Каким же иным именем назвать сего благочестивого старца, позвольте вас спросить? Что станется со святостью его жизни, раз он так нагло отрицает, что знаком со мною, а что скажут обо мне, раз я поддерживаю его ложь? Хороша будет душечка Марианна, при всех ее прелестях, если госпожа Дютур и Туанон выйдут, по своему обыкновению, постоять у дверей лавки и скажут во всеуслышание: "Ах, это вы, господин де Клималь! Ах, и Марианна с вами? Откуда это вы едете?" Ведь они наверняка спросили бы это.
О, вот чего мне следовало страшиться, а вовсе не того, что меня подвезут к лавке; вот в чем был истинный позор, вот о чем следовало подумать! А я заметила это в последнюю очередь, и это было в порядке вещей. Прежде всего мы думаем о самом важном, а самое важное для нас - это мы сами, то есть наша гордость, ибо наша гордость и мы - единое целое, тогда как мы и добродетель - далеко не одно и то же. Не правда ли, дорогая?
Добродетель нам должны прививать, она отчасти является качеством благоприобретенным. А гордость нам не нужно внушать, мы несем ее в себе от рождения; у нас ее так много, что трудно избавить нас от нее, и так как она появилась первой, то в иных случаях ей первой и угрожают. Тут натура человеческая берет верх над воспитанием. Поскольку я уже давно не рассуждала, будьте так любезны и позвольте мне привести одно наблюдение, которого вам самой, быть может, не приходилось делать: а именно то, что в жизни мы больше стремимся к почету, чем к уважению ближних (и, следовательно, к чистоте душевной), так как почетом отличают нас самих, а уважение обращают лишь к нашей нравственности.
А ведь мы любим себя куда больше, чем свою нравственность. Уважайте мои душевные качества, сколько вам угодно, скажет вам любой человек, вы мне доставите этим большое удовольствие, лишь бы вы оказывали почет мне лично, обладателю этих высоких качеств, и независимо от них; но если вы ограничитесь ими, пренебрегая моей личностью, вы вызовете мое недовольство, вы допустите ошибку; это все равно что вы давали бы мне излишнее, но отказывали в необходимом; нет, вы сначала дайте человеку возможность жить, а потом уже развлекайте его, иначе он сам о себе позаботится. А что это значит? Это значит, что, желая добиться почета, он готов лишиться права на уважение,- и в самом деле, это обычный путь к почету: тот, кто его заслуживает, никогда его не достигает. Я кончила.
Мое рассуждение нельзя назвать неуместным, только оно получилось у меня более пространным, чем я хотела. Зато уж когда-нибудь я преподнесу вам другое, совсем коротенькое.
Не знаю, как бы мы с господином де Клималем избегли опасности, которой подвергала нас эта дама, предлагая отвезти меня домой.
Разве он мог отказаться дать для этого свою карету? А могла ли я отказаться поехать в ней? Все это было трудно. Он побледнел, а я ничего не ответила; его глаза говорили мне: "Спасите меня!" - а мои отвечали: "Спасайтесь сами!" - и наше молчание уже становилось тягостным, как вдруг вошел лакей и доложил Вальвилю, что фиакр, за которым посылали для меня, ждет у подъезда.
Это спасло нас, и мой тартюф до того успокоился, что решился даже рискнуть безопасностью, которую принесло ему это сообщение, и поспешил сказать:
- Не надо, отпустите фиакр, он совсем не нужен, мы отвезем мадемуазель в моем экипаже.
Он сказал это таким тоном, будто с самого начала рассчитывал отвезти меня и не ответил на предложение своей спутницы лишь потому, что считал ответ само собой разумеющимся.
Я, однако ж, думаю, что мне следовало бы вычеркнуть прозвище "тартюф", которое я сейчас дала господину де Клималю,- ведь я многим обязана этому тартюфу. Память его должна быть мне дорога, он стал моим благодетелем.
Говорю это для очистки совести и во искупление вреда, который может ему принести мое правдивое свидетельство. Но у правды свои права, и надо, чтобы господин де Клималь испытал это на себе.
Как видно, полагаясь на меня, он считал, что дерзость его останется безнаказанной, и не боялся, что у меня хватит хитрости или простодушия заставить его раскаяться в такой уверенности.
- Нет, сударь,- ответила я ему.- Зачем вам беспокоиться, когда для меня уже привели экипаж, в котором я и вернусь домой? И если вы, сударь,- обратилась я к Вальвилю,- позовете кого-нибудь из своих слуг, чтобы помочь мне встать с дивана, я тотчас отправлюсь.
- Я полагаю, что наши кавалеры сами помогут вам,- любезно заметила приезжая дама,- и юный хозяин дома (она указала на Вальвиля), думаю, с удовольствием возьмет на себя подобную обязанность, не правда ли? (Она, конечно, намекала на то обстоятельство, что видела Вальвиля у ног моих.) А кстати,- добавила она,- так как мы и сами сейчас уедем, то следует сообщить вам, что нас привело сюда. Получили ли вы какие-нибудь вести от госпожи де Вальвиль? (Она имела в виду матушку этого молодого человека.) Приедет ли она из деревни? Скоро ли мы ее увидим?..
- Я жду ее на этой неделе,- ответил Вальвиль с рассеянным и небрежным видом, отнюдь не доказывавшим его увлечение мною, которое предполагала у него гостья; и, вероятно, это обидело бы меня, не будь моя голова занята другими мыслями; да и то сказать, я была перед ним виновата и не имела права сердиться на него. К тому же в его небрежности сквозила какая-то печаль, и мне было стыдно, потому что я угадывала ее причину.
Я чувствовала, что сердце мое сокрушается, не зная, заслуживаю ли я нежности Вальвиля, и боясь, что он вынужден будет отречься от нее. А что могло быть для меня милее, нежели этот страх, дорогая моя, что могло быть более лестного, более приятного и более способного повергнуть мое сердце в смиренное и нежное смятение? вот приблизительно что я испытывала. Смесь удовольствия и смущения - таково было мое душевное состояние.
О! О таких вещах не скажешь и половины того, что переживаешь.
Несмотря на свой холодный вид, о коем я рассказала, Вальвиль, ответив на вопрос дамы, подошел ко мне и, чтобы помочь мне подняться, подхватил меня под мышки; но, увидев, что господин де Клималь тоже хочет подойти, сказал:
- Нет, сударь, не беспокойтесь: у вас не хватит силы поддержать мадемуазель, а я сомневаюсь, чтобы она могла ступить на пол сама; лучше позвать кого-нибудь.
Господин де Клималь отступил (когда у человека совесть не чиста, у него очень мало уверенности в себе). И тогда Вальвиль дернул сонетку. Явились двое из его слуг.
- Подойдите,- сказал он им.- Постарайтесь донести барышню до кареты.
Думаю, что эта церемония была излишней, ибо при поддержке двух провожатых, опираясь на руку того и другого, я без особого труда дошла бы и сама, но я была так потрясена, так расстроена, что против своего желания подчинялась чужой воле.
Господин де Клималь и дама, приехавшие вместе, шли вслед за мной, а Вальвиль замыкал это шествие.
Когда мы проходили через двор, я уголком глаза приметила, как он что-то сказал на ухо своему лакею.
Но вот наконец я добралась до нанятого фиакра, и дама, перед тем как сесть в свою карету, любезно пожелала сама поудобнее усадить меня. Я поблагодарила ее, довольно сбивчиво выразив свою признательность. Еще более сбивчиво я поблагодарила Вальвиля; кажется, он ответил мне только реверансом, сопроводив его многозначительным взглядом: я поняла все, что выражали его глаза, только не могу это передать словами: самое главное, они говорили: "Что же я должен думать о вас?"
И я уехала в полном смятении, не в силах собраться с мыслями, не испытывая ни радости, ни печали, ни горести, ни удовольствия. Меня везли, и я ехала. "Чем все это кончится? Что произошло?" - только это я и твердила про себя в глубокой растерянности, ибо ничего не могла сообразить и лишь тяжело вздыхала, скорее безотчетно, нежели от грустных дум.
В таком состоянии я прибыла к госпоже Дютур. Она сидела у входа в лавку и с нетерпением ждала меня, так как обед уже был готов.
Я еще издали заметила, как она глядит на подъезжающий фиакр и, видя, что я сижу в нем, несомненно, принимает меня не за Марианну, а за чужую женщину, поразительно похожую на меня; и даже когда фиакр остановился у дверей, она еще глазам своим не верила, что в нем приехала я (по ее мнению, я могла прийти только пешком). Но в конце концов пришлось ей узнать меня.
Ах! Ах! Марианна, это вы? - воскликнула она.- А почему вы приехали в фиакре? Вы, значит, были где-то далеко?
- Нет, сударыня,- ответила я,- но я упала и ушиблась, так что не могла идти; я вас расскажу про этот несчастный случай, когда мы войдем в комнаты. А сейчас, будьте добры, помогите мне, вместе с кучером, вылезти из фиакра.
Пока я говорила, кучер отворил дверцу.
- Ну, идите, идите,- убеждал он меня,- идите. Не бойтесь, барышня! Чего там, я и один вынесу вас. Сколько весу-то в такой хорошенькой пичужке? Одно удовольствие нести вас. Выбирайтесь, выбирайтесь. Теперь прыгайте ко мне на руки! Смелее! Я вас могу унести так далеко, что вам и здоровыми ногами туда не дойти.
В самом деле, он взял меня в охапку и, как пушинку, перенес в лавку, а там я тотчас же села.
Надо вам сказать, что пока он нес меня, я бросила взгляд на тот конец улицы, откуда мы приехали, и в тридцати - сорока шагах от лавки увидела на углу одного из лакеев Вальвиля, казалось запыхавшегося после долгого бега: он, вероятно, бежал за фиакром по приказу хозяина, который, как я заметила, что-то шепнул ему на ухо во дворе.
При виде этого соглядатая во мне пробудились все чувства, вызванные моим приключением, и я вновь покраснела от стыда - ведь подосланный слуга был еще одним свидетелем жалкого моего положения; и хотя он лишь мельком видел меня у Вальвиля, он не мог, разумеется, вообразить, что ход в мой дом идет через лавку; мне сразу пришло это в голову, и разве такой мысли было не достаточно, чтобы разгневаться на непрошеного следопыта? Правда, подглядывал за мной только лакей; но гордой Душе неприятно упасть во мнении кого бы то ни было; для гордости нет мелких обид, ее задевает каждый пустяк, она не может отнестись к нему равнодушно; словом, появление этого лакея оскорбляло меня; к тому же он, несомненно, выследил меня по приказу Вальвиля. "Ну и ну! Стоило моему хозяину разводить такие церемонии с этой девчонкой!" - мог он теперь хихикать про себя, увидев всю эту картину. Ведь лакеи превеликие насмешники, в награду за низкое свое положение они с наслаждением высмеивают и презирают тех, кого по ошибке почитали; я боялась, как бы этот человек в своем докладе Вальвилю не ввернул какую- нибудь оскорбительную шуточку на мой счет, не стал бы потешаться над моим жилищем и окончательно не отвратил бы от меня хозяина с его тонкими вкусами. Я и так сильно упала в его глазах. Он теперь не считает чересчур большой честью понравиться мне; а когда нашему тщеславию уже не льстит любовь, которую мы внушили, исчезает, и все удовольствие от нее; наверно, так будет и с Вальвилем. Представьте же себе, какой вред могло мне причинить малейшее насмешливое слово, брошенное по моему адресу; ведь и поверить трудно, какую силу имеют над нами некоторые пустяки, когда они ловко сказаны; и надо правду сказать, охлаждение Вальвиля, вызванное таким образом, меня огорчило бы больше, чем уверенность, что я больше никогда его не увижу.
Лишь только я села, то сразу достала из кошелька деньги, чтобы расплатиться с кучером; но госпожа Дютур, как женщина опытная, сочла своим долгом взять на себя руководство в этом деле, полагая, что по молодости лет я с ним не справлюсь.
- Дайте-ка, я сама с ним расплачусь. Где вы его наняли?
- Около нашей приходской церкви,- отвечала я.
- Так это совсем близко,- заметила она, отсчитывая деньги.- Получайте, любезный, сколько вам причитается.
- Это мне столько причитается? Да вы что! - возмутился кучер, с грубым презрением оттолкнув от себя деньги.- Ну уж нет! На свой аршин не мерьте!
- Что это значит? При чем здесь аршин? - строго сказала госпожа Дютур.- Вы должны быть довольны. Я знаю, сколько полагается вам заплатить! Что я, в первый раз, что ли, фиакр вижу?
- Да хоть бы вы их сто раз видели, мне-то какое дело! Отдайте, сколько полагается, и перестаньте кричать. Да и чего, спрашивается, вы лезете? Ведь я не вас привез. И ничего с вас не требую. Тоже мне! Суется, чертова баба: получай, дескать, двенадцать солей! Торгуется, как на рынке за пучок редиски.
Госпожа Дютур, особа самолюбивая, разнаряженная, была к тому же и довольно миловидна, что еще больше давало ей оснований гордиться собой. Женщины определенного круга воображают, что смазливое лицо придает им особое достоинство, и считают это преимущество равносильным высокому званию. Тщеславие за все хватается, всем кичится, и то, чего недостает ему, заменяет, чем может. Госпожа Дютур почувствовала себя оскорбленной дерзкой отповедью кучера (я вам рассказываю о ней для вашего развлечения); упоминание о пучке редиски покоробило ее. Да и вообще как могут грубые слова срываться с языка того, кто видит ее? Разве в ее облике есть хоть какая-нибудь черточка, вызывающая мысли о подобных вещах?
- Право, любезный, вы совсем обнаглели! Мне не пристало слушать ваши глупости! - сказала она.- Уходите! Уходите отсюда! Вот вам деньги, хотите - берите, хотите - нет. Что это такое, в самом деле! Позову сейчас соседа, он вас научит поприличнее разговаривать с почтенными дамами.
- Нате-ка! Что она плетет, эта тряпичница? - оборвал ее кучер, грубый, как и все извозчики.- Скажите пожалуйста, какая грозная! Берегитесь, не зря же она надела воскресную косынку. Кланяйтесь сударыне низко, говорите тихонько. А ведь она не маркиза, а простая торговка! Эй, черт вас побери, платите деньги! Будь вы хоть самая важная дама, мне-то что? Как, по-вашему, мне лошадей-то своих надо кормить, а? Чем бы вы кормились, если б вам не платили за ваш товар? Вы бы тогда такой широкой рожи не наели себе! Как вам не совестно сквалыжничать!
Дурной пример заразителен. Госпожа Дютур, до тех пор державшаяся в пределах гордого достоинства, не могла выдержать грубостей извозчика: она отбросила взятую на себя роль почтенной особы, ибо эта роль нисколько ей не помогла, и, распоясавшись, повела перебранку в привычном для нее духе, то есть уподобилась самой беззастенчивой кумушке-торговке. И уж тут-то она дала себе волю.
Когда у таких людей, как она, самолюбие не очень задето, они еще могут думать о своем достоинстве, не теряют самообладания и сохраняют некоторые приличия; но когда их довели до крайности, они о подобных пустяках не заботятся, и гордости у них уже недостает на то, чтобы поберечь свое достоинство. Разъярившись, они спешат излить свою злобу в грубости и с удовольствием бесчестят себя таким образом.
Госпожа Дютур доставила себе это удовольствие в полной мере.
- Погоди! Погоди, пьяница,- кричала она,- я тебе задам за "воскресные косынки", я тебе покажу, какая вашему брату нужна торговка, я тебя проучу, ты у меня прикусишь язык! - завопила она и, бросившись к прилавку, схватила лежавший там аршин.
Вооружившись таким образом, она приказала:
- Вон отсюда, а не то я живо вымеряю тебя аршином, не хуже чем штуку полотна - гляди, у меня их полна лавка!
- Эй, осторожней! Не вздумайте драться,- ответил извозчик, схватив ее за руку.- Экая озорница! Провалитесь вы в тартарары! Полно шутки шутить! Я такой человек, что бить себя не позволю, чума вас забери. Вы мне отдайте, сколько полагается, вот и вся недолга. Слышите? Я свое требую. Что тут дурного?
На шум сбежался народ, люди столпились перед лавкой.
- Отпусти мою руку! - требовала госпожа Дютур, стараясь вырвать свой аршин и ударить им извозчика.- Поднимитесь, Марианна, позовите господина Рикара. Господин Рикар! - тотчас же закричала она сама - это был наш хозяин, который жил на третьем этаже, и его как раз не было дома. Она догадалась об этом.- Господа! - воззвала она к толпе, теснившейся у дверей.- Будьте все свидетелями, вы же видите, что тут творится. Он меня бил (это была сущая неправда), оскорблял меня. Такую почтенную женщину, как я! Скорее! Скорее! Сходите к полицейскому комиссару; он меня хорошо знает, я поставляю ему белье; надо только сказать, что обижают госпожу Дютур. Бегите к нему, госпожа Като, бегите, душенька! - кричала она служанке из соседнего дома, а тем временем чепчик ее сбился набок от резких толчков, ибо извозчик старался вырвать у нее из рук аршин.
Но, сколько она ни вопила, никто не тронулся с места - ни "господа", которых она призывала в свидетели, ни Като.
Такого народа, как в Париже, больше нигде не найдешь; в других местах вы можете увидеть, как народ сначала злобствует, а под конец - полон человечности. Если у него на глазах ссорятся, он поддерживает, натравливает, а если начнется драка, он разнимает. В некоторых краях он нарочно вмешивается, потому что зол по природе своей.
А в Париже дело обстоит не так, в народе тут меньше черствости и больше простоты, чем у простолюдинов других стран.
Когда тут люди сбегаются на место какого-нибудь происшествия, то не затем, чтобы потешиться, позабавиться, не для того, чтобы порадоваться, как сказал кто-то. Нет, у толпы здесь нет такого озорного злорадства - она стекается не для того, чтобы посмеяться,- быть может, она и поплачет (к чести ее надо сказать). Прежде всего люди бегут посмотреть, они смотрят с жадным любопытством, широко раскрыв глаза, и вполне серьезно упиваются зрелищем. Словом, они не издеваются, не злопыхательствуют (вот почему я и говорю, что у парижских простолюдинов меньше черствости), они только любопытствуют, и любопытство у них глупое и грубое; они никому не желают зла и бесхитростно спешат к месту происшествия, чтобы дать пищу своему любопытству. Народу нужны душевные волнения, и самые сильные волнения ему нравятся больше всего; он хочет и пожалеть вас, если вас оскорбляют, растрогаться, если вас ранят, трепетать за вашу жизнь, если ей угрожает опасность,- вот его наслаждения; и если вашему противнику негде как следует отколотить вас, зрители сами расступятся, и, право, они без всякого злого умысла охотно сказали бы ему: "Пожалуйста, сражайтесь на просторе, не лишайте нас удовольствия трепетать за этого несчастного". Однако в Париже народ не любит жестоких драк - наоборот, он их боится; но ему сладок трепет ужаса, который они вызывают у него, трепет, волнующий его душу, которая никогда ничего не знает, никогда ничего не видела и наивно жаждет впечатлений.
Таков народ в Париже, и я это заметила в описываемой сцене. Может быть, вы не очень стремились его узнать, по одним наблюдением больше, одним меньше - это не имеет значения, а когда оно приведено к месту, то ничего не портит в рассказываемой истории. Итак, оставим тут это Рассуждение, раз уж оно вылилось из-под пера.
По картине, написанной мною с натуры, вы поймете, что госпоже Дютур нечего было надеяться на помощь собравшейся толпы.