Объявилась она в городе лет пять-шесть назад, сразу собрав вокруг себя на станции толпу зевак, которые дивились на ее зеленые одежды, показывали пальцами и хохотали в свое удовольствие, потешаясь бесплатным зрелищем. Старуха, сидя на лавке, спокойно перебирала зеленые тряпочки, разглаживала их на коленке, сворачивала и складывала в мешок с веревочными завязками, тоже зелеными. На людей, столпившихся вокруг, она даже и глазом не повела. Тряпочки уложила, мешок увязала, приладила его себе за спину и пошла, постукивая по полу суковатой палкой и глядя себе под ноги, опустив голову. С этого дня она и стала жить в городе, по которому ходила с раннего утра до поздней ночи, пересекая его из конца в конец, редко где присаживаясь и отдыхая. Кормилась подаяниями, ночевала где придется: зимой - в банях и хлевах, а летом - под кустом или на лавке. Она могла зайти в любой дом, нашуметь на хозяев, если занимались они неблаговидными делами, и редко кто отваживался выставить ее за порог. Имелась на то веская причина, потому как страх перед старухой возник не на пустом месте, а после одного страшного и всех удивившего случая. Бондарь Архипов с Сузунской улицы, вечно пьяный и драчливый, так круто отутюжил под горячую руку свою жену, что она захаркала кровью. А ему - трава не расти. Гулеванит по-прежнему, песни орет, бродит по ограде в разодранной рубахе и лается на прохожих. И появляется в это самое время Зеленая Варвара. Закричала, стала строжиться на Архипова, но тот лишь сильнее раззадорился. Она ему слово, а он ей в ответ - десять, и все матерные. После и совсем в раж впал: вытолкал старуху взашей из ограды и напоследок, за воротами уже, так поддал, что она растянулась в пыли зеленой ветошью. Поднялась, отряхнулась, перехватила удобнее суковатую палку и погрозила: "Пожалеешь еще, да поздно будет!" С тем и ушла. На следующий день Архипов забился в падучей; его отходили, но он начал чахнуть и истаял за две недели, в гробу лежал - кожа да кости. А жена его выздоровела. И до сих пор живет, на той же Сузунской улице. После этого случая Зеленую Варвару стали не на шутку бояться, заискивали перед ней и старались задарить. А задарить ее можно было только одним - преподнести какую-нибудь вещицу или просто тряпочку, но непременно зеленого цвета. Она радовалась таким подаркам, как дитя малое, и даже подобие улыбки появлялось на блеклых, сморщенных губах.
А еще Зеленая Варвара никогда не проходила мимо, если на глаза ей попадался брошенный щенок или котенок. Обязательно подберет, сунет в лохмотья на груди, обогреет, а после заявится кому-нибудь в дом и вручит свою находку, строго-настрого наказав при этом не обижать животину, а кормить и холить. По прошествии времени не ленилась и приходила проверять - как ее наказ выполняется. По этой или по какой иной причине, но ни одна собака, даже самая злая, никогда на Варвару не гавкала и ни разу не укусила. Еще издали завидев ее, дворняги сразу начинали вилять хвостами, а страшенные цепные кобели во дворах припадали на передние лапы и ползли ей навстречу, насколько позволяла крепкая привязь.
Так вот и жила Зеленая Варвара в Ново-Николаевске.
Матрена вскинулась на лавке, будто от сна пробудилась, бросилась к комоду, порылась в нем и вытащила легонький зеленый шарфик. Старенький уже, в дырках, ну да ладно, дырки не в счет - главное, что зеленый.
- Анька, догони Варвару, отдай, - приказала она, протягивая шарфик растрепанной девушке, с которой только что зубатилась, - да быстро беги, не мешкай!
Анна, не мешкая, натянула на себя юбку с кофтенкой, накинула шубейку и выскочила за ворота, на ходу повязывая платок. Варвара уже спускалась по берегу Каменки, собираясь перейти речку по льду. Анна догнала ее на самой кромке, подала шарфик, благодарно поклонилась:
- Спаси Бог тебя, Варварушка, заступилась за меня. А это Матрена тебе пересылает, напугала ты ее.
Варвара растянула шарфик, полюбовалась им и бережно сунула за пазуху. Цепким, острым взглядом окинула Анну, неожиданно взяла ее за руку и повела за собой. Недалеко от берега выдолблена была во льду длинная прорубь, в которой бабы обычно полоскали белье. За ночь прорубь подернулась тонким ледком, а сверху его припорошил снежок. Подведя Анну к проруби, Варвара с размаху ударила своей палкой в ледок, и тот треснул, раскалываясь, темная вода выплеснулась, слизывая снег. Еще и еще раз ударилась палка, издавая тонкий, хрустящий звук.
- Видишь? - строго спросила Варвара.
- А чего надо видеть-то? - Растерянная и слегка напуганная, Анна смотрела во все глаза на темную воду.
- Вот так и жизнь твоя может хрустнуть. Ударят - одни льдинки отскочат. Ты, девка, нынче ночью в какую игру ввязалась? В страшную! Доиграешься… Матренина трепка лаской покажется. Брось, отступись, пока не поздно.
- Да о чем ты, Варварушка?
- Не виляй. Сама знаешь. Я сказала, а ты думай, хорошенько думай, на то и голова дана. Ладно, ступай, и я пойду. Бойся, девка!
На этот раз Анна ничего не ответила, понурилась и смотрела попеременно то в спину уходящей Варваре, то на темную воду в проруби.
2
Больше всего на свете Тонечка Шалагина не любила жареный лук в супе и рано вставать. И надо ж было случиться совпадению: мало того, что утром пришлось подняться ни свет ни заря, так еще на завтрак Фрося, новая горничная, подала суп, в котором плавал румяный, по краешкам темный, в масле обжаренный лук. Тонечка сложила пухлые губки бантиком, хотела уже отказаться от супа, но мамочка глянула на нее, как будто пальцем погрозила, и послушная доча, обреченно вздохнув, принялась вылавливать ложкой противный лук, выкладывая его на края тарелки.
Мамочка, Любовь Алексеевна, держала детей в строгости и послушании. Последнее слово в семье Шалагиных всегда оставалось за ней. Папочка, Сергей Ипполитович, в домашние дела почти не вникал: он на паях с компаньонами содержал мельницу и почти все время, за исключением редких праздников, пропадал в конторе либо в поездках. Чувствуя за собой вину, что мало занимается детьми, он их безумно баловал, никогда не наказывал, и Любовь Алексеевна иногда в сердцах выговаривала: "Сережа, если тебе доверить детей, мы можем отказаться от кучера: они все будут ездить на твоей шее". Сергей Ипполитович виновато разводил руками, целовал супругу в щечку и покаянно обещал, что исправится. Но за работой и бесконечными хлопотами на своей мельнице он сразу же и забывал об этом обещании. Сегодня Сергей Ипполитович еще ночью уехал на железнодорожную станцию, куда должны были прибыть какие-то вальцевые машины, и поэтому Любовь Алексеевна с дочерью завтракали вдвоем. С нынешней осени семья Шалагиных уменьшилась, потому как старшие сыновья, близнецы Кеша и Тимофей, были отправлены в Москву, на учебу в коммерческое училище, но мамочка к этому обстоятельству никак не могла привыкнуть, и ей каждое утро казалось, что сыновья просто проспали и надо их будить.
- Прикажете чай подавать? - Фрося смущенно теребила белый передник, круто оттопыренный дородной грудью, и украдкой поглядывала на Тонечку, которая продолжала вылавливать ложкой лук и выкладывать его на края тарелки.
- Подавай, голубушка, подавай, а то мы никуда не успеем, если в тарелке рыбачить будем. - Любовь Алексеевна строго посмотрела на Тонечку и добавила: - И не смущайся, Фрося, суп замечательный, просто у некоторых девиц, которым взрослеть пора, остались детские капризы.
Фросю наняли неделю назад, взамен прежней горничной, которая вышла замуж, наняли по рекомендации лучшей маменькиной подруги, Зои Петровны Хлебниковой, владелицы небольшой пошивочной. Зоя Петровна не только обшивала новониколаевских дам, но и занималась для души еще множеством дел: рекомендовала прислугу, подыскивала женихов и невест, даже являлась тайной поверенной в некоторых любовных связях, о которых не принято было говорить, но о которых все знали. Вот с ее легкой руки и появилась Фрося в шалагинском доме. Привезли ее из соседней Колывани, где она, сирота, воспитывалась у дяди. Перемещение на новое место и в новую обстановку так озадачило девушку, что она терялась, краснела чуть не до слез по любому пустяшному поводу, и видно было, что боялась больше всего чем-нибудь не угодить хозяевам. Любовь Алексеевна старалась ободрить ее и относилась к Фросе подчеркнуто ласково. А Сергей Ипполитович, отведав ее рыбного пирога с нельмой, и вовсе пришел в восторг, весь день повторял: "На Оби вырос, а такого пирожка сроду не пробовал!" Словом, хозяева приняли Фросю, а вот с Тонечкой не заладилось. Не нравилась молодой барышне новая горничная. Не нравилась - и все тут, хоть тресни! При любом удобном случае Тонечка капризно складывала губки бантиком, вздыхала, делая при этом круглые глаза, и показывала всем своим видом, что она лишь из вежливости ничего не говорит, а просто терпит эту неотесанную и неловкую деревенскую девицу.
- В чем дело? - строго допрашивала дочь Любовь Алексеевна. - Почему ты относишься к Фросе с пренебрежением?
- Мамочка! О чем ты? - искренне возмущалась Тонечка. - Я не понимаю! Я отношусь к ней так же, как относилась к нашей горничной Маше.
Так да не так!
И зря спрашивала мамочка, потому что Тонечка и под страшной пыткой не призналась бы в истинной причине нерасположения к Фросе. Все дело в том, что с уходом Маши она лишилась трепетного обожания. Прежняя горничная, по-мужичьи широкая в плечах, с плоским конопатым лицом и жиденькими волосами, простодушно восхищалась красотой молодой барышни, говорила: "Какая вы раскрасавица, Антонина Сергеевна, прямо виноградинка, не то что я, уродина". "Да какая же ты уродина, ты симпатичная девушка", - фальшиво успокаивала ее Тонечка и дарила ей свои старые платья. А оставшись одна в комнате, подолгу глядела на себя в зеркало и, вдоволь налюбовавшись, напевала: "Прямо виноградинка, прямо виноградинка…" И вот Маши не стало, а вместо нее появилась Фрося. Когда Тонечка увидела ее в первый раз, то невольно про себя подумала: "Вот уж кто виноградинка!" Фрося действительно была красавицей. Даже Сергей Ипполитович как-то сказал супруге: "Это надо же - какие чудные цветы на колыванском назьме произрастают!"
Глупо, конечно, и недостойно завидовать чужой красоте, но Тонечка ничего не могла с собой поделать. Сейчас, допивая чай, она старалась на горничную не смотреть, а думать о приятном - о поездке в пошивочную к Зое Петровне, ради чего и пришлось сегодня подниматься в такую рань. Дело в том, что после обеда Зоя Петровна собиралась уезжать к своим родственникам в Каинск и попросила прибыть утром, чтобы в последний раз примерить уже готовое платье, заказанное специально к сегодняшнему балу, который начнется в семь часов вечера в Торговом корпусе. Бал был приурочен к рождественским каникулам и проводился с благотворительными целями силами мужской и первой женской гимназии. Тонечка училась в старшем восьмом классе, и вот уже второй год классная дама поручала ей вместе с подругой, Олей Королевой, отвечать за продажу билетов и за благотворительную торговлю на балу. Вчера они ездили продавать билеты в Офицерское собрание, и там к ним подошли два молодых прапорщика, весело представились: Максим Кривицкий и Александр Прокошин. Стройные, в блестящих сапогах, в скрипящих портупеях, натуго перетянутые ремнями в талиях, они почему-то показались Тонечке игрушечными солдатиками, которыми любили играть ее старшие братья. Поэтому она заулыбалась, глядя на них. А прапорщики перемигнулись заговорщицки и спросили - сколько у них билетов. Билетов, специально отпечатанных в типографии господина Литвинова и предназначенных для Офицерского собрания, было тридцать штук.
- Девушки, хотите, мы вас освободим от этого скучного занятия? - предложил Максим Кривицкий.
- И совершенно бескорыстно, - добавил Александр Прокошин, но кинул взгляд на друга и рассмеялся: - Отставить! Скажем так: почти бескорыстно.
- Вы что, господа офицеры, хотите забрать у нас выручку? - Ольга сделала круглые глаза, как умела она делать, изображая ужасный испуг, и потянула Тонечку за рукав: - Бежим, они хотят нас ограбить!
Тонечке очень нравилась эта словесная игра, волнующая и необычная, и она не замедлила с замирающей радостью в нее включиться:
- Нет, Оля, грабить они нас будут, когда продадим все билеты, им же деньги нужны. А зачем вам, господа офицеры, нужны деньги - на кинематограф или на мороженое?
- Ой, и глупая ты, Тоня, разве не видишь - средств им не хватает на ресторан Индорина, на шустовский коньяк на рябине и на шампанское со льдом.
Прапорщики переглянулись и раскатились молодым и довольным смехом. Им тоже нравилась словесная игра.
- Единственное, что движет нами, - это чувство исключительного человеколюбия. - Максим театрально приложил руку к сердцу, и Тонечка вдруг разглядела, что глаза у него - карие, с неуловимой искоркой.
- Да, да, совершенно точно, - поддержал своего товарища Александр, - исключительное человеколюбие. Мы покупаем сейчас у вас все тридцать билетов, но…
- Но: - поднял вверх указательный палец Максим, - у нас одно ма-а-а-ленькое условие: весь вечер вы будете танцевать только с нами. А всем остальным - отказывать.
Подружки озадаченно переглянулись и, не сговариваясь, дружно кивнули.
Сейчас Тонечка заново переживала это неожиданное знакомство, ей было приятно его вспоминать, и она сразу забыла о том, что пришлось рано вставать, забыла о противном жареном луке, и даже Фросю она удостоила после завтрака мимолетной улыбкой.
Пора было выезжать.
Каурый жеребчик Бойкий, запряженный в легкие санки, вразнобой постукивал у крыльца копытами, раскидывая снег, а кучер Филипыч, расправляя вожжи, незлобиво строжился:
- Да стой ты, холера ясная, удержу на тебя нет! Погоди, побегим - упаришься…
Филипыч всегда и на всех ворчал: на жеребчика, на встречных и поперечных, на погоду, на дорогу, на хозяев, которые на его воркотню лишь улыбались, потому как прекрасно знали, что кучер у них - человек надежный и шалагинской семье бесконечно преданный.
- Доброе утро, Филипыч! - крикнула Тонечка, сбегая с высокого крыльца и сияя глазами. Она радовалась морозцу, солнцу, которое приподнималось над крышами, радовалась самой себе и поэтому не удержалась и рассыпала звонкий смех.
Филипыч покосился на нее строгим взглядом, шмыгнул широким, приплюснутым носом и забубнил:
- Доброе-то доброе, а ты для кого вырядилась? Форс морозу не боится - так, что ли? Застынешь, пока едем.
- Ты о чем, Филипыч? На мне же шубка! - Тонечка приподняла пушисто отороченные полы беличьей шубки и крутнулась перед Филипычем. - Она же теплая!
- А ботиночки? - невозмутимо и ворчливо отвечал ей Филипыч. - Обула бы валенки - вот ладно. А так застынешь.
- Ну не за сто же верст мы поедем.
- А все равно! Ладно, садись, егоза, я тебя укутаю.
Филипыч старательно обернул ноги Тонечке волчьей полстью, взгромоздился, по-стариковски кряхтя, на облучок и, дождавшись Любовь Алексеевну, тихонько понужнул Бойкого:
- Н-но, милый! Вот теперь взбрыкивай…
3
Дом у Шалагиных стоял на Каинской улице, и по ней легкие санки выскочили к собору Святого благоверного князя Александра Невского. Его купол, похожий на шлем древнего воина, золотисто светился под первыми лучами встающего солнца, вздымался величественно над всей округой, открывая картину Сосновского сада, где летом любили гулять горожане, белой, спрятанной под лед Оби и железных кружев железнодорожного моста через реку, по которому весело стучал колесами поезд, обозначая свой ход черным дымом из паровозной трубы.
Морозное хрусткое, бодрящее утро занималось над молодым городом.
На колокольне храма звонко ударил колокол к заутрене, и его медный голос легко пронзил стылый воздух, раскатываясь по всей округе. Бойкий уже выносил санки на Николаевский проспект - самую прямую и широкую городскую улицу, и Филипыч, слегка поворачивая голову, поднял руку, чтобы перекреститься, но тут же опустил ее, судорожно хватаясь за вожжи. Вскочил с облучка, уперся ногой в передок саней, потянул коня вправо, замедляя его скорый бег и заставляя прижаться к обочине проспекта. Бойкий останавливаться не желал, норовисто вскидывал голову, но Филипыч с такой силой потянул вожжу на себя, что конь подчинился, переходя на шаг. Санки приткнулись к самому краешку.
А сзади уже слышно было, как накатывает глухой топот. С десяток конных полицейских, без устали работая плетками, рассыпались полукругом и неслись во весь опор, безуспешно пытаясь догнать далеко оторвавшегося от них передового всадника. Был этим всадником сам полицмейстер Гречман. Низко пригнувшись крыжей гриве коня, он свирепо раздувал пшеничные усы и скалился, будто смеялся. Летучими облачками вздымался над лошадями и всадниками белесый пар.
Простукотили, пролетели, скрылись из глаз, свернув куда-то в сторону за Базарной площадью.
- Не на тройке седни гарцует, - удивился Филипыч, - верхом летит. Не иначе кого зарезали, прости меня, Господи. - Он запоздало перекрестился, обернувшись к храму, понужнул Бойкого, и тот понесся вверх по Николаевскому проспекту, радуясь, что его не сдерживают.
Миновали Базарную площадь, где уже вовсю копошился торговый народ и первые, самые ранние, покупатели, свернули на Ядринцевскую улицу, и вот он - ладный, опрятный, как сама хозяйка, двухэтажный домик Зои Петровны, увенчанный на крыше флюгером в виде петуха, вырезанного из жести и покрашенного в голубой цвет. Сейчас, в безветрии, петух с гордо вздернутой головой и большим распушенным хвостом, больше похожим на павлиний, был неподвижен и строго смотрел на старое кладбище, словно хотел разглядеть что-то такое, что ведомо было лишь ему одному.
Зоя Петровна, маленькая, кругленькая, пышная, как свежая сдобная булочка, давно уже была на ногах и гостей встретила у порога.
- Поднимайтесь наверх, миленькие, - радушно повела она пухлой ручкой, указывая на лестницу, - тут у меня еще никто не шевелится…
На первом этаже, где размещалась пошивочная и стояли раскройные столы и швейные машины "Зингер", действительно, никого из работниц еще не было. Поэтому Зоя Петровна и приглашала гостей наверх, где она проживала вместе с прислугой, двумя дымчатыми котами и ученым скворцом в клетке, знавшим три слова: "свисти", "жулик" и "хана". Причем выговаривал он их все одним разом и получалось, что подает сигнал тревоги, после чего, довольный, рассыпался задорными трелями.
В просторном зале могуче вымахивали из деревянных кадок два фикуса, а на окнах тесно стояли горшочки с геранью, мимо которых бродили по широкому подоконнику важнеющие коты, блестя дымчатой, словно отполированной, шерстью. При появлении хозяйки они тут же спрыгнули на пол и затеяли кутерьму, путаясь под ногами. Зоя Петровна, едва не запинаясь об них, взяла со спинки стула готовое платье, перенесла его на диван, расправила пышные складки и, отойдя, полюбовалась.