* * *
– За богом – молитва, за царем служба не пропадет.
Так всегда говорил ротный, и Степан Егоров был с ним в общем-то согласен. Но вот беда – пропал куда-то сам царь. С богом, если верить агитаторам, тоже выходили какие-то неувязки, но в эту сторону Степан старался не думать, и перед каждым боем молился исправно. Бог пока помогал. С прочими же делами никакой ясности не было.
Когда Степана, как грамотного трезвого унтера из крестьян, побывавшего к тому же в плену и, стало быть, поглядевшего на врага вблизи, единогласно избрали ротным депутатом крестьянского солдатского комитета, он даже немного собой гордился. И некоторое время был уверен, что из этой позиции уж точно разберется в происходящем.
Потом эта уверенность прошла, потому что полковой крестьянский комитет с весны действовал следующий образом: председатель оставлял за себя заместителя, выписывал себе отпуск домой, в деревню, скреплял его полковой печатью и уезжал с концами. Через некоторое время заместитель проделывал то же самое и солдатам приходилось выбирать новый комитет, в котором все повторялось.
Степан в деревню не ехал, потому что покуда не понимал, что именно ему там следует делать. А ехать не разобравшись казалось глупым и даже опасным. Революция все изменила – это он сто раз слышал от самых разных людей и сам в общем и целом думал так же. Но куда она все изменила?
В полку был митинг, прапорщик-большевик говорил: кто за наступление, тот враг революции, тот за капиталистов, за реставрацию старого строя. В комитете голосовали против наступления.
Потом приехал на позиции под Езерно Керенский и, черным ежиком топорщась, кричал, что в предстоящее наступление он сам, военный министр, с винтовкой в руках поведет наступающие войска. Солдаты дружно голосовали за наступление. Степан тоже голосовал "за", а потом, уже к вечеру, недоумевал: где же правда?
Наступление провалилось. Финляндская дивизия вообще отказалась наступать, а вслед за ней и гвардейские части. Австрийцы, получив подкрепление, перешли в контрнаступление и выбили наших из захваченного накануне Зборова.
Командир полка, в котором служил Степан, топтал свою фуражку и кричал, брызгая слюной: Христопродавцы! Изуверы! Предатели!
И опять Степан был с ним согласен: если ты солдат, и есть приказ, и все вокруг наступают, так что же это есть, коли ты в это время в кустах отсиживаешься? Неужели защита революции? Никак нет, форменное предательство своих боевых товарищей.
И вот это тревожило Степана в происходящем с ним больше всего. Вроде бы взрослый мужик, всякого повидал, а с каждым, кто красно говорит – готов согласиться: да, так оно и есть. Где же он сам, Степан Егоров, где его-то собственная душевная диспозиция?
Спрашивал совета осторожно, у кого мог, даже у офицеров. Из последних большинство было не меньше солдат растеряно или озлоблено приказом номер 1 (Приказ № 1, изданный Петроградским советом еще до отречения Николая II, предписывал организовать в воинских частях выборные комитеты из нижних чинов, которым передавался контроль над оружием, а также власть во время политических выступлений. Нарушая принцип единоначалия, приказ способствовал дезорганизации и разложению русской армии – прим. авт.), потому юлили или отгавкивались, смотря по силе характера и количеству выпитого спирта. Степан не раз вспоминал поручика Лиховцева, с которым бежал из плена. Может, он и сумел бы заглянуть сейчас внутрь Степана и снаружи выстроить для него какую-нибудь одну линию… Да только где сейчас Лиховцев?
Однако в каком-то смысле Степаново вопрошание не осталось без ответа. Как опытного в жизненном смысле товарища и активно интересующегося политическим моментом, послали Степана Егорова в Петербург делегатом крестьянского съезда.
Съезд проходил в Народном доме, на Кронверкском проспекте. Все фойе заняли киоски, в которых продавались революционные книги и брошюры и сидели представители разных партий. Сверху каждого киоска написаны лозунги. "Все для народа и все через народ!" (партия народных социалистов). "В борьбе обретешь ты право свое" (партия социалистов-революционеров). "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" (партия социал-демократов). Когда Степан подходил к киоску, его спрашивали, какой он партии, и, узнав, что беспартийный, предлагали записаться. Каждый вовсю нахваливал свою партию. Сначала Степан отвечал вежливо: дескать, погодит пока, осмотрится, а в конце почти разозлился – на базаре, что ли?!
Делегаты тоже были самые разные. Некоторые совсем буржуазного вида, в жилетах и с пенсне. Другие – в свитках, с намазанными на пробор маслом волосами, точь в точь деревенский старшина в Черемошне. Было и несколько сектантов, один из них – в длинной посконной рубахе, без штанов, нечесаный и босой. Про него говорили, что он и зимой также ходит.
Степан во всех съездовских баталиях держался с краю, в разговоры не особо вступал, старался больше слушать.
Выходило все по-прежнему: пока оратор говорит – вроде с ним и согласен. Следующий говорит противоположное – как бы и оно тоже получается ничего, правильно.
Больше всего поразили Степана в столице две вещи. Первое то, что по карточкам дают всего полфунта хлеба, да и тот жители не всякий день могут получить (делегатам съезда давали по полтора фунта и обед, многие за тем на заседания и приходили). Второе – телефоны на столе министра земледелия Чернова, к которому солдатские делегаты сумели-таки пробиться на прием по вопросу получения земли теми из крестьян, кто покуда на фронте воюет.
Телефонов было пять и все они звонили попеременно, а то и по два разом. Министр хватал то одну трубку, то другую и часто ошибался: вот черт, не эта! Опять не та! Говорите! Да говорите же! Не слышу вас! Да что же это за канитель такая! Что за оказия!
Солдатских депутатов Чернов даже не дослушал – мешали телефоны. Впрочем, сказал, что правительство делает все возможное.
Два впечатления связались в голове у Степана в одно: коли вот так, вперемешку, по телефонам земледельческой Россией управлять, так хлеба и вовсе не будет.
Прикинув, что в Москве, пожалуй, делается все то же самое, написал письмо сестре Светлане, чтоб возвращалась с детками в родную Черемошню – благо, родительский дом не продавали. Там у земли хоть прокормиться можно будет, пока эти, с телефонами, решат наконец, куда же революция все повернула и что по этому поводу делать.
С землей разъяснения не получилось, и тогда Степан попытался определиться по второму наказу делегировавших его солдат: вопрос о мире и войне. Следует ли поддерживать наступление или вести пассивную оборону? И как разрешается вопрос с демобилизацией старших возрастов?
– Большевики по немецкой указке разлагают армию, – объяснил делегатам эсер Бунаков, член президиума исполкома. – Совершенно очевидна их связь с немецким генеральным штабом. Вы только посмотрите, какое совпадение: пятого июля большевики организуют демонстрацию в Петрограде и в тот же день немцы переходят в широкое наступление на фронте. Расчет верный: создать правительству осложнение в тылу, а на фронте тем временем действовать. Но этот фокус у внутреннего врага не пройдет. Новый главнокомандующий генерал Корнилов возродит в армии дисциплину и не позволит ей заниматься ничем, кроме выполнения своего прямого долга.
Про Корнилова говорили разное. Например, что он восстановит или уже восстановил смертную казнь за дезертирство. Солдатским делегатам это не слишком понравилось.
Потом Степан увидел на обшарпанной стене дома плакат:
"Чтоб дать отпор буржуазной скверне,
Спеши, товарищ, на митинг в "Модерне""
Решил сходить, чтобы сравнить фронтовые митинги со столичными.
Обветшавшее здание старого цирка стояло рядом с мечетью. Представления здесь были запрещены пожарниками еще в январе 1917 года из-за опасности возгорания. С тех пор – любимая площадка для митингов. Мрачный обшарпанный амфитеатр, доверху набитый самым разным народом. С потолка на проводах свисают пять тусклых лампочек.
Первое выступление под названием "Кризис русских поколений" Степана не впечатлило. Какой-то Володарский говорил гладко, но непонятно. Второе "Война и кризис власти" показалось поинтересней. После главного оратора выступали сплошь солдаты. Замухрышный солдатик кричал, надсаживая тощую грудь:
– Товарищи! Укажите мне, за что я сражаюсь. За Константинополь или свободную Россию? За демократию или за капиталистические захваты? Если мне докажут, что я защищаю революцию, то я пойду и буду драться, и меня не придется подгонять расстрелами!
Степан закурил и стал ждать ответов на вопросы замухрышки. Их все не было.
– Отчего же так? – спросил у соседа, пожилого рабочего с умными глазами. – Все спрашивают и никто никому не отвечает?
– Нынче, товарищ, период вопрошания, – объяснил тот. – Проклятые русские вопросы. А вот потом этот период закончится и на проклятые вопросы…
– Посыплются проклятые русские ответы, – закончил расположившийся рядом человек в сюртуке, с худым и желчным лицом. – И тогда – я никому из нас не завидую…
* * *
В сущности, в Петрограде больше делать было нечего. Тем паче, что делегатов с Юго-западного фронта на съезде не жаловали. "Вместо того, чтобы воевать, все митингуете? А наступление, которое могло бы решить исход войны, просрали…"
Степан своей личной вины в провале наступления не чувствовал, но все равно было неприятно.
Решил уезжать в полк. Его движение к фронту было встречным общему потоку и именно потому он смог охватить картину свежим взглядом. С фронта бежали десятки, если не сотни тысяч. Крестьяне ехали домой, но оседали вокруг вокзалов. Большие вокзалы напоминали захваченные крепости и как развалины сожженных поселений курились дымом махорки. Часто по обеим сторонам движущегося к станции паровика, словно аллегорические фигуры, стояли вооруженные солдаты. Когда к платформам небольшого городка или села подходил солдатский эшелон, служащие станции разбегались. Горячий ветер крутил на опустевших платформах смерчики из подсолнечной шелухи. Потом начинался разгром. В паровозные топки кидали разобранные заборы и кладбищенские кресты. Искусственными венками с могил украшали паровозы. Искали спиртное и пили одеколон из разоренной станционной парикмахерской…
Степан наблюдал, не сливаясь покуда с общей массой. Ему не хватало еще кого-то штриха.
Когда прибыл в полк, сразу же отчитался на заседании полкового комитета о съезде. Общая реакция солдат была такая же, как и у самого Степана, разочарование: слов много, а с землей и миром так ничего и не решили!
После заседания писарь вручил Степану два пришедших на его имя письма. Одно было от сестры – длинное и цветистое, с поклонами, благодарностями, пожеланиями и сообщением о том, что устроились в Черемошне неплохо, заделали кое-как щели в дому и сараях, купили телочку, кур и двух коз. Возделывают огород, а Иван, хоть и без ноги, но какую-то работу уже имеет по своему механическому делу, в том числе и в Синих Ключах. Главная забота – как можно скорее перестелить крышу, потому как вовсе сгнила.
Второе письмо – от Любовь Николаевны Кантакузиной. Оно вышло коротким, всего одна строка.
"Степка, возвращайся скорей. Ты мне нужен. Люша."
Степан аккуратно свернул оба письма, убрал за пазуху. И как-то враз понял, что – пора.
* * *
Глава 10,
В которой Энни Таккер принимает решение, товарищ Январев заканчивает свою армейскую карьеру, а Макс Лиховцев посещает Синие Ключи и завидует статуям.
– Стало быть, ты уверен, что из России надо уезжать?
Анна Львовна Таккер сидела в кресле напротив письменного стола и смотрела в распахнутое окно. За окном, на мостовой, играл с мусором ветер – сухой, жаркий и колючий. Казалось, он был и в комнате – обдавал жаром лица, сыпал за шиворот колкий песок, торопил вскочить и бежать… Зачем? Куда?
– Я уже объяснял тебе и готов, если угодно, снова… – Майкл не добавил "darling", и она сразу остро это отметила, хотя, кажется, давно пора было привыкнуть. Впрочем, отметив, не подала вида. Они так ни разу и не объяснились. Видимо, он был слишком занят бизнесом.
– Everything will collapse so soon (все рухнет очень скоро), – продолжал Таккер, легко перейдя на английский; родной язык, несмотря на отчетливый и неистребимый выговор кокни, звучал у него удивительно безэмоционально. И не возникало никаких сомнений в том, что все именно так, как он говорит, и есть.
Билеты на поезд до Петербурга и дальше – на Гельсингфорс и Ставангер заказаны. Заграничные паспорта готовы. Мария Габриэловна закончила все приготовления и может ехать хоть завтра. Значит, завтра и надо ехать.
– С детьми – осенью по Скандинавии? С Аморе, которая кашляла все лето? Нет-нет, я знаю, что ты скажешь: морем слишком опасно, немцы топят английские корабли… Это все я понимаю. Не понимаю другого: почему ты так уверен, что Россия рухнет в ничто? Против того, что – рухнет, я тоже не возражаю. Но…
– Я не говорю, что в ничто. Может быть, в результате образуется что-то новое… великое. Прекрасный новый мир, – Таккер говорил, а сам аккуратно и ловко выстраивал на столе колодец из карандашей и перьевых ручек. И смотрел не на жену, а на свою постройку. – Но вам здесь нельзя оставаться.
– А… ты?
– Я приеду, когда закончу дела.
– Так, может, и нам хотя бы подождать, пока дорога станет безопасной?..
Она говорила, заранее зная, как беспомощны ее возражения. Решать все равно станет он.
Как так вышло, что он начал решать? И когда?..
Анна Львовна думала об этом, пока извозчик вез ее домой. "Домой" – она до сих пор так говорила, не задумываясь. "Дом" – это те стены, те старые комнаты, откуда ушли зеркала, но кажется, до сих пор оставался дух отца… и мать была там – а что будет теперь? Вчера, когда она уезжала оттуда, с окон и дверей были сняты шторы, а переднюю загромождали чемоданы, корзины и картонки, перевязанные дорожными ремнями – в угрожающем количестве. Сегодня первым, что она увидела, была портьера брусничного бархата, красующаяся на прежнем месте. Количество чемоданов и картонок убавилось примерно вполовину, а оставшиеся оказались распакованы. Анне Львовне тут же стало радостно и тревожно.
На лестнице ей встретилась горничная, виртуозно удерживающая в одной руке пару детских стульев, а в другой – стопку покрывал. В коридоре – кухарка с огромной бельевой корзиной. Мария Габриэловна обнаружилась в столовой, там под ее руководством разбирали большую люстру, раскладывая по коробочкам подвески из цветного хрусталя.
– Я решила, что мы переберемся на первый этаж, – сообщила она, предупреждая вопросы, – а второй будем сдавать. Выйдет большая экономия. Теперь это важно, не правда ли? Внизу предостаточно места для всех, и зимой понадобится меньше топить.
Вид у нее, в очках и закрывающем волосы чепчике, был очень деловой. Анна Львовна моментально вспомнила картинку из книжки "Сказки Матушки Гусыни", которую Майкл читал когда-то по-английски Розе и Риччи.
– Мама, но…
– Энни, ты ведь подождешь четверть часа? Мы закончим и непременно поговорим.
– Я вся пропылилась, – пожаловалась она уже в своей спальне, сидя за туалетным столиком и, с чепцом в руке, придирчиво рассматривая прическу. – Просто горы хлама в доме, кто бы мог подумать. И мы всем этим дышим!..
– Я верно понимаю, мама – завтра мы никуда не едем?
Мария Габриэловна подняла голову и посмотрела на дочь. Ясный взгляд уверенного в себе и в мире человека – точно такой, какой Энни помнила из прежних времен, когда был жив Лев Петрович… Ну, почти такой же.
– Энни, ты, конечно же, можешь ехать, как решила. Но…если уже поздно сдать билеты, я готова возместить Майклу их стоимость.
– Но, мама, почему? Ты же согласилась!..
– Да, он виртуозно умеет уговаривать, – Мария Габриэловна со смехом качнула головой. – В твоем муже открылся ораторский дар – может, ему заняться политикой?.. Ох, нет, даже и шутить об этом не стану.
Слушая мать, Анна Львовна чувствовала, как радость ее убывает, а тревога, наоборот, растет.
– А разве он не прав? Разве не разумно было бы сейчас уехать в спокойную страну? Россия сейчас – это сумасшедший дом, в котором все, что угодно может случиться!
Она прошлась от окна к двери и снова к окну, изо всех сил стараясь говорить спокойно:
– Ты совсем не выходишь из дома – не видишь, что творится на улицах. Но даже здесь, в доме? Наш дворник, Матвей, он у нас прослужил двадцать лет, ты сидела с его старшим сыном, когда он задыхался от дифтерии, потом держала его на руках в церкви… Позавчера Матвей сказал мне, что мы – буржуи, и хотя он лично против нас ничего не имеет, во имя интересов трудящихся нас надо истребить как класс. Он внезапно потерял память? И заодно – разум? У него были глаза злого животного… Какая там пыль, mio Dio, пыль – это было бы прекрасно!.. Сегодня я видела человека, который, perdonami, per favore, мочился на угол дома, как собака, а когда я проезжала мимо, посмотрел такими похотливыми глазами… Я пожалела, что не за рулем, я бы наехала на него без малейших угрызений совести! Но я уже очень давно не езжу в авто – я боюсь ездить в авто по этой Москве!..
– Ну, что же, – дождавшись паузы, спокойно сказала Мария Габриэловна. – У всякой страны бывают трудные времена, когда колеблются устои. А человек, увы, слаб…
– Майкл говорит, что это не трудные времена. Он говорит, что Россия рушится, и взамен родится что-то совсем другое.
Эти слова мужа, с которыми она совсем недавно спорила, теперь казались ей совершенной истиной. Мария Габриэловна со вздохом встала, набросила на плечи кружевную шаль.
– Он ведь может ошибаться, правда? Но даже если… Знаешь, Энни, все последние дни я думала… Собирала вещи и думала непрерывно. И нынче ночью поняла наконец, что уезжать будет неправильно. Я уж не говорю о том, что здесь папина могила, и Камиша… И где-то здесь – ты, может быть, не берешь этого в расчет, но я думаю, что так нельзя, – так вот, где-то здесь этот человек, отец Аморе. Любочка, быть может, даст нам знать, когда он появится.
– Мама, ну уж это!..
– Так даже не в этом дело. Главное, – тут голос Марии Габриэловны впервые задрожал, но она быстро справилась с собой и продолжала спокойно смотреть на дочь, – главное, здесь Лиза. Ты ведь не забыла о ней, нет?
Анна Львовна вспыхнула; усилием воли подавила мгновенное желание схватить что-нибудь и швырнуть о стену.
– Она-то о нас едва ли помнит.
– Она вспомнит. Она играет в эти злые игры… но у нее вот-вот кончатся силы, я знаю – и тогда… Если она вернется домой, а дома не будет – она сразу погибнет, ты ведь понимаешь, Энни?