Марья Сергеевна почувствовала в ее ответном поцелуе что-то совершенно новое, как будто холодное и равнодушное. И с тех пор это продолжалось.
Встречаться им теперь приходилось реже: у Наташи шли экзамены, у Марьи Сергеевны кончался сезон, давались последние вечера, делались прощальные визиты и т. д.; тем не менее, встречаясь, они были внешне очень ласковы друг с другом. Только Наташа стала как-то меньше болтать, дурачиться и восхищаться матерью. Она точно выросла за несколько дней, стала задумчивее и как будто втайне о чем-то грустила. Даже ее взгляд сделался глубже, и порой, ловя его на себе, Марья Сергеевна невольно смущалась, хотя и не могла себе объяснить, почему. Часто это сердило ее. Прощаясь на ночь, они, как и прежде, крестили друг друга, но каждый раз Марья Сергеевна подмечала, что Наташа делает это теперь торопливо, немного сконфуженно и точно нехотя.
Все эти маленькие, только Марье Сергеевне заметные мелочи смущали и удивляли ее, но она надеялась, что через некоторое время все войдет в обычную колею. Теперь ей было досадно, зачем она в ту же ночь, по возвращении с бала, не зашла к Наташе и тогда же не помирилась с нею; в душе она немножко сердилась на себя за то, что послушалась тогда Вабельского, которому как-то невольно рассказала все.
Она не чувствовала в себе способности и умения перевоспитывать дочь и потому ей хотелось посоветоваться об этом с кем-нибудь. Но с кем – она не знала. Мужа ей почему-то не хотелось путать в это дело, она даже хотела бы скрыть от него размолвку и была очень рада, что его весь день не было дома; родня же и знакомые слишком мало знали и ее, и Наташу, и их "особенные" отношения, чтобы с пользой что-нибудь посоветовать. Первая размолвка с дочерью своею новизной и с непривычки казалась ей целою историей, чуть не переворотом, заботила и даже мучила ее, поглощая все ее мысли. Она почти не могла ни думать, ни говорить о чем-нибудь другом, а потому очень обрадовалась, когда в числе гостей на вечере увидела Вабельского. Все это произошло на его глазах, он был даже косвенною причиной их ссоры, и Марье Сергеевне казалось, что с ним ей удобнее, чем с кем бы то ни было, посоветоваться об этом.
– Он такой милый и умница, что-нибудь придумает…
Вабельский первый заговорил с ней о Наташе и об утреннем визите.
Марья Сергеевна сама не заметила, как мало-помалу рассказала ему свои отношения с дочерью, чуть ли не со дня ее рождения. На нее вдруг нашел какой-то порыв откровенности.
Вабельский молча и внимательно слушал ее, слегка склонив красивую белокурую голову.
– Ваша Наташа, – заговорил он, когда она, взволнованная своею неожиданною исповедью, примолкла на мгновение, – ваша Наташа прелестная девочка, и из нее может выйти чудная женщина, одна из тех женщин, которые встречаются все реже и реже. Но…
Он запнулся с тем выражением на лице, которое невольно является, когда не хотят сразу высказать свою мысль.
Она поняла его.
– Но? – повторила она вопросительно, точно желая этим заставить его продолжать.
– Но я боюсь, что вы сами же испортите ее… Вы не сердитесь, будем говорить откровенно, по-товарищески?
Он взял ее руку и слегка пожал ее.
– Нет, нисколько не сержусь; знаете, я и сама не раз думала то же самое. Я давно уже хотела поговорить об этом с кем-нибудь… Но с кем же?.. С кем-нибудь из знакомых мне отцов и матерей? Но что могут они посоветовать мне, когда они все сами точно так же, если еще не хуже, испортили своих детей? Чему они могут научить?..
Вабельский засмеялся.
– Это правда, – сказал он, – большинство наших детей портится их же собственными матерями. Сколько пользы могу я принести вам своим советом – не знаю; детей у меня нет и потому о воспитании я могу судить только теоретически… Во всяком случае я думаю, что с детьми необходима известная выдержка и система, необходим более или менее план воспитания, так сказать, правильный режим, а не то, что сегодня – так, завтра – иначе, и всегда – как Бог на душу положит: авось, мол, сойдет как-нибудь, все равно и так вырастут.
Марья Сергеевна внимательно слушала.
– Но что же, что же делать? Как воспитывать? А вот теперь… В таких случаях как исправлять ошибки?..
– Да ваша же собственная Наташа учит вас, что делать. У нее же есть и характер, и выдержка, а у вас нет! Она не хочет идти просить у вас прощенья и не пойдет, хотя и знает, что вы сердитесь и мучаетесь. А вы не выдержите, и сегодня же сами первая пойдете к ней мириться! Таким образом ваша Наташа не только не сознает своей вины, но даже будет чувствовать себя отчасти мученицей, даром обиженною, и уж, конечно, совершенно правою, чему доказательством ей будет служить уже сам тот факт, что в конце концов вы и сами это осознали и пришли к ней. И в будущем вы не только не гарантируете себя от подобных капризов, но еще и даете им полный простор развиваться и усиливаться. Вы мне скажете: Наташа не дитя, не ребенок. Ей уже четырнадцать на днях минет. Положим, четырнадцать вдвое больше, чем семь, но все-таки это еще не аттестат на зрелость и самостоятельность. Этот возраст даже более трудный, опасный и требующий известного ухода и выдержки, чем всякий другой, потому что с него начинается переворот и перерождение девочки в будущую женщину.
Марья Сергеевна в душе соглашалась с ним, но только чувствовала, что не сумеет приняться за дело.
– Это очень трудно, – задумчиво заговорила она, поднимая на него глаза, – и сделать это гораздо труднее, нежели понять, что именно нужно сделать. Я понимаю, но исполнить едва ли сумею.
Он, улыбаясь, глядел на нее, как бы мысленно думая о чем-то совсем ином. Он сразу взял с ней товарищеский тон, и, слушая его, говоря с ним, она чувствовала себя так легко и просто, что ей казалось, будто они уже давно знают друг друга. Она была глубоко благодарна человеку, говорившему с таким интересом о том, что было для нее дороже всего, и руководившему ею там, где она без посторонней помощи не могла найти твердой почвы под ногами.
Когда она спускалась с лестницы, Вабельский пошел проводить ее и, помогая ей одеваться, шутливым и заботливым тоном "наставлял ее".
Ей было смешно, что ее учат, как маленькую, и в то же время ей это нравилось, тем более что она находила его совершенно правым.
– До свиданья! Смотрите же, не испортите моей Наташи! – шутливо проговорил он.
– Вашей?
– Ну, нашей!
Они глядели друг другу прямо в глаза и улыбались. Марья Сергеевна чувствовала себя в каком-то особенном состоянии духа: ей было как-то беспричинно весело.
Подсаживая ее в карету, Вабельский крепко пожал ее руку.
– До свиданья. Заезжайте же, – сказала Марья Сергеевна.
Вабельский ничего не ответил и только поклонился.
Карета тронулась; он остался еще на подъезде, и Марья Сергеевна, еще раз выглянув из окна кареты, поклонилась ему. Слабый отсвет от фонарей осветил на мгновение ее лицо, скользнув светлою, желтоватою полосой по ее пунцовому плюшевому шарфу, из-под которого на него сверкнули темные глаза и красиво обрисованный рот.
Вабельский задумчиво глядел ей вслед. Какое-то странное выражение пробегало по его лицу.
– Очень ты, барынька, хороша! Очень! – тихо проговорил он, и, запахнувшись плотнее в шинель, быстро вскочил на свои дрожки…
Когда карета отъехала от подъезда и плавно закачалась на упругих рессорах, Марья Сергеевна откинулась в самую ее глубь и, откинув голову на мягкие подушки, прикрыла глаза. Улыбка, с которою она простилась с Вабельским, еще не сбежала с ее лица, придавая ему какое-то мечтательное выражение…
Было уже поздно; на улицах стояла тишина, кое-где лишь запоздавшие кареты быстро катились по мостовой, да редкие извозчики сонно почмокивали на таких же сонных кляч. Марья Сергеевна томно глядела из-под опущенных ресниц в окна кареты прямо против себя, машинально следя взглядом за едущими экипажами и мелькавшими перед ней фонарями…
Какие-то обрывки мыслей и фраз вяло толпились в ее голове, но ей было так хорошо в мягком сумраке кареты, в теплом меху ротонды, на слегка покачивающихся подушках… Она не то дремала, не то мечтала о чем-то, убаюкиваемая тихой ездой.
IX
Весна подходила к концу. Снег давно стаял, река прошла, смолистые сочные почки на вздувшихся и почерневших деревьях лопались, выпуская из себя липкие ярко-зеленые листочки, еще совсем маленькие и сморщенные, но свежие и душистые тем особенным запахом смолы, который присущ им только в мае.
Каждый год Павел Петрович, с наступлением лета, отправлялся в дальнюю командировку, продолжавшуюся месяца два, иногда три. До сих пор это не выбивало Марью Сергеевну из обычной колеи. К этим командировкам она привыкла уже давно, и в большинстве случаев тотчас по его отъезде они с Наташею перебирались на дачу, куда в июле месяце приезжал и Павел Петрович. Но этим летом их задерживали в городе Наташины экзамены, и Марья Сергеевна находилась в каком-то странном состоянии духа: она точно потеряла свое обычное спокойствие, и какие-то неясные желания бродили и зарождались в ней.
Еще провожая Павла Петровича на станцию железной дороги, она почувствовала это.
День был яркий, солнечный; все кругом ее двигалось, жило, суетилось, говорило, смеялось; во всем сказывалось весеннее обновление и жизнь. С улицы доносилась трескотня экипажей, звонки конок и гул снующего народа. Марья Сергеевна стояла у вагона рядом с Наташей и рассеянным взглядом следила за толпой. Ей хотелось чего-то нового, и она с любопытством всматривалась в эти оживленные, чужие ей лица и в лица дочери и мужа, такие спокойные и серьезные.
Наташа молча стояла возле нее с тем апатичным выражением, которое всегда проявлялось у нее в минуты грусти. Девочке, по-видимому, было жаль расставаться с отцом, и, нежно сжимая его руку, она печально глядела на него. Он улыбался ей ласково, но сдержанно, и что-то говорил ей своим спокойным, несколько медленным голосом.
Марья Сергеевна едва слушала их. Бывало, отъезжающий поезд всегда производил на нее тяжелое впечатление; даже возвращаясь в опустевшую квартирку, она не чувствовала такой гнетущей тоски, как в эти минуты на вокзале. Но теперь чудный весенний день невольно бодрил и ее. И на душе ее было скорее как-то радостно, нежели грустно.
Раздался последний звонок. Павел Петрович еще раз горячо обнял жену и Наташу.
– Пишите же…
– Да, да…
Они вместе кивали ему головой, и Наташа, улыбаясь сквозь катившиеся по ее щекам слезы, посылала рукой ему поцелуи.
Зато когда они вернулись домой в свои большие комнаты, казавшиеся после яркого уличного света и оживления немного темными и мрачными, Марья Сергеевна вдруг почувствовала страшную пустоту… И ощущение этой пустоты не только не проходило в следующие дни, но даже усиливалось. Кажется, к отъездам мужа она привыкла уже давно и, подчиняясь необходимости, никогда особенно не скучала, а теперь… Теперь на нее напала вдруг беспричинная тоска, и Марья Сергеевна инстинктивно чувствовала, что тоска эта не по мужу. Она сама не знала, о чем скучает, но чего-то ей недоставало. Раздумывая порой об этом, она решила, что это происходит просто оттого, что, во-первых, между нею и Наташей пробежала черная кошка; во-вторых, потому, что они отчасти выбиты из обычной колеи: в городе становилось слишком пыльно и душно, ее невольно тянуло в зелень, на чистый воздух; в-третьих, в прежние годы Марья Сергеевна сама готовила дочь к экзаменам, теперь же Наташа переходила уже в третий класс, занятия осложнились, и Марья Сергеевна чувствовала себя уже не в силах лично подготавливать ее. Наташа знала положительно больше ее самой; притом она уверяла, что заниматься одной или с кем-нибудь из своих товарок по классу ей гораздо удобнее и потому редко даже бывала дома. Днем – в гимназии, а по вечерам или она уходила к одной из подруг "готовиться", или к ней приходила какая-нибудь из них, и они просиживали так часов до десяти, после чего Наташа, утомленная и усталая, спешила скорее лечь спать, чтобы иметь возможность встать на другой день пораньше.
К тому же сдержанность Наташи с матерью не проходила: девочка точно не хотела или не могла уже вернуться к прежней искренности и задушевности, и Марья Сергеевна, не раз делавшая попытки к сближению, чувствовала себя отчасти даже обиженною и незаслуженно оскорбленною. Порой это даже возмущало ее, и она сама становилась с дочерью суше и холоднее.
Но тогда тоска и одиночество снова охватывали ее. Не раз вспоминала она о Вабельском, ей очень хотелось поговорить с ним, посоветоваться, но с того вечера, когда они виделись, прошло уже около трех недель, а он не являлся. Сначала она все поджидала его, ей казалось, что он непременно должен прийти на днях, и, видя, что его все нет, она немного удивлялась и досадовала.
После того вечера, когда она так задушевно разговорилась с ним, она чувствовала к нему какую-то невольную симпатию. Никогда еще не хотелось ей так иметь возле себя близкого человека – друга, с которым она могла бы поговорить и поделиться всем, что накопилось у нее в душе. Прежде у нее или не было такой потребности, или же этого друга заменяла ей Наташа. Теперь же, думая о Вабельском, Марья Сергеевна чувствовала, что именно он мог бы быть таким другом, какого ей недоставало.
По утрам, когда она просыпалась и входившая Феня поднимала темные шторы на окнах, впуская целые потоки солнца и света, Наташа в большинстве случаев была уже в гимназии или еще спала, засидевшись накануне, и в доме царствовала тишина. Только откуда-то из кухни доносились звонкие голоса прислуги, звяканье посуды и смех кухарок и горничных, перекликавшихся друг с другом на весь двор через открытые окна. Марья Сергеевна задумчиво отхлебывала чай маленькими глоточками и рассеянно перелистывала журнал или газету. Потом она облокачивалась на подоконник и с любопытством заглядывала вниз. Свежий ветер колыхал возле ее лица тонкие пряди ее волос и шелестел мягкими складками фулярового капота, сквозь широкие рукава которого ее охватывало слегка свежим воздухом. Здоровый румянец ярче заливал ее лицо, и солнечные лучи, скользя по нему, золотили мелкий, едва заметный в тени нежный пушок на ее щеках. И снова, как тогда, на вокзале, на нее налетал какой-то особенный стих…
Феня лениво убирала и подметала комнату, поминутно выбегая в кухню и пропадая там по получасу. Постель стояла еще неприбранная, со смятыми подушками и разбросанными простынями, умывальник был залит мыльною водой, а снятые с вечера платья и юбки еще валялись разбросанными по всем креслам и стульям. На всем лежал легкий слой пыли, и только цветы в жардиньерках ярко светились на солнце и, казалось, тянулись к нему, подставляя лучам его свои пышные ароматные головки.
И на Марью Сергеевну снова нападала тоска, а перед ней лежал еще длинный, бесконечный день.
"Скорей бы уж кончались эти экзамены! – думала часто Марья Сергеевна. – Меня просто тянет на воздух, в зелень… оттого и тоска… переедем, и все кончится".
Вабельского она больше уже не ждала, случайно узнав, что он почти на другой день после вечера, на котором они в последний раз виделись, был вызван в Москву телеграммой по какому-то делу.
X
Раз утром, когда Марья Сергеевна только что успела одеться, вдруг раздался звонок.
Марья Сергеевна удивленно прислушивалась к голосам в передней. В последнее время звонки раздавались очень редко: все разъехались, и визиты прекратились.
Феня подала визитную карточку.
Марья Сергеевна быстрым взглядом прочла ее и вдруг торопливо и радостно поднялась с дивана.
– Ах! Проси, проси… – заговорила она взволнованным голосом. – Постой, дай мне что-нибудь накинуть…
И, схватив кружевной шарф, она торопливо повязывала его в большой бант, бросая на себя быстрые взгляды в зеркало, и, завязав наконец, пошла навстречу Вабельскому, радушно протягивая ему обе руки.
– Здравствуйте! Здравствуйте! – радостно заговорила она. – Где же вы это были, куда пропали? Я думала, что уж вы навеки исчезли!
И она приветливо смеялась ему, не отнимая от него своих рук, которые он поцеловал хоть и почтительно, но с каким-то едва уловимым оттенком фамильярной, дружеской ласки.
– Ну, садитесь, садитесь, – говорила она все тем же торопливым и радостным голосом. – Впрочем, нет, пойдемте ко мне, там гораздо лучше; тут совсем нет солнца, у меня уютнее…
И она провела его в свой залитый яркими лучами будуарчик с широко распахнутыми окнами, в которые врывались, колыхая тюлевые занавески, струи теплого воздуха.
– Вот, садитесь здесь, и чего хотите – чаю, кофе? Или не хотите ли позавтракать?
– Успокойтесь, ничего не надо, давайте лучше сядем вот тут и поболтаем. Мы с вами так давно не виделись.
Но она не успокоилась.
– Да нет, право же, я сама завтракаю обыкновенно часа в два, а теперь четверть второго, всего получасом раньше!
И она ласково смотрела на него, точно прося согласиться.
Виктор Алексеевич улыбнулся.
– Ну, будем завтракать, если уж вам непременно хочется накормить меня.
– Вот и отлично!
Она вышла распорядиться и через минуту вернулась назад с тем же смеющимся, повеселевшим лицом, и это оживление делало ее еще красивее.
– А теперь рассказывайте, где были, что делали?
– Ничего особенно интересного не делал. Вызвали меня тогда в Москву, так что я даже и проститься не успел заехать к вам. Думал пробыть там всего дней пять-шесть и ограничиться только Москвой, а между тем все дело осложнилось, пришлось лететь в Нижний, в Казань, и вместо шести дней вышел почти месяц.
Она прервала его.
– Когда вы вернулись?
– Вчера… Вчера вечером…
На минуту он остановился и посмотрел на нее пристальным взглядом. Она ласково улыбнулась ему, в душе ей было очень приятно, что он вернулся только вчера и сегодня уже у нее – "Вспомнил так скоро…"
– Да, вчера, – задумчиво проговорил он и, точно вдруг поняв ее мысли, засмеялся каким-то особенным смехом.