В шкатулке – золотая птица, крылья которой украшены сапфирами.
– Мы… – Вилхо взмахом руки обрывает речь. – Мы тебя прощаем.
– Что ж, в таком случае я счастлив безмерно.
– И мы помним, – чуть громче произнес кёниг, приподнимаясь на троне. – Помним, сколь верно служил нам Янгхаар Каапо. А потому желаем наградить тебя. Проси.
Вновь тишина. И сталь клинка прилипла к коже.
– Мне не о чем просить тебя, мой кёниг. – Янгхаар кланяется, пряча улыбку.
Этот толстый человек не виновен в том, что случилось с родом Великого Полоза. Сколько тогда было ему, трусливому кёнигу, которому досталась вся тяжесть золотой короны?
Десять лет, двенадцать…
Он уже тогда был слаб и нынче не прибавил силы. Он умрет – от болезни, от руки ли супруги, чье лицо бесстрастно, от случайной ли стрелы.
– Не о чем? – Вилхо хмурится и, позабыв о том, что должен хранить лицо, трет ладонями щеки. На золоте появляются проплешины.
– Мой кёниг был ко мне добр. Разве он не дал мне земли, чтобы я стал богат? Не наполнил мои сундуки золотом? Не отдал под мою руку аккаев? Не подарил корабли?
Светлело лицо Вилхо.
– И тебе больше ничего не надо? – Это спросил не кёниг, но Пиркко, которая поднялась по ступеням и, обойдя Янгхаара, встала по правую руку мужа. Легли белые пальцы на дряблую его ладонь, накрыли, успокаивая.
– Надо, – признал Янгхаар, отступая. – Я не прошу освободить меня от клятвы.
Серебро и золото.
А за спиной сталь клинков.
– Лишь отпусти меня.
– Ты не хочешь больше служить своему кёнигу? – Ее голос сладок, как мед диких пчел.
– Я устал воевать.
– Что ж… – Вилхо всматривается в лицо жены, словно ищет в нем одобрение. – Мы думаем, что ты можешь быть свободен.
– Благодарю, мой кёниг.
Взмах руки. И усталое:
– Иди, Янгар. Мы будем помнить о тебе.
Ему позволяют добраться до двери. И струна тетивы тревожит слух. Плачет раненый воздух. И Янгхаар успевает отшатнуться.
Острие касается шеи, отворяя кровь.
– Стой. – Этот голос заставляет подобраться и положить руки на пояс.
Ножны пусты.
А нож в руке…
– Стой, змееныш, – повторяет Ерхо Ину, и вторая стрела, пробив рукав, вонзается в двери. – Или тебя пристрелят.
Нож со звоном ударяет в кольчужную рубаху Ину.
– Дурак.
Третья стрела пробивает плечо. Больно. Но кажется, эта боль – лишь начало.
Глава 33
Сложные решения
Чужака я ощутила издали.
Снег припорошил следы, и лишь на берегу реки, оттаявшем в недавнюю оттепель, виднелись полукружья подков. От чужака пахло сталью и дымом, и невольно запах этот вызывал смутный потаенный страх. Шерсть на медвежьей шкуре подымалась дыбом, а сама она потяжелела, норовя пригнуть к земле.
Нет. Я давно уже не примеряла обличье медведицы, и если поначалу оставаться человеком было сложно – лес манил, а Горелая башня представлялась едва ли не клеткой, – то сейчас я привыкла и к башне, и к одежде, и к обуви. Ступни мои стали мягче, а кожа на руках посветлела, ногти утратили звериную плотность и остроту.
Пожалуй, если бы не шкура, плащом лежавшая на моих плечах, меня можно было бы принять за обычную женщину. И я, отмечая каждый прожитый день зарубкой на дверном косяке, радовалась.
Время шло, и судьба была ко мне милосердна. Сны и те отступили, позволяя поверить, что все у меня получится. Вот только одиночество порой было невыносимо. И я, пытаясь стряхнуть липкую тоску, выбиралась из Горелой башни, бродила окрест, слушала птичьи сплетни.
И вот наткнулась на чужака.
Он держался середины реки, скованной толстым льдом, и мохнатая коренастая лошадка ступала неторопливо. Седельные сумки были велики, а в руке чужак держал копье, украшенное тремя волчьими хвостами. С притороченного к седлу щита скалилась белая волчья голова.
Добравшись до излучины, всадник спешился, ослабил подпругу и уздечку снял. Он был деловит и нетороплив, но вскоре на берегу уже горел рыжий костер, облизывал шершавые бока котелка, в котором плавился снег. Всадник же растер лошадь досуха и повесил на шею торбу с зерном. Вот только ела она осторожно, то и дело вскидывая голову, всхрапывая. Верно, доносил ветер мой медвежий запах.
Мне же тянуло дымом.
И хлебом.
Кашей, которую чужак варил, весело напевая что-то под нос.
Он был не молод, но и не стар. Борода его была рыжей, а волосы, выбившиеся из-под шапки, – черны как смоль.
– Эй, – встав ко мне спиной, крикнул всадник, – выходи, кем бы ты ни был!
Он чуял меня.
– Выходи! Не обижу!
И я выглянула из тени.
– Здравствуй, – сказала, пробуя собственный голос на вкус. Уже много дней мне не с кем было разговаривать.
– И тебе доброго дня. Заблудилась? – Он скинул шапку и запустил пятерню в черно-рыжие, словно подпаленные, лохмы.
– Нет.
– Ты здесь живешь?
– Недалеко. – Я разглядывала чужака, а он – меня. И в его глазах не было удивления.
– Спускайся, – предложил он. – Каша готова. И хлеб есть. Не побрезгуй уж.
– Кто ты?
– Человек. Слуга кёнига. Добрый сын, верный муж, заботливый отец. Всего понемногу. А если ты об имени, то называй меня Гирко. Садись к костру, гостьей будешь.
Он подал мне деревянную миску, расписанную нехитрыми узорами, и ложку.
– Аану. – Я присела на коряжину и ноги поджала.
– И давно ты здесь обретаешься?
– С лета.
Крупяная каша обжигала нёбо и вкуса не имела, но я заставляла себя тщательно пережевывать ее, стараясь отрешиться от иных, куда более привлекательных запахов.
Всхрапывала лошадка, что-то напевал Гирко, и громко стучало его сердце.
– Скажи, Аану… – Он не спешил садиться, но, скинув тяжелую волчью доху, кружил по поляне. В глубоком снегу оставались пробоины следов.
Я же следила за гостем.
– Скажи, Аану… – Остановившись, Гирко мазнул по мне взглядом и поспешно отвернулся. – Не видала ты тут, часом, человека…
– Видала. И вижу.
– Кого?
– Тебя.
Он хохотнул, показывая, что понял мою шутку.
– Нет, не меня, другого…
– Какого?
Каша остывала и застревала в зубах. А вопросы мне не нравились.
– Людей здесь много. Охотники вот… – Я отставила миску, раздумывая над тем, что пришла пора распрощаться с гостеприимным чужаком. – Или странники…
– Странники, значится… Дорога ведет, дорога прядет, а уж куда выведет… или на кого… – Гирко принял миску, которую я вернула с поклоном. – Тот, о ком я спрашиваю, черноволос и черноглаз. Он невысок, не выше меня. И шапки не носит, а волосы в семь кос заплетает. Видела такого?
– Нет, не попадался.
– Точно?
– Я бы запомнила.
Я поднялась. Светлыми стали глаза Гирко, и застыла улыбка на его лице.
– Погоди, Аану. – Он вдруг оказался рядом и схватил меня за руку, сжал, еще не причиняя боли, но показывая – способен и на нее. – Не спеши, гостья нежданная. Значит, не видела?
Смазанные барсучьим жиром пальцы легли под подбородок, заставляя задрать голову.
– Нет.
– Плохо. – Гирко уже не улыбался – скалился, оттопырив нижнюю губу. – Тогда не встречала ли ты, часом, башни – старой, белой… Горела она, но, обгорев, стоять осталась.
– Нет.
– Врешь, – с тем же оскалом произнес Гирко.
– Отпусти.
Я рванулась, но он держал крепко. Смотрел. Рассматривал.
– Ты красивая… – Гирко откинул капюшон и провел большим пальцем по шраму. – Попорченная слегка, но все равно красивая.
Его пятерня вцепилась в волосы и дернула.
– Значится, не видала башни?
– Нет.
Он тянул, заставляя меня запрокинуть голову.
– Знаешь, как про баб говорят? Волос долог, ум короток, а памяти вам боги и вовсе недодали.
Гирко вдруг оттолкнул меня, но поводок собственных волос не позволил отступить далеко. Подножка. И я оказываюсь на снегу. А Гирко наваливается сверху, всем своим весом к земле прижимая.
– Сейчас… сейчас… – Его колючая борода царапает мне шею, а пальцы свободной правой руки сжимают грудь. – Поиграем…
Я пытаюсь выскользнуть, а он лишь смеется. Отпускает и наваливается. Давит. Елозит влажными губами по лицу, дышит перегаром, табаком, дымом и недавно съеденной кашей. Оставляет на щеках мокрые следы.
– Пожалуйста…
От страха и отвращения я замираю, теряя способность дышать. Повторяю только:
– Пожалуйста, пожалуйста…
А Гирко сопит. И кусает меня за шею, впивается в ворот платья, рвет… Платья, которое привез мне Янгар, чтобы я осталась человеком.
И страх уходит.
– Отпусти! – Я вижу ошалелый, масляный какой-то взгляд.
В этом человеке нет безумия: он знает, чего хочет, и идет навстречу желаниям.
Ему плевать, что он причинит мне боль.
Ему хотелось бы ее причинить.
– Ты… перестань. Ишь вылупилась! – Гирко отстраняется и бьет меня по губам. – Прекрати!
Я вижу его душу, не больную, но подгнившую, как яблоко, которое слишком долго лежало на земле. И на подмокших ее боках уже проступают бляшки плесени.
– Зенки закрой, не то хуже будет…
…Жена Гирко его боится. И он поддерживает в ней страх пощечинами, тычками, ударами ремня по спине и животу. Всегда неожиданными. Никогда без причины. Но ей не удается угадать эту причину.
Он бережет ее лицо и руки, ведь соседи считают его хорошим мужем, заботливым. А она никогда не откроет рта, чтобы рассказать правду. Страха в ней слишком много.
И он выел красоту жены, состарил до поры. И ее же сделал виноватой.
– Дура криворукая, – говорит он, всегда шепотом, ласково даже, а потом бьет – исподтишка, наотмашь. И жена падает, привычно сжимаясь в комок. Она давно уже не плачет, слезы его только раззадоривают. Ему не хватает их, Гирко чувствует себя обманутым и снова бьет, уже словом. Он высмеивает женщину, наслаждаясь беспомощным растерянным выражением ее глаз.
У жены подрастает дочь. Гирко нравится думать, что дочь принадлежит только жене. Почему? Он не рискнет признаться в этом даже себе. Пока.
И всего-навсего смотрит. Балует девочку подарками. Говорит, что любит ее.
И вправду любит.
Он и жену любил когда-то. Когда она умела плакать.
Я не смогла смотреть дальше, отвернулась. И Гирко, взвыв, отвесил мне вторую пощечину. Из лопнувших губ пополз кровяной ручеек, тоненький, сладкий.
– Ты… ты… тварь!
– Ты мерзок, – сказала я, слизывая кровь. И руку его стряхнула без труда.
– Пожалеешь… – Он добавил несколько слов покрепче. – Я ж тебя…
И нож достал. Острие уперлось в щеку.
– Разрисую так, что…
– Отпусти.
Я не ощущала боли или страха. Осталось лишь непередаваемое отвращение, которое заставило меня закрыть глаза и потянуться к шкуре. А та отозвалась на прикосновение легко, словно только и ждала этой моей просьбы. Знакомое тепло окутало меня. И тяжесть медвежьего тела легла на плечи.
– Ты…
Человек, грязный что телом, что душой, пятится к костру, размахивая ножом. От него несет страхом, тем самым, который ему самому казался вкусным. И разве не справедливо будет воздать ему по заслугам? Ударом на удар?
Болью за боль?
– Прочь! – взвизгнул Гирко, упираясь спиной в обындевевший ствол березы. – Пошла прочь!
Лошадка его хрипела и рвалась с привязи. И я освободила ее.
– Ты…
Я.
Аану Каапо.
Хийси-оборотень.
– Прочь!
Я подходила к нему не спеша. И снег скрипел под весом медведицы.
Ближе.
И еще ближе… не спуская взгляда.
Выпивая страх, такой сладкий. Втягивая запах. Улыбаясь.
Гирко не выдержал. Разжалась рука, и клинок разломил тонкую пленку наста. А человек побежал. Он спешил, проваливался в глубоких сугробах, барахтался в снегу. Я же шла по проложенному им рыхлому следу.
Медленно.
Но с каждой секундой все быстрее. Погоня неожиданно увлекла меня, она – и запах страха.
Тень, прилипшая к лапам, скользила, указывая мне путь.
Быстрей, Аану.
Уйдет ведь.
Доберется до кромки леса, той, где из-под снежных шуб торчат молодые хлысты осин, а там и до поля или дороги…
И пускай. Ты позволишь ему поверить, что спасение рядом, что оно возможно, и лишь когда вера его окрепнет, ударишь. Он же бил других, тех, кто слабее.
Свою жену.
И не только ее. Я ведь не первая, кто встретился на пути Гирко.
Заслужил он.
Я нагнала Гирко на окраине леса и позволила выйти за частокол осин. Белое снежное поле полыхнуло под солнечным светом, ослепило на миг, и я зажмурилась.
А когда открыла глаза, то…
…Стой, Аану!
Ты можешь пересечь эту границу. И догнать беглеца ничего не стоит.
Ударить.
Опрокинуть на белый снег.
И за горло схватить, сжать зубы. Твои клыки пробьют и кожу, и гортань. Хрустнет шея. Кровь польется – сладкая, вкусная. А потом, до того, как замрет его сердце, ты вскроешь когтями грудную клетку и попробуешь наконец, каково оно на вкус.
– Нет! – Я стряхнула наваждение, отступая в тень елей. Груженные снегом, они клонились, цеплялись друг за друга лапами, пытаясь устоять. И босые мои ступни обожгло холодом.
Нет больше красных сапожек на серебряном каблучке и рубахи, расшитой солнечными узорами. Платья… мягкой байковой шапочки…
…Меня-человека?
Я опустилась на снег, кутаясь в медвежью шкуру, и заплакала. Не от жалости к себе, но от страха: сегодня я едва не нарушила условие.
Еще немного – и…
Слезы застывали на щеках.
А я снова теряла способность ощущать холод. И съеденная каша комом застыла в желудке. Она не в силах была утолить иного голода, который вернулся ко мне.
Ночью я вновь видела сон.
Я лежала на груди Янгара, вслушиваясь в голос его сердца, которое не желало оставаться запертым. И, обнимая мужа, мечтала о том, чтобы он умер.
Перед рассветом сон отступил, а меня охватила странная тревога, словно мое потаенное желание было услышано и вот-вот исполнится. Но разве возможно подобное?
Не знаю.
Рассвет был алым, будто на небо плеснули крови. А в условленный день Янгар не вернулся. И на следующий тоже. Я продолжала ждать. Вот только рассветы по-прежнему были красны.
Глава 34
Подвалы
Вывернутые руки уже не ощущались, а вот спина горела, и каждый вдох давался с боем. Воздух был душным, спертым. Марево колыхалось над раскаленными углями, и пот выедал глаза.
– Жив еще? – Могучая рука Ину вцепилась в волосы, дернула, выворачивая шею. И Янгар стиснул зубы, подавляя стон. – Жив, змееныш… крепкий. – Ину плеснул воды в лицо. – Ну и надо было тебе со мною воевать?
В его голосе больше не было гнева, лишь мрачное удовлетворение. Тридуба поднес к губам чашку и позволил напиться.
– И гордости поубавилось…
Сам бы он отказался принять воду из рук врага.
И зря. Главное – выжить. А там уже Янгар сочтется.
– Глазищами не сверкай! – Тридуба хлопнул по щеке, вроде бы легонько, но подзажившие губы лопнули, наполняя рот сладковатой кровью. – Сам виноват.
– Ты… – Говорить было сложнее, чем дышать. Ребра натянули кожу, еще немного – и треснут швы старых шрамов, сползет шкура, не дождавшись палача. – Ты… сжег мой дом.
– Было такое, – согласился Ерхо Ину.
– Дважды.
Воцарилось молчание. Слышно было, как гудит пламя в камине, широком, на всю стену. И похрустывают, рассыпаясь, угли. Железо поет, готовое боль причинить.
– И такое было. Признаю. – Тридуба отошел к столу, накрытому алой скатертью.
Стояли на нем чеканные кубки. И блюда с жареными куропатками, копчеными угрями, паштетом, ломтями темно-желтого сыра. Возвышался в центре кувшин с высоким горлом.
– Виниться не стану. – Хлопнула плеть по краю стола, и зазвенели кубки. – Но я рад, что ты не издох. Глядишь, и выйдет договориться… Где Печать?
Янгар промолчал.
– Опять запираешься? Ну это ненадолго. Спрашивать-то по-всякому можно. И я спрошу, не сомневайся.
Спросит.
Смерть не будет легкой, но Янгар не боится смерти. Вот только маленькая его медведица зря будет ждать. Решит, верно, что Янгар вновь ее бросил…
– Ну?
Плеть Ину обожгла кожу.
– Ты… предатель… – Янгар заговорил не от боли, но потому, что должен был сказать, пока еще может. – Мой отец… тебе верил. Помнишь Сеппу Уто?
Помнит. И не отворачивается, пряча тени в глазах, но прямо глядит, с улыбкой.
– Ты его убил?
– Я.
– За что? – Янгар смежил веки, позволяя себе глубокий выдох. Пальцы впились в скользкую веревку. Натянулись жгуты мышц, поднимая тяжелое тело. Вдох.
И медленный выдох. Ребра сжимаются, еще немного, и треснут, осколками раздирая легкие.
– Змееныш! – Тридуба налил вина, но пить не стал, плеснул на огонь. И зашипели алые угли. – Ты на него не похож! Глаза только, но мало ли черноглазых? А ты умер давно.
Ерхо Ину, разломив куропатку, медленно выбирал косточки, выкладывая на край чеканного блюда. Желтый жир полз по пальцам, и Тридуба пальцы облизывал, причмокивая. Черная его борода лоснилась, а щеки были красны.
– Но выходит, что не умер, приполз назад. Чего ж тебе тихо-то не сиделось? – Ину подхватил с блюда горсть моченой клюквы и, забросив в рот, зажмурился. – Кислая… хочешь? Да нет, тебе не положено.
– За что? – повторил Янгар вопрос.
– А какая разница-то? За то, что нагл был не в меру. Или за то, что думал, будто ему позволено больше, чем мне. Или за то, что силой вашей пользовался безоглядно. Земли мои забрал. Жилы золотые увел. Да и мало ли за что? Змееныш, было бы желание, а повод найдется.
Ерхо Ину снял с пояса кошель, который с тяжелым звоном упал на столешницу, отправил следом кинжал в узорчатых ножнах и палаш, в могучих руках Тридуба казавшийся игрушечным. Неторопливо он расстегнул пояс, широкий, из толстой турьей кожи, которую срезают с хребта еще живого зверя, и пробежался пальцами по серебряным бляхам.
Взвесил в ладони.
– Говори, – приказал.
– Не могу. – Янгар попытался приподняться для нового вдоха. – Не помню. Мал был.
– Врешь.
Пояс отправился на стол. И верно. Слишком он тяжелый, таким и зашибить можно с неосторожного удара. А Ерхо Ину не желает быстрой смерти. Ему в радость упрямство Янгара.
Тридуба снял халат, оставшись в одной рубахе. Она обтягивала могучее тело его, пропитываясь потом, и подмышками расцветали круги. Спереди на рубахе виднелась россыпь алых пятен, не то от клюквы, не то от вина. И Янгар с тоской подумал, что очень скоро эти пятна затеряются среди других.
– Глупец. – Жирная ладонь Ерхо Ину пригладила всклоченные волосы. – Я ж все равно узнаю. Шкуру спущу, а узнаю.
– Спускай.
До него уже спускали…
– Больно будет. – Тридуба взялся за любимую плеть.
– Потерплю.
Терпел.