Конокрад и гимназистка - Щукин Михаил Николаевич 3 стр.


- Примеряй, Тонечка, красоту неописуемую. Глянула еще вчера - прямо душа радуется.

Когда Тонечка надела платье и бантом завязала широкий розовый пояс, Зоя Петровна даже в ладошки шлепнула:

- Ангел, чистый ангел! А ну-ка, повернись… Любовь Алексеевна, вы только гляньте!

Тонечка в новом платье и впрямь была хороша. Румяная с морозца, прямо-таки воздушная в розовой материи, она казалась легкой и невесомой, будто пушинка: вот дунет сейчас ветерок, поднимет ее над полом и унесет через распахнутую форточку в зимнюю дымку за окном. Даже Любовь Алексеевна не удержалась и улыбнулась, глядя на дочь.

Платье упаковали в картонную коробку, перевязали тонкой ленточкой, но сразу отпустить гостей Зоя Петровна не пожелала. Не слушая возражений, велела горничной подать чай, и все расположились за большим круглым столом в зале. Тонечка из вежливости чуть отхлебнула из тонкой фарфоровой чашки и принялась играть с котами, а дамы занялись обсуждением местных новостей. Впрочем, больше говорила Зоя Петровна, а Любовь Алексеевна лишь слушала да изредка вставляла несколько слов.

- Представляете, голубушка, вчера ко мне пришла заказывать летние платья для дочерей мадам Чукеева, пришла - и ни слова извинений. Я ей, конечно, ничего напоминать не стала, и мерку с девочек сняла, и платья сошью, но… у меня просто слов нет… - Зоя Петровна и впрямь как будто задохнулась от возмущения, но тут же выправилась и продолжила: - Но когда платья будут готовы, я ей вот эту газетку обязательно в коробку положу и статейку красным карандашом обведу. Пусть она поймет мой намек… Меня все общество в городе знает, а она так заявляла обо мне, непозволительно…

- Зоя Петровна, дорогая, да не принимайте близко к сердцу.

- Как же не принимать, моя миленькая, у меня же приличные люди заказы делают, мне было неловко им в глаза смотреть…

- Пустое! Мы же вас не первый год знаем!

Но Зоя Петровна успокоиться никак не могла и все говорила и говорила о мадам Чукеевой, которая отказалась некоторое время назад от ее услуг и стала сообщать всем знакомым дамам, что в город прибыл первоклассный портной, знающий парижскую моду и готовый обучать кройке по самым передовым методам, и что пошивочную госпожи Хлебниковой теперь можно закрывать за ненадобностью, тем более что она берет дорого и шьет по старинке, не учитывая современной моды. Зоя Петровна оскорблена была до глубины души. Но скоро на ее оскорбленную душу местная газетка "Алтайское дело" пролила бальзам, напечатав заметку под заголовком: "Обучение кройке". Сейчас, заново переживая прошлые страсти, Зоя Петровна не удержалась, достала газету из шкафа и прочитала заметку Шалагиным, искренне забыв, что она ее уже читала в прошлый раз:

- "Объявился в городе некто Андреев. Человек предприимчивый, он вместе со своим компаньоном Адольфом Щука организовал занятия по обучению кройке и расклеил об этом по заборам зазывательные "варшавского" пошиба афишки. Судя по афишкам, облагодетельствовать желает Андреев жителей города, особенно "дам и барышень", обещает в самое короткое время обучить по методам дрезденской, берлинской и парижской академий, а также собственной системе кройки дамского и детского, как верхнего, так и нижнего платья. Вся эта премудрость преподается за десять рублей. Доверчивые обывательницы дружно понесли Андрееву свои "красненькие". В чем заключается метода парижских и других академий - не знаем, а про андреевскую систему обратившиеся к нам с жалобой рассказывают следующее. Цель этой системы - побольше вытянуть у доверчивых людей денег… Порядки в школе Андреева возмутительные, оба "учителя", зачастую пьяные, обращаются с ученицами кройки бесцеремонно, в выражениях не стесняются, а примерку производят таким образом, что от их "приемов" краснеют не только девицы, но и дамы…"

- Вот все и выяснилось. - Любовь Алексеевна снова попыталась успокоить Зою Петровну, но та успокаиваться никак не желала:

- Я не удержусь, я все-таки выскажу ей. И газету положу, и выскажу. Вот приедет за платьями… Ой, кто-то звонит. Глаша, открой, кто там?

Оказалось, что раньше мадам Чукеевой заявился ее супруг - пристав Закаменской части Ново-Николаевска. Тучный, запыхавшийся, Модест Федорович прогрохотал мерзлыми сапогами по полу, вошел в зал и, забыв поздороваться, развернул газетный сверток, встряхнул перед собой мятое, изорванное платье.

- Извиняюсь, что потревожил, - служба-с. Зоя Петровна, глянь на этот наряд. Не ты его шила? А если ты - вспомни, кому…

Зоя Петровна испуганно подошла к Чукееву, осторожно, двумя пальчиками, взяла за подол платье и тут же отдернула руку, будто обожглась:

- Ой, ужас, оно же в крови!

- Ну, ясно дело - не в варенье. Иначе бы не приехал. Гляньте внимательнее: может, признаете?

Зоя Петровна, беспомощно оглядываясь на Любовь Алексеевну, будто искала у нее сочувствия, со страхом осмотрела платье, вытерла пухлые руки платочком, сказала:

- Нет, Модест Федорович, это не моя работа.

- Тогда чья?

- Не знаю.

- Ясно, - Чукеев скомкал платье и завернул его в газету.

- А что случилось? Откуда оно? - не удержалась и спросила Зоя Петровна.

- А вам лучше не знать - крепче спать будете. Извиняйте.

Чукеев круто развернулся и загрохотал сапогами вниз по лестнице, оставив дам в полном недоумении.

4

Высокое, в рост, зеркало в деревянной оправе - вдребезги. Рюмки, фужеры и тарелки из посудного шкафа - в крошево. Сам шкаф расхлестан и вывернут чуть не наизнанку, осыпан, словно бисером, стеклянными осколками. На полу - расколотая ваза, вышитые салфетки, фарфоровые зверушки, сброшенные с комода, отодвинутого от стены и поставленного на попа. Дальше, на грязной, завазганной половице - тоненькая ленточка засохшей крови с прилипшими к ней пушинками из разодранной подушки. Тянется ленточка к худенькому скрюченному человеку, ничком лежащему возле стены. Это - акцизный чиновник Бархатов. На нем просторные шелковые подштанники, изорванные и в кровяных пятнах, такая же рубаха, располосованная на спине от воротника до пояса, а на голове - самокрутка, страшное изобретение диких азиатских племен: в веревочную петлю, натянутую на голову несчастной жертвы, вставляется крепкая палка, и палку эту начинают жестоко крутить. Трещит череп, глаза вылезают из орбит - человек после такой самокрутки уже не жилец.

И Бархатов был мертв.

Посреди разоренной комнаты стоял пуфик с зеленым верхом, и на нем сидел, уперев руки в колени, полицмейстер Гречман. Топорщил усы, показывая широкие обкуренные зубы, и смотрел, не отрывая глаз, в низ стены, туда, где ее закрывал раньше громоздкий комод. Голубенькие, с золотым проблеском обои сохранились здесь лучше, чем на остальной стене, совсем не выцвели и сияли, как большая прямоугольная заплата. У самого низа, у плинтуса, обои были сорваны и виделась толстая металлическая дверца, открытая настежь, а за ней - блестящее, из хорошей стали нутро небольшого тайника. В тайнике - пусто.

Гречман с трудом оторвал взгляд, поглядел на мертвого Бархатова, не удержался и выругался, словно сплюнул:

- Слизняк, сволочь мокрогубая…

И шаркнул подошвой сапога по полу, будто растер плевок.

Двери за спиной у него скрипнули, и Гречман, не оборачиваясь, рыкнул:

- Ну?! Чего?!

- Господин полицмейстер, там газетер из "Алтайского дела", просится на место происшествия, чтобы пропечатать…

- В шею! В шею его гони, Балабанов, так гони, чтоб кувыркался! Сволочи! Лишь бы растрезвонить! - Гречман тяжело поднялся с пуфика, закурил папиросу и уже спокойно, по-деловому спросил: - Чукеев не вернулся?

- Никак нет, господин полицмейстер, еще не вернулись. - Балабанов, двадцатидвухлетний парень, недавно принятый на службу в полицию, тянулся перед начальством, беспрестанно отдавал честь, и круглое краснощекое лицо его, похожее на наливное яблоко, являло собой настоящий образец самого ревностного отношения к делу.

Четко сделав "кругом арш!", так что взвихрились полы шинели, Балабанов вышел, а Гречман, снова оставшись один, еще раз глянул на пустой тайник, на покойного, в две затяжки допалил папиросу, оглянулся - куда бы пристроить окурок? - и, не найдя подобающего места, бросил на пол и растер сапогом. Все равно осмотр уже провели, вынюхали и проверили все щелки и закутки в доме, но ничего, кроме рваного бабьего платья, не обнаружили. Одна-разъединственная зацепка, да и та жиденькая. Соседи из близлежащих домов ничего толкового сказать не могли: "Не видели, не слышали". Вот и топорщил усы Гречман, вот и рыкал на своих подчиненных, пытаясь задавить в груди противный, сосущий холодок, причину которого знал только он сам: в тайнике акцизного чиновника Бархатова лежали бумаги, представлявшие для полицмейстера смертельную опасность. Кто их украл и как употребит?

Ответа даже и не маячило.

Гречман ближе подошел к убитому, покачался над ним с носков на пятки и высказал:

- А все-таки говнюк ты, братец, не мог утаить. Так и так бы пришибли, молчал бы…

Но Бархатов под страшной пыткой не пожелал молчать, указал тайник и тем самым обрек полицмейстера на великие тревоги. Гречман нутром чуял, что над ним сгущаются тучи; ползучий страх ознобом проскакивал по коже, и казалось, что вот сейчас, сию минуту, грянет непоправимое.

Вдруг сзади раздался осторожный, вкрадчивый шорох. Гречман с непостижимой быстротой выдернул револьвер из кобуры, развернулся на согнутых пружинистых ногах, оборачиваясь к углу, из которого доносился шорох. Но там никого не было. Он шагнул вперед и за поваленным креслом увидел мышь, быстро-быстро скребущую лапками по мятому листку бумаги.

- Тьфу, тварь! - Гречман топнул ногой, и мышь бесшумно скользнула в щель под плинтусом.

"Этак меня надолго не хватит, если от каждого куста шарахаться, - подумал Гречман и заставил себя успокоиться. - Главное - виду не показать. Бог не выдаст, а свинья - подавится. Поживем еще, потопчемся…"

Протопал к двери, распахнул ее, крикнул:

- Балабанов!

- Я, господин полицмейстер!

- Чукеев не вернулся?

- Никак нет! Погодите, погодите, господин полицмейстер, вот, кажется… Ага, точно, он едет!

Через несколько минут грузный Чукеев, тяжело отпыхиваясь, ввалился в дом, положил газетный сверток на зеленую макушку пуфика и доложил:

- Пусто. Все пошивочные объехал - никто платье не признал. Правда, тут вроде как свидетель объявился… Прикажете позвать?

- Какой еще свидетель? Ладно, давай!

Чукеев вышел на крыльцо и скоро вернулся, толкая перед собой в спину невзрачного мужичка с синюшным опойным лицом. Мужичок вздрагивал и озирался, как в лесу.

- Кто таков?

- Ланшаков я, Илья Пантелеич, пимокат.

- Рассказывай, что видел?

- Да шибко-то я ничего особенного не видел… Только вот ночью-то мимо шарашился, из гостей, ну, ясно дело - тяжелый, раз из гостей…

- Вижу, что тяжелый, - властно прервал его Гречман, - прет от тебя, как из бочки. По делу говори - чего видел?

- Как дотепал до энтого домика, гля - что за оказия?! Баба мне голая навстречу! А снежок падат; думаю, может, блазнится, глаза протер - вправду баба. Только не совсем голая, рубашонка на ей и пимишки, и волосы вот так, раскосмачены. Молчком шмыганула мимо, я встал, вслед гляжу, а она чешет и чешет, только космы встряхиваются. Далеко уж отбежала, а тут тройка из-за угла выскакиват, тройка - звери, прямо огонь из ноздрей пышет, еле остановилась. Остановилась, значит, а бабенка в кошевку - прыг, только я их всех и видел.

- А кони какой масти были?

- Я ж говорил - снежок падал, да и темно, шибко не разглядишь; но сдается мне - гнедые лошадки.

- Какие?

- Гнедые.

Гречман насупился и крякнул: час от часу не легче!

5

Тетрадь в голубом сафьяновом переплете Сергей Ипполитович подарил дочери на день рождения два года назад. И тогда же Тонечка начала вести дневник, перекладывая на бумагу самые сокровенные тайны вперемешку со стихами - конечно же о любви. Последняя запись была сделана вчера вечером и столь торопливо, что на гладкой разлинованной бумаге остались две кляксы, похожие на неведомых жучков. Они словно ползли навстречу друг дружке по тетрадному листу и дивились написанному:

"Господи, даже не знаю, как все описать. В голове у меня сплошной сумбур, а сама я еще танцую, танцую и никак не могу остановиться. (Тут сияла первая клякса.) Даже мысли не могу собрать. Попробую написать по порядку. В Торговый корпус мы пришли с Ольгой за час до бала, как нам велела классная дама; лотки с мороженым уже были там. Ольге отвели место у входа в зал, а мне - в самом зале, недалеко от оркестра. Мы переобулись в туфли, причесались и, как только появились первые господа и дамы, стали предлагать мороженое. Все были веселые, нарядные, меня хвалили, даже говорили комплименты, а многие совсем не брали сдачу. У меня у первой раскупили мороженое, и, как только заиграл оркестр, я уже была свободна, передав деньги классной даме. Все это время думала я про наших новых знакомых, господах прапорщиках, и удивлялась: почему их нет? И когда заиграл оркестр, а они все не появлялись, мне стало грустно, так грустно, будто меня обманули. Затем я решила, что мне совершенно безразличны эти невоспитанные прапорщики, и я пошла помогать Ольге. Но оказалось, что она тоже все мороженое продала и они уже с классной дамой пересчитывали деньги. Оркестр между тем заиграл мазурку, мы с Ольгой взялись за руки и направились в зал, но тут нас окликнули, мы оглянулись и увидели Максима Кривицкого. С ним был и Александр Прокошин. Они стали извиняться за опоздание, ссылаясь на службу, а я поначалу даже не хотела с ними разговаривать, но Ольга начала смеяться без всякой причины, я тоже рассмеялась, и мы пошли танцевать. (Здесь фиолетово светилась еще одна клякса.) Весь вечер Максим не отходил от меня, приглашая на каждый танец. Наши девушки, глядя на нас, иззавидовались, хотя и старались не показать виду. Мы с Максимом все время о чем-то разговаривали, но о чем - я сейчас и не вспомню. В глазах все еще переливаются люстры ярким светом, а я танцую, танцую… Боже мой, неужели я влюбилась?"

Тетрадь с вечера осталась открытой, ручка торчала в чернильном приборе, и здесь же, на столе, лежал широкий пояс нового платья, который Тонечка забыла повесить в шкаф. За высоким окном уже поднялось солнце, и косые лучи, проскакивая через стекло, там, где оно не было затянуто изморозью, ложились светлыми полосами на пол, на подушку и на выступающий бок печки, обложенный красивыми изразцами. Тепло, уютно было в маленькой комнатке Тонечки Шалагиной, и хозяйка, проснувшись, выпростала тонкие руки из-под пухового одеяла, потянулась всласть, а после долго лежала, глядя широко открытыми глазами в потолок и счастливо улыбаясь. В памяти у Тонечки продолжала звучать со вчерашнего вечера бойкая мазурка, и ей казалось, что она еще танцует, а напротив вспыхивают веселыми искорками карие глаза Максима Кривицкого.

- Господи, как хорошо! - вслух произнесла она и рассмеялась, а уже в следующее мгновение с ужасом прихлопнула рот ладошкой и, съежившись, потянула другой рукой на себя край одеяла. Хотела закричать, но голос пропал, дыхание пресеклось и в груди все захолодало, будто она проглотила ледышку.

В проеме бесшумно открывшихся дверей стоял высокий бородатый человек в нагольном полушубке, держал в руках валенки и быстрым рысьим взглядом окидывал комнатку, переступая на половице босыми ногами. Не выпуская валенок, он прикрыл за собой двери, сделал несколько шагов, оказавшись на середине комнатки, и неслышно опустился на колени, прижимая руку к груди. Шепотом выговорил:

- Барышня, родненькая, не губи, ради Христа. Пожалей. Не выдавай меня, я худого ничего не сделаю. Поимей милость, барышня…

За дверями зашумели голоса; человек, не вставая с коленей, быстро подполз к самому изголовью, распластался на полу и беззвучно скользнул под кровать. Уже оттуда, снизу, успел шепнуть:

- Христом-Богом молю, барышня, не выдай…

Дверь распахнулась. Разгневанная, в красных пятнах на лице, Любовь Алексеевна громко чеканила:

- И здесь можете осмотреть, но только учтите - так просто вам это не пройдет!

Из-за ее плеча выглянул смущенный Балабанов, оглядел комнату и доложил:

- Никого-с…

- Да не мог же он сквозь землю провалиться! - сердито пыхтел Чукеев, - я же своими глазами видел! В дом он заскочил!

- Это вы будете обсуждать на улице, - прервала их Любовь Алексеевна, - кто куда заскочил и кому что померещилось. Прошу удалиться!

- Мамочка, что случилось? - У Тонечки неожиданно прорезался совершенно спокойный голос.

- Ничего, спи. - Любовь Алексеевна властной рукой закрыла дверь, и стали слышны тяжелые удаляющиеся шаги.

Тихо было в комнатке, так тихо, что Тонечка, повернув голову, услышала шорох собственных волос. Все случившееся казалось ей коротким сном, она не удержалась и ущипнула себя за руку - нет, не сон, явь, самая настоящая. Испуг прошел, и ей даже стало интересно - что же все-таки произошло? Почему в доме оказался этот странный человек и полицейские?

- Век не забуду твоей доброты, барышня, - донесся шепот из-под кровати, - помирать буду - вспомню. Спаси Бог тебя.

Беззвучно, как и заскользнул, человек выбрался из укрытия, выпрямился во весь свой высокий рост, и Тонечка внимательно его разглядела. Кудрявая русая бородка обрамляла молодое лицо; зеленоватые, как у рыси, глаза смотрели прямо, а по-девичьи яркие губы чуть заметно улыбались. Во всей гибкой фигуре было что-то сильное, хищное.

- Вы кто? - не удержалась и спросила Тонечка.

- Вольный человек я, барышня, а оказался здесь по недоразумению. Случай такой выпал, нехороший. Благодарствую вам от всего сердца, спасли меня. Теперь бы вот только выбраться… - Он кинул стремительный взгляд: - Придется вам, барышня, окошко попортить.

И махом распечатал окно, заделанное на зиму, открыл одну створку, глянул вниз и стал обуваться. Уже уперся руками в подоконник, чтобы выпрыгнуть наружу, но в последний момент замедлился, замер и вдруг, резко обернувшись, двинулся к кровати. Тонечка даже не успела уклониться - так он стремительно нагнулся и крепко ее поцеловал. Она задохнулась от неожиданности, а человек уже стоял на подоконнике и оттуда, не оборачиваясь, произнес:

- Василий меня зовут, а прозвище - Конь. Прощай, барышня!

Прыгнул вниз, в высокий сугроб, наметенный между стеной и брандмауэром, и сразу же - словно растворился. Когда Тонечка подбежала к окну, чтобы закрыть створку, она увидела внизу только неглубокие выемки в пухлом снегу, потому как следы от валенок были заметены полами полушубка.

Назад Дальше