Какое-то мгновение мы были словно мертвы, потом холод подобрался к моему полуобнаженному телу и отрезвил меня. Глаза уже привыкли к темноте и я испугалась, что мое лицо ему видно и он меня может узнать. Я разглядела в углу сиденья бауту и поспешно нацепила ее. Отчего-то мелькнула у меня мысль, что в Венеции, откуда родом была эта маска, такие маскарадные проделки в моде, и, может быть, именно эта баута не раз являлась свидетельницей ласк, расточаемых одной даме, но предназначенных другой…
Дрожь пробрала меня. Я мечтала уязвить Семирамиду, но сама была уязвлена так больно, как никогда в жизни не уязвлялась. Мысль о том, что не я, а она, презираемая мною, ничтожная сплетница, возбудила такую страсть, что ей раньше доставались и впредь будут доставаться эти сводящие с ума поцелуи и пылкие ласки, а я этого более в жизни не узнаю, потому что ослепительное наслаждение мое было краденым и обманным, – эта мысль заставила сердце мое сжаться. Слезы выступили на глазах, рыдания рвались из груди, и я сейчас думала лишь о том, чтобы как можно скорей расстаться со своим нечаянным любовником, забиться в какой-нибудь укромный уголок и наплакаться всласть над своим разбитым сердцем.
– Отвезите меня обратно в маскарад, – кое-как выговорила я, поспешно наводя порядок в своем туалете и поймав на кончике языка слово "домой", потому что не собиралась раскрыть свое инкогнито и вовсе опозориться.
– Мы никуда не ездили, – слабо усмехнулся мой кавалер, полулежа на сиденье, и я краем глаза увидела бугор на его чреслах, которые он небрежно прикрыл краем своих на боку расстегнутых полуспущенных рейтуз. Мелькнула вдруг мысль, что, окажись он в тесных парадных лосинах, которые в одну минуту не снять, которые будто прирастают к телу и надеваются мокрыми, чтобы лучше облегали бедра и ноги, ничего бы между нами не произошло…
И тут до меня дошел смысл его слов.
– Как не ездили?! – изумленно проговорила я.
– Да так. Просто не успели. Но мы можем поехать теперь в мою квартиру и снова…
Голос его дрогнул, и дрогнул, шевельнулся, вырастая, бугор под краем рейтуз.
Меня тянуло броситься в его объятия, вновь вкусить их сладость, отдаться ему здесь или поехать с ним куда он захочет, лишь бы принадлежать ему снова и снова, но силы моего притворства были уже исчерпаны, а открыться ему я не могла: боялась увидеть разочарование на его лице, боялась оскорбительного изумления или насмешки. Я бы не перенесла этого!
– Отворите дверь, – с трудом выговорила я, – мне нужно уйти. Нет, не провожайте! – вскрикнула я в панике, увидев, что он отвернулся и пытается привести в порядок свою одежду.
Мужчина запахнул домино и отворил дверцу кареты. Выглянул, высматривая, нет ли где-то рядом людей, которые могут меня увидеть, и отодвинулся, давая мне дорогу. Но когда я уже высунула ногу, нашаривая землю, он вдруг схватил меня за руку и сунул в ладонь какой-то шелковистый мешочек. На ощупь там было что-то вроде ожерелья из мелких круглых камушков.
– Возьмите. Это вам. Я давно приготовил это, но все не решался отдать. Там, внутри, записка. Вы все поймете…
Слабо соображая, я выскочила из кареты, пронеслась по крыльцу, не замечая наледи и снега, рванула примерзшую, тяжелую дверь, влетела в черные сени…
На мое счастье, кругом было пусто. Первая моя забота была отдышаться и обдернуть домино. Что-то мне мешало, ах да, его подарок мне… Нет, Семирамиде, его Иде! Я чуть не отшвырнула мешочек, но тут послышались шаги, я сунула его в карман домино и ринулась со всех ног в гардеробную, где ждала горничная. Я горько сожалела, что Ариша моя больна и со мной поехала другая, при которой нельзя дать себе волю, которая не должна даже заподозрить, что с барыней что-то неладно.
– Едем домой, зови карету, – с трудом произнесла я и больше ничего не сказала, потому что боялась: со словами вырвутся слезы.
Однако надо было еще найти в себе силы проститься с хозяином… Ну нет, этого я уже просто не могла. На счастье, мы с Энгельгардтами на короткой ноге, напишу из дому, отговорюсь, что у меня внезапно началась мигрень, а они-де были заняты с гостями, повинюсь, они меня любят, они простят…
Прибежала девка с шубой, меховыми сапожками и вестью, что карета подана. Я закуталась в свои соболя, сбросила атласные туфли, надеясь, что горничная не заметит мокрых от растаявшего снега подошв, сунула ноги в сапоги и, даже не покрывая головы тонкой шалью, кинулась на крыльцо.
В каретах всегда было тепло, натоплено, но я забилась в угол, трясясь.
– Уж не простыли ли вы, барыня? – робко спросила горничная, но я промолчала.
Хорошо бы в самом деле заболеть, подумалось мне.
Дома я немедля отослала девку за горячим чаем и принялась раздеваться в туалетной. Конечно, было бы кому принести чаю и кроме нее, и было бы кому мне помочь! Я просто хотела остаться одна, опасалась, что девушка почувствует запах, от меня исходящий. Мне чудилось, я вся была пропитала ароматом нашего соития. Он нервировал меня, возбуждал и вышибал слезы.
Плеснув в таз воды, я намочила губку, чтобы обмыться, как вдруг увидела выпавший из кармана мешочек. Тот самый! Подарок для Семирамиды, для Иды! Острое желание поглубже вонзить нож ревности в свое раненое сердце овладело мной неудержимо, я развязала мешочек…
Небольшие жемчужины, нанизанные на простую нитку, лежали там. Их было штук полсотни, не меньше: отборных по цвету и форме, одна в одну. У меня вдруг до боли, до муки, забилось сердце, и, чудилось, я уже заранее знала, что окажется в записке, спрятанной на дне мешочка:
"Простите мне мою смелость, княгиня Зинаида Ивановна, уж много дней я ношу с собой Ваши жемчуга, не решаясь возвратить, а верней сказать, не в силах с ними расстаться, ибо их касались Вы своей рукой, которой я коснуться не смею. Я люблю Вас и готов жизнь бросить к Вашим ногам, да что Вам моя ничтожная жизнь! А в Вас для меня весь мир, все его счастье и горе. Вы госпожа моя и владычица, по слову Вашему я или останусь жить, или застрелюсь, ибо без Вас света белого не вижу, но знайте, что и последним вздохом моим будет эхо Вашего восхитительного, кимвалами звенящего имени: Зинаида-ида-ида…
Вечно преданный Вам, обожающий ВасНиколай Жерве".
И тут, едва держась на ногах, ошарашенная, смущенная, восхищенная, потрясенная, я вспомнила, отчего лицо Жерве показалось мне знакомым. Он был тот самый молодой человек, за чью руку я ухватилась, испугавшись бывшей свекрови моего мужа! Судьба еще вон когда начала нас сводить, подумала я – и покорно предалась ей.
…Как ведут себя дамы в свете, когда взяли на примету какого-то мужчину и хотят немного поразвлечься? Они кокетничают. Кокетство – это проявление женщиной своей власти над мужчиной. Каждая кокетка хочет, чтобы мужчина принадлежал ей, но сама и в мыслях не имеет ему принадлежать. Все дамы в свете убеждены, что женщине можно принимать любовь и поклонение, не разделяя их, не отвечая на признания признаниями, отдавая лишь скудную милостыню кокетства взамен на щедрость поклонения.
Я тоже была такова, и некоторое время подобные игры, столь же далекие от истинных чувств, как бенгальский огонь далек от пожара, очень меня занимали. И вот теперь я забыла пустые забавы и предалась любви всецело. Мечта обладать и желание принадлежать владели мною с равной неодолимой мощью, и противиться ей у меня не было ни сил, ни воли.
Поздним вечером, открыв все верной Арише и подняв ее с постели (собственно, услышав о приключившемся, она забыла о болезни и даже слышать не хотела о том, чтобы отпустить меня одну), я уехала из дому на тайно взятом извозчике. Ариша была со мной. Я не вполне твердо понимала, чего хочу, куда поеду и что буду делать. Мне хотелось посмотреть в глаза этому человеку…
Кавалергарды стояли в казармах близ Таврического сада, но соваться в казармы мне никакого резону и охоты не было. Однако я надеялась, что он у себя на квартире. Я помнила этот адрес: угол Морской и Адмиралтейской, дом Гиллерме. И решила поехать туда. В полуподвальном оконце швейцарской чуть теплился огонек, но мужик, видимо, заспался и никак не отворял. Ариша довольно долго теребила шнурок звонка, но вот дверь приоткрылась, какой-то лысый и бородатый (петербургские швейцары в доходных домах все какие-то на одно лицо!) высунулся, в ответ на ее тихий вопрос: "Здесь ли живет господин Жерве и дома ли он?" – приподнял повыше свечку, словно пытался меня разглядеть, но я таилась в глубине возка, – а потом проговорил, зевая:
– Извольте во второй этаж, налево, сударыня, небось барин Николай Андреевич еще не спят, они полуночники-с отъявленные-с!
Ариша сделала мне знак, я выскочила, причем надежно упрятала лицо в складки своей шали, отворачиваясь от чрезмерно любопытного швейцара, и мы вместе поднялись по неширокой лестнице. На площадке Ариша позвонила в звонок возле левой двери. Снова долго не отпирали, и вдруг ужасная мысль поразила меня: а что, если у него там дама?!
Но вот звякнул засов (в то время на всех дверях были засовы, предпочитали изнутри на них запираться, а не ключами), дверь приотворилась… Заспанная рожа денщика высунулась, пробормотала:
– К барину, что ль? Да они вроде никого не ждали… а ладно, извольте пройти, вон, прямо!
– Кто там, Дронька? – послышался голос, от которого у меня подкосились ноги, и силуэт с шандалом в руке возник в проеме распахнувшейся двери. Я помню его белую рубашку, расстегнутую на груди, его глаза, окруженные тенями, растрепанные волосы… все лицо его в неверном свете чудилось измученным, трагическим, и вдруг он изменившимся голосом не прошептал, не воскликнул, а выдохнул из глубины сердца: – Вы?!
И я вбежала в его комнату, в его объятия, в его жизнь.
Помню, в ту ночь до утра мы не только исступленно ласкали друг друга, но и много смеялись, целуясь и оттого беспрестанно прерывая смех новыми ласками. Жерве признался, что сразу меня узнал, когда я заговорила с ним на маскараде, хотел поинтриговать, думая, что я приняла его за своего любовника, но устыдился и завел разговор о поездке к себе на квартиру, чтобы дать мне возможность понять: я ошиблась. Но я продолжала игру, и Жерве решил воспользоваться случаем… И воспользовался им, так сказать, к нашему общему счастью.
Уехала я от него лишь под утро, отчаянно зевая и почти не слыша воркотни сердитой Ариши. Нет, не на меня она сердилась, а на денщика Дроньку, который всю ночь ее отчаянно домогался и уверял, что, коли баре слюбились, то слугам сам Бог велел, так, мол, и в водевилях водится!
Езживала я к своему возлюбленному часто, бывало, несколько ночей подряд выскальзывала из дому – и к нему. В конце концов Дронька понял, что Аришу никаким приступом не взять, а оттого, лишь я удалялась в комнату его барина, слуги укладывались спать – но на разные тюфячки, – а лишь начинало брезжить, мы с Аришей мчались домой на первом утреннем извозчике, за которым бегал, шатаясь спросонья, растрепанный Дроня. Вообще-то Жерве пополам с приятелем нанимал карету помесячно, но я уезжала слишком рано, во всех казармах только-только отбивали утреннюю зорю, и в тихих петербургских улицах извозчики летели со всех сторон. Я ни разу не воспользовалась ни одной из наших домашних карет, храня тайну своих ночных вояжей, однако тайна сия все равно перестала быть таковой: ведь стоило кому-то посмотреть на меня и Жерве, когда мы оказывались рядом, – и самый непроницательный человек ясно видел наши чувства.
В свете мы виделись довольно часто. Жерве приглашали во многие дома: он был прекрасный танцор, а такие всегда в цене. Кроме того, отлично владел искусством весело болтать, играть словами, быть остроумным без натуги. Каламбуры, эти французские светские забавы, тогда очень вошли в моду; потом, по-прежнему в свете любили игру в вопросы и ответы, но не так, как раньше, когда две группы участников писали вопросы и ответы на бумажках (не зная, каков вопрос!) и поочередно вытаскивали из какой-нибудь нарядной корзинки или вазы, так что было невыносимо смешно от полного несоответствия вопроса и ответа! Теперь играли немного иначе: в одной группе придумывали совершенно дурацкий вопрос, а в другой должны были дать на него вполне вразумительный ответ. Жерве обладал невероятным талантом как придумывать вопросы, так и давать остроумные комичные ответы. Я уж позабыла все эти глупости, однако и по сю пору помню, как насмешник и весельчак князь Петруша Вяземский попросил рассказать всю свою жизнь двумя словами, а Жерве с мечтательным видом (его некрасивое лицо было удивительно выразительным и могло стать любым, даже прекрасным!) ответил: "Всякое бывало!" Гости так и покатились со смеху! Поскольку мой супруг обожал такие игры чуть ли не больше театральных спектаклей, Вяземский и Жерве – завзятые остряки – были нашими частыми гостями, и даже когда Борис Николаевич догадался о наших отношениях, он не перестал Жерве приглашать, чтобы "не потерять лицо", и частенько не мог удержаться от смеха при его каламбурах.
Для нас с моим возлюбленным эти появления его в нашем доме были весьма ценны: что мы могли видеть друг друга, да еще и целоваться – и благодаря обрядам приветствия и прощания, которым все неукоснительно следовали в те годы, если только это не был особенно многолюдный и торжественный бал. При встрече и при прощании гость целовал хозяйке руку, а она его в лоб. Легко вообразить, сколько чувства пылало в этих "приличных прикосновениях".
Ах, какими словами выразить то почти невыносимое, почти разрывающее сердце состояние, когда распорядитель кадрили подводил к Жерве меня и какую-то другую даму и предлагал выбрать одну из нас, говоря, например: "Встреча или разлука?", "Роза или незабудка?", "Веер или альбом"? – и он всегда выбирал именно то, что загадывала я – встречу, незабудку, альбом, – потому что чувствовал тот особенный смысл, который вкладывала я в эти слова – и не мог ошибиться! Кажется, я не смогла бы пережить горя, если бы он выбрал неправильно, и не могла скрыть радости от его догадки.
Да и вообще – я не в силах была притворяться, я была счастлива впервые в жизни, и все мое счастье было написано у меня на лице, особенно когда мы танцевали вместе. Диву даюсь, как мы, заключая друг друга в прилюдные объятия в вальсе, удерживались и не обменивались еще и поцелуями! Иногда я замечала торопливо спрятанные усмешки, иногда – сочувствие в чьих-то глазах, иногда – осуждение, видела делано-безразличное лицо моего мужа и страдальческий излом бровей государя… Ах, Боже мой, да мне ведь совершенно безразлично было все на свете, кроме него! Наши свидания прекращались, когда меня призывали обязанности двора или когда князь Борис Николаевич увозил нас с сыном то в Москву, то в Спасское-Котово, когда Кавалергардский полк Жерве уходил на учения или в летние лагеря, но, стоило нам одновременно оказаться в Петербурге, мы снова бросались друг другу в объятия, и я забывала все в своей любви.
Таким же был, или, вернее, казался мне, и Жерве.
Много лет спустя, уже после его смерти, незадолго до смерти своей, во время нашей почти случайной встречи в Вене Долли Фикельмон, жившая там с дочерью и ее семьей, прочитала мне, что записала тогда в своем дневнике насчет нас, вернее то, что сочла нужным мне прочитать:
"Заметен чересчур затянувшийся и всепоглощающий флирт очаровательной княгини Юсуповой с Жерве, офицером Кавалергардского полка. Она вызывает всеобщий интерес, веселая, наивная, невинная. С удивительным простодушием отдалась она во власть своего чувства. Она словно не видит расставленной перед ней западни и на балах ведет себя так, будто на всем белом свете только они вдвоем с Жерве. Он очень молод, с малопривлекательным лицом, во всяком случае незначительным, но очень сильно влюблен, постоянен в своем чувстве и, может, более ловкий, чем его считают".
Произнеся заключительные слова, Долли многозначительно замолкла, глядя на меня с видом сивиллы, чьи предсказания сбылись. Я уже говорила, что легко быть умной и предусмотрительной задним числом, выдавая последующие знания за прозорливость, но эта фраза – "может быть, более ловкий, чем его считают" – ударила меня в сердце – пусть даже сердце мое уже билось для другого человека. Живо вспомнилось, с какой внезапной, оскорбительной легкостью разрушился наш прекрасный роман, причем в глазах многих виновницей разрыва и всех последующих событий оказалась я… Что ж, я была богата и красива, Жерве – беден и невзрачен, значит, если следовать житейским привычкам, я должна была его бросить! А вышло наоборот.
Я уже вскользь упомянула где-то раньше, что Жерве был весьма дружен с компанией, в которую входили забияки вроде Сергея Трубецкого, Лермонтова, Алексея Столыпина и прочих веселых, привлекательных и при этом совершенно несносных молодых людей весьма родовитых, а порой и очень богатых фамилий. Их тогда называли повесами. Это было не только картежничество, пьянство или бретерство завзятых дуэлянтов. Повесничанье – дерзость, эпатирование приличий – было в большой моде среди гвардейской молодежи. Они в ответ на упреки очень любили читать из Пушкина, из его послания "Каверину", а Каверин, стоит заметить, был среди этих юнцов образцом повесы:
И черни презирай угрюмое роптанье;
Она не ведает, что дружно можно жить
С Кифером, портиком, и с книгой, и бокалом,
Что ум высокий можно скрыть
Безумной шалости под легким покрывалом.
В свете постоянно ходили рассказы об этих "безумных шалостях" – иногда более, иногда менее невинных. Я уж теперь кое-какие позабыла, но некоторые в памяти живы.
Был как-то раз большой прием в поместье Румянцевых на Елагином острове, где присутствовали их величества и весь свет. Компания великовозрастных озорников, в которую входил и Жерве, за что-то невзлюбила старшую графиню Бобринскую, свекровь императрицыной ближайшей подруги Софи Бобринской. Узнав, что графиня решила вместе со своей невесткой прибыть водою (она не любила карет), эти озорники вознамерились в шутку ехать ей навстречу в лодке-катафалке, с зажженными факелами и пустым гробом! Завидев графиню, какой-то человек в черном, стоявший около гроба, показал на него и крикнул дурашливым голосом:
– Анна Владимировна, не желаете ли занять свободное место? Вам самое время!
Графиня от страха едва не лишилась чувств, а человек в черном самым оскорбительным образом расхохотался ей в лицо. Анна Владимировна воротилась домой почти в обмороке, не прибыв на Елагин остров и отправив Румянцевым только человека с известием о случившемся.
Императрица была страшно расстроена, оскорблена за графиню, опечалена неприбытием своей любимой подруги. Она требовала найти и наказать виновного. Праздник чудился непоправимо испорченным. Вдруг к государыне подошел Григорий Скарятин, один из ее кавалергардов, непревзойденный танцор и лучший партнер в вальсе, о каком только можно мечтать, и что-то несколько минут негромко говорил. Под действием этих слов гнев угас в глазах государыни, она засмеялась – и велела продолжать гулянье, не обращая внимания на глупые шалости. Стало известно, что потом она уговорила императора не наказывать виновных, сославшись на то, что старшая Бобринская в самом деле пренесносная особа, донимает даже свою милейшую и кротчайшую невестку, так что вполне могла жестоко оскорбить кого-то из шутников, а значит, весьма вероятно, получила по заслугам.