Чем дальше в глубь этого края лесов и тишины, тем ощутимее становится его вековая неподвижность, неизменность бытия людей и вещей. Под темным покровом неба, где теряются высокие вершины Пиренеев, появляются и исчезают одинокие жилища, старинные фермы, все более редкие деревушки, неизменно окруженные вековыми дубами и каштанами, чьи узловатые корни, словно обросшие мохом змеи, выползают на тропинки. Впрочем, они все на одно лицо, эти деревушки, отделенные друг от друга лесами и непроходимыми чащами, населенные одним и тем же древним народом, отвергающим все, что несет тревоги и перемены: серая церковь с крохотной колокольней и площадь с раскрашенной стеной для традиционной игры в лапту, где мужчины из поколения в поколение упражняют свои крепкие мышцы. Повсюду безмятежный, здоровый покой сельской жизни, традиции которой в стране басков более незыблемы, чем где бы то ни было.
Редкие прохожие, встречающиеся на пути Рамунчо и Аррошкоа, в знак приветствия приподнимают свои шерстяные береты, и не просто из вежливости, а потому что знают этих двух лучших игроков края – Рамунчо, правда, многие уже забыли, но зато всем, от Байонны до Сан-Себастьяна и кончая затерянными в горах деревушками, знакома румяная физиономия Аррошкоа и его загнутые кверху кошачьи усы.
Решив разделить путешествие на два этапа, молодые люди переночевали в Мендичоко. И теперь они несутся во весь опор настолько погруженные в свои мысли, что им не приходит в голову поберечь силы своей крепкой лошадки для ночного предприятия.
Ичуа, однако, с ними нет. В последнюю минуту Раймон испугался этого сообщника, готового, как ему казалось, на все, даже на убийство; охваченный внезапным смятением, он отказался от помощи этого человека, который цеплялся за повод лошади, чтобы помешать Рамунчо уехать; лихорадочным жестом тот бросил ему горсть золота как плату за советы, как выкуп за свободу действовать в одиночку, как гарантию того, что он не будет замаран никаким преступлением. Чтобы избавиться от него, Рамунчо отдал ему ровно половину условленной суммы, а затем пустил лошадь в галоп, и, когда неумолимое лицо исчезло за поворотом дороги, с души у него словно свалился камень.
– На ночь ты оставишь мою повозку в Араноце у трактирщика Буругойти, с которым я договорился, – сказал Аррошкоа. – Сам понимаешь, когда дело будет сделано и моя сестра уедет, я вас оставлю, больше я не хочу ничего знать… А кроме того, у нас тут одно дельце с людьми из Бурусабала, нужно переправить в Испанию лошадей, как раз недалеко от Амескеты, минутах в двадцати ходьбы, и я обещал быть там не позже десяти часов.
Что они будут делать, эти братья-союзники, как собираются они осуществить свое намерение? Они плохо это себе представляют; все будет зависеть от обстоятельств; для разных случаев у них предусмотрено множество смелых и хитрых планов.
Во всяком случае, два места, одно для Раймона, другое для нее, забронированы на борту эмигрантского судна, на которое уже погружен багаж и которое завтра вечером выходит из Бордо, увозя несколько сотен басков к берегам Латинской Америки.
На маленькой станции Араноц, куда повозка доставит влюбленных в три часа ночи, они сядут на поезд, идущий в Байонну, а в Байонне пересядут на поезд Ирун – Бордо. Бегство будет столь стремительным, что у маленькой беглянки в ее смятении, страхе и конечно же в смертельно-сладостном опьянении не будет времени ни для размышлений, ни для сопротивления.
В глубине повозки лежат приготовленные для Грациозы платье и мантилья, чтобы она могла сбросить монашеское одеяние и чепец: вещи, которые она носила до ухода в монастырь и которые Аррошкоа отыскал в шкафу своей матери. Раймон думает о том, что это вот-вот может стать реальностью, что они будут совсем рядом на узком сиденье, закутанные одним дорожным пледом, что она будет принадлежать ему отныне и навеки… И от этих мыслей у него начинает кружиться голова, а тело снова охватывает дрожь…
– А я тебе говорю, что она пойдет за тобой! – произносит Аррошкоа, дружески похлопывая Рамунчо по колену, чтобы вывести друга из мрачной задумчивости и поддержать его. – Вот увидишь, она пойдет за тобой, я в этом уверен. Ну а если она будет колебаться, тогда положись на меня!
Если она будет колебаться, тогда придется применить силу, они на это готовы. О, совсем немного, всего лишь разжать и отвести руки старых монахинь, протянутые, чтобы удержать ее! А потом они отнесут ее в повозку, где нежные объятия ее бывшего жениха наверняка закружат ей голову.
Как все это произойдет? Они пока что не очень себе представляют, полагаясь больше на свою решительность и находчивость, которые не раз помогали им выпутываться из стольких опасных переделок. Одно они знают твердо – они не отступятся. Они поддерживают и возбуждают друг друга, готовые вместе идти до конца, твердо и решительно, словно два бандита накануне серьезного дела…
Заросшая густым лесом и окруженная невидимыми высокими горами местность, по которой они едут, изрезана глубокими оврагами и извилистыми ущельями, на дне которых в зеленом сумраке листвы журчат потоки. Вековые дубы, буки, каштаны, питаемые свежими молодыми соками, становятся все более величественными. Их мощная листва безмятежно раскинулась над этой взбаламученной землей. Вот уже тысячелетия укрывают и успокаивают они ее свежестью своего неподвижного плаща.
И это обычное для страны басков пасмурное, почти темное небо усиливает ощущение какой-то отрешенности, разлитой в природе; странный полумрак спускается отовсюду, с деревьев, с густых серых вуалей, натянутых над ветвями, с огромных, скрытых облаками Пиренеев.
Рамунчо и Аррошкоа едут сквозь бескрайний покой этой зеленой ночи, будто два молодых смутьяна, вознамерившихся разрушить таинственные чары леса. Но на всех перекрестках, словно сигнал тревоги, словно предупреждение, поднимаются старые гранитные кресты; старые кресты с возвышенно-простой надписью, которая кажется выражением души целого народа: "О crux, ave, spes unica!"
Близится вечер. Теперь они едут молча, потому что время идет, потому что решающий момент приближается, потому что все эти кресты на дорогах начинают, кажется, вселять трепет в их души.
Сумерки льются из-под печального покрова, затягивающего небо. Долины становятся еще более дикими, вся местность еще более пустынной. И на перекрестке дорог по-прежнему вздымаются старые кресты с неизменной надписью: "О crux, ave, spes unica!"
Вот наконец и Амескета. Совсем смеркается. Они останавливают повозку на перекрестке перед деревенским трактиром. Аррошкоа, раздосадованному тем, что они приехали так поздно, не терпится отправиться к дому монахинь; он боится, что их могут не впустить. Рамунчо молча ему подчиняется.
Это там, на середине косогора, одинокий дом, увенчанный крестом, белый силуэт которого выделяется на фоне темной громады горы. Они просят трактирщика, как только лошадь немного отдохнет, пригнать запряженную повозку и ждать их на повороте дороги, а сами направляются к монастырю по обсаженной деревьями аллее, куда густая майская листва почти совсем не пропускает свет. Они поднимаются молча, легко и бесшумно ступая веревочными подошвами. Беспредельная печаль ночи окутывает и лес и горы.
Аррошкоа негромко стучит в дверь мирного дома:
– Я бы хотел повидать сестру, если можно, – говорит он старой монахине, которая с удивлением смотрит на молодого человека из-за приоткрытой двери.
Не успел он еще докончить фразу, как из темного коридора доносится радостный крик, и монахиня, чью молодость не может скрыть даже ее бесформенное одеяние, бросается к нему, берет его за руки. Она узнала его, узнала его голос, но угадала ли она того, кто молча стоит позади ее брата?
На шум голосов выходит настоятельница и ведет их по темной лестнице в приемную сельского монастыря; она придвигает соломенные стулья, и все садятся. Аррошкоа рядом с сестрой, Раймон – напротив. Наконец-то они встретились, возлюбленный и возлюбленная, и безмолвно смотрят друг на друга, только кровь стучит в висках и лихорадочный трепет охватывает душу и тело…
Но, странное дело, в этих стенах какой-то покой, мягкий и легкий, в котором есть нечто от покоя могилы, тотчас же начинает обволакивать это страшное свидание; слова любви и страсти замирают на губах… Кажется, что все здесь постепенно окутывается белым саваном, под которым затихают и гаснут душевные порывы.
Однако в этой скромной комнате нет ничего особенного: совершенно голые стены, выбеленные известью, деревянный потолок, пол, натертый до блеска, скользкий как лед; на подставке гипсовое изображение Богоматери, почти неразличимое на фоне ровной белизны стен, освещенных последними отблесками умирающих сумерек. И окно без занавесей, а за ним уже поглощенная ночью громада Пиренеев. Но эта намеренная бедность, эта белая простота создают ощущение абсолютной обезличенности, безвозвратности отречения; и в душе Рамунчо возникает сознание непоправимости свершившегося и одновременно ощущение какой-то успокоенности, внезапного и невольного смирения.
В сумеречном свете фигуры сидящих контрабандистов смотрятся просто квадратными силуэтами на фоне белизны стен, лица их уже почти неразличимы, выделяется только черная полоска усов и блеск глаз. Обе монахини в своих бесформенных одеяниях кажутся двумя черными призраками.
– Подождите, сестра Мария-Анжелика, – говорит настоятельница превращенной в монахиню девушке, которая когда-то звалась Грациоза, – подождите, сестра моя, я сейчас зажгу лампу, чтобы вы хоть посмотреть могли на своего брата.
Она выходит, оставив их одних, и в это единственное, неповторимое мгновение, которого никогда больше не будет, молчание вновь сковывает им уста.
Настоятельница возвращается с маленькой лампой, в свете которой блестят глаза контрабандистов, и, весело и добродушно глядя на Рамунчо, спрашивает:
– А это кто?.. Еще один брат, я угадала?
– О нет! – отвечает Аррошкоа странным тоном. – Это просто мой друг.
Действительно, он им не брат, этот Рамунчо, суровый и безмолвный.
И с каким ужасом отшатнулись бы от него эти безмятежные монахини, если бы знали, какой шквал занес его в их обитель.
Эти существа, которые должны были бы просто болтать о простых вещах, хранят тяжелое и тревожное молчание; старая настоятельница замечает это и удивляется… Но взгляд живых глаз Рамунчо становится неподвижным и гаснет, словно завороженный волей какого-то невидимого укротителя. Покой, властный покой неумолимо вливается в его еще трепещущую молодую грудь. Словно какие-то таинственные белые силы, разлитые в воздухе, подчиняют его себе; унаследованные от предков религиозные верования, дремавшие где-то в самой глубине его существа, наполняют его душу покорностью и благоговением; древние символы подчиняют его своей власти: кресты, встречавшиеся ему сегодня вдоль дорог, и непорочная белизна этой гипсовой Богоматери на фоне снежной белизны стен…
– Ну, поговорите же, дети мои, поговорите о своих делах, о том, что делается в Эчезаре, – предлагает настоятельница Грациозе и ее брату. – Если хотите, мы оставим вас одних, – добавляет она, жестом предлагая Рамунчо последовать за ней.
– О нет! – протестует Аррошкоа, – он… он нам совсем не мешает…
И маленькая монахиня в своем средневековом облачении еще ниже опускает голову, так чтобы суровый чепец скрыл блеск ее глаз.
Дверь остается открытой, окно тоже, все в доме и сам дом дышат доверием, абсолютной уверенностью в том, что им не грозит святотатственное насилие. Две другие совсем старые монахини накрывают маленький столик, ставят два прибора, приносят для Аррошкоа и его друга скромный ужин: хлеб, сыр, печенье, ранний виноград из собственного виноградника.
Ребячливая болтовня и молодая веселость, с которой они расставляют на столе еду и посуду, странно не соответствуют тем неистовым страстным силам, которые находятся рядом с ними, но которые молчат, чувствуя, как что-то подавляет их и загоняет в глубь души ударами какого-то бесшумного, словно обитого войлоком молота.
И вот вопреки своему желанию оба контрабандиста сидят за столом друг перед другом и, уступая настояниям монахинь, рассеянно едят скромные блюда, расставленные на такой же белой, как и стены, скатерти. Хрупкие спинки маленьких стульев трещат, когда к ним прислоняются широкие, привычные к тяжелым грузам плечи. Вокруг них взад и вперед ходят монахини, и из-под чепцов то и дело слышится приглушенная болтовня и ребячливый смех. Молчалива и неподвижна только она одна, сестра Мария-Анжелика; она стоит рядом с сидящим за столом братом, положив руку на его могучее плечо; такая легкая и воздушная рядом с ним, она напоминает сошедшую со старинной иконы святую. Рамунчо печально смотрит на них обоих. Наконец-то он может рассмотреть лицо Грациозы, которое от него ревниво скрывал обрамляющий его чепец. Они по-прежнему похожи, брат и сестра. В их удлиненных глазах, выражение которых так различно, тем не менее остается что-то необъяснимо сходное, в них горит одно и то же пламя, которое одного толкнуло к приключениям, требующим всей его физической силы, другую – к мистическим мечтам, к умерщвлению и уничтожению плоти. Насколько он стал крепким и сильным, настолько она стала хрупкой и воздушной; от ее груди и бедер, наверное, ничего уже не осталось; скрывающее ее тело черное одеяние ниспадает ровно и прямо, словно бесплотная оболочка.
Первый раз решились они взглянуть друг другу в лицо, возлюбленный и возлюбленная, Рамунчо и Грациоза. Их взгляды встретились и замерли. Она больше не опускает перед ним голову, но кажется, что она смотрит на него словно из какой-то бесконечной дали, словно из-за непроницаемой белой дымки, словно она стоит по ту сторону пропасти, по ту сторону смерти; ее взгляд, мягкий и нежный, но отчужденный, говорит о том, что здесь ее больше нет, что она живет в ином, безмятежном и недоступном мире… И в конце концов Раймон, подчиняясь взгляду ее девственных глаз, опускает свой пылающий взор.
Монахини продолжают щебетать, они предлагают молодым людям переночевать в Амескете; на улице так темно, говорят они, и вот-вот пойдет дождь. Господин кюре, который пошел в горы навестить больного, скоро вернется. Он знал Аррошкоа в ту пору, когда был викарием в Эчезаре. Он рад будет приютить его у себя и его друга, конечно, тоже.
Но, бросив на Рамунчо серьезный вопросительный взгляд, Аррошкоа отказывается. Они не могут здесь ночевать, еще пять минут и им надо уходить, их там ждут, у них дела на испанской границе.
Грациоза, справившись наконец со своим волнением, начинает задавать вопросы своему брату. То по-баскски, то по-французски она расспрашивает о тех, кого покинула навеки.
– А мать? Она теперь совсем одна в доме, даже ночью?
– О нет! – отвечает Аррошкоа. – За ней ухаживает старая Катрин, и я потребовал, чтобы она оставалась с ней на ночь.
– А как твой малыш, Аррошкоа? Его уже окрестили? Как его назвали? Наверное, как и его дедушку, Лоран?
Эчезар находится в шестидесяти километрах от Амескеты, и добираются из одной деревни в другую тем же прадедовским способом, что и в прошлом веке.
– О, мы хоть и далеко, – говорит юная монахиня, – но сюда все-таки доходят известия о вас. Например, в прошлом месяце местные жители встретили на рынке в Гаспарене женщин из Эчезара: вот так я узнала… много узнала… Я очень надеялась увидеть тебя на Пасху; мне сказали, что в Эррикальде будет большая игра и что ты приедешь туда играть; тогда я подумала, что ты ко мне заедешь, и все два дня праздников я все смотрела в это окно на дорогу, поджидая тебя.
И она указывает на открытое окно, сквозь которое в комнату вливается чернота ночи и бесконечная тишина, время от времени нарушаемая шелестом весенней листвы и пением сверчков и древесных лягушек.
Слушая ее спокойную речь, Рамунчо чувствует себя растерянным перед этим отречением от всего и от всех. Она кажется ему еще более безвозвратно переменившейся, еще более далекой… Бедная маленькая монахиня. Ее звали Грациоза; теперь ее зовут сестра Мария-Анжелика, и у нее больше нет семьи; лишенная собственного лица, здесь, в этом домишке с белыми стенами, без каких бы то ни было земных надежд, а быть может, и без желаний, она уже вступила на дорогу, ведущую к великому забвению смерти. И однако, окончательно успокоившись, она улыбается и, кажется, даже не страдает.
Аррошкоа обращает к Рамунчо вопросительный взгляд своих зорких глаз, привыкших вглядываться в темноту ночи, и сам, тоже покоренный этим неожиданным покоем, чувствует, что решимость покинула его бесстрашного друга, что планы их рушатся, что все становится бесплодным и бесполезным, разбиваясь о невидимую стену, которой окружена его сестра. Время от времени, охваченный желанием каким-то образом положить этому конец, разрушить эти чары или смириться перед ними и бежать, он вытаскивает часы и говорит, что им пора уходить, потому что там их ждут товарищи… Монахини прекрасно понимают, кто эти товарищи и почему они ждут, но это их совершенно не смущает: они баски, дочери и внучки басков, в их жилах течет кровь контрабандистов, и они снисходительно смотрят на такого рода дела…
Наконец Грациоза в первый раз произносит имя Рамунчо; не осмеливаясь обратиться прямо к нему, она со спокойной улыбкой спрашивает у брата:
– Так, стало быть, Рамунчо теперь с тобой? Он решил остаться здесь, и вы работаете вместе?
Снова воцаряется молчание, и Аррошкоа смотрит на Рамунчо, ожидая его ответа.
– Нет, – медленно и глухо произносит тот, – нет… я завтра уезжаю в Южную Америку.
Смятение и вызов звучат в каждом слове его ответа, внезапно разрушившего эту странную безмятежность. Маленькая монахиня опирается на плечо брата, и Рамунчо, понимая, какой жестокий удар он ей нанес, смотрит на нее, обволакивая ее своим искушающим взглядом. Дерзкая надежда вновь зажглась в его сердце, завораживающая, властная сила исходит от всего его полного любви, молодости и огня существа, созданного для нежных и сладостных объятий… И тогда на какое-то неуловимое мгновение возникает ощущение, что маленький монастырь затрепетал, что белые воздушные силы отступают, рассеиваются, как печальные бесплотные волны тумана, перед этим молодым властелином, принесшим сюда торжествующий зов жизни.
И вновь еще более тягостное молчание нарушает ход этой разыгрывающейся почти без слов драмы.
Наконец сестра Мария-Анжелика начинает говорить, теперь она обращается к самому Рамунчо. И невозможно себе представить, что сердце ее чуть не разорвалось от боли при известии о его отъезде, что все ее девственное тело затрепетало под взглядом возлюбленного… Голос ее не дрожит, просто как с другом она говорит с ним о самых обыкновенных вещах.
– Ах, да… ведь там дядя Игнацио. Я всегда думала, что вы в конце концов отправитесь к нему… Мы все будем молить Пресвятую Деву, чтобы она хранила вас в пути…
И контрабандист снова опускает голову, понимая, что теперь все кончено, что она потеряна для него навеки, его маленькая подружка детских лет, что она окутана неприкосновенным саваном. Слова любви и страсти, которые он хотел сказать ей, планы, которые он так долго строил, все теперь кажется ему безумным, святотатственным, неосуществимым, ребяческим… Аррошкоа смотрит на Рамунчо и чувствует, что им тоже овладевают эти легкие и властные чары; они без слов понимают друг друга, они признаются себе, что сделать уже ничего нельзя, что они никогда не осмелятся…