Теперь он целовал ее шею, плечи, глаза, щеки, а потом оказалось, что его губы ласкают ее соски, и она уже почти полностью раздета, а на нем самом нет рубашки, и кровь его гудит, выпевая грозную и древнюю песнь, зажигающую пламя под стиснутыми веками и расплавляющую тела, как жидкое золото...
Он остановился за секунду до Конца Света. Словно на всем скаку поднял над пропастью на дыбы упряжку взбесившихся коней. Почти отшвырнул от себя тяжело дышавшую Жюли, и что-то внутри его тела отозвалось мучительным стоном.
– Прости меня... Слышишь, прости... Только не уходи... Это безумие... Я виноват, только не уходи...
– Джон...
– Девочка, прости! Я не должен был... Господи, за что... Прости меня, девочка...
– Джон!
– Я больше не взгляну на тебя, клянусь. Я уеду из замка. Прошу тебя, прости...
Жюли до крови закусила губу, стоя на коленях в песке, почти голая, в расстегнутых джинсах, без футболки, прижимающая руки к бешено вздымающейся груди с напряженными, болезненно чувствительными сосками. Поцелуи Джона еще не остыли на ее коже, но он уже был далеко, за тысячу лет и миль от нее.
Огромный, смуглый, широкоплечий красавец стонал раненым зверем, скорчившись в двух шагах от нее, и переливались на мощной спине шары мускулов, огромные кулаки били землю, словно вымещая на ней всю боль, которая рвалась с губ мужчины, добровольно отказавшегося от любви в эту минуту....
– Прости меня, маленькая... Прости... Только не уходи... Я уйду... Ты не уходи... Это твой дом... Ты – жизнь. Ты – свет. Я оказался ненастоящим. Игрушечные победы. Смешные поражения. Это твой дом. Прости...
Она потянулась к нему, трясясь от ужаса, но полная решимости остановить этот страшный сухой плач, этот звериный стон, который так не вязался с привычным обликом графа Джона Ормонда... Впрочем, привычному сегодня пришел конец. Навсегда.
Он шарахнулся от ее прикосновения, точно она прижгла его раскаленным железом. Стремительно поднялся, подхватил рубашку и ушел, не оглядываясь.
Жюли бездумно провела рукой по опухшим и саднившим губам. На руке осталась кровь. И ее вкус на языке.
Она медленно подобрала футболку, натянула ее, морщась, словно от боли. Негнущимися пальцами застегнула джинсы. Поднялась и пошла к замку. Почти у самой лестницы криво ухмыльнулась, хлопнула себя по лбу и развернулась на сто восемьдесят градусов.
Она туда не пойдет, хоть вы ее убейте. Не сейчас. Чуть позже. Когда утихнет боль в груди. Когда разорвется наконец это проклятое сердце. Когда она сможет осмыслить то, что с ней сейчас произошло. Назвать вещи своими именами.
Ее только что оттолкнул человек, в которого она влюбилась без памяти. Единственный мужчина, которому она была готова добровольно сдаться в рабство.
Бедная, глупая Жюльетта Арно!
Гортензия Ормонд с недоумением посмотрела на Джеймса Бигелоу. Так могла бы посмотреть Клеопатра на раба, сообщившего ей, что у нее сегодня вид так себе.
– Что вы сказали, юный Джеймс? КАКИЕ звуки доносятся из комнаты моего племянника?
– Странные, миледи...
– Интересно. Что же это за звуки? Виолончели? Волынки? И почему вы берете на себя смелость упоминать о них?
– Миледи, я очень извиняюсь, но... Это рыдания.
– Чьи?!
– Ну... вероятно... мистера Джона, миледи. Это же его комната.
Гортензия с раздражением отодвинула тарелку с беконом и забарабанила пальцами по столу.
– Джеймс, в последнее время мне не нравится ваше состояние. Вы, голубчик, приехали из Лондона совершенно издерганным. Надо бы попросить доктора осмотреть вас. Звуковые галлюцинации...
– Миледи, я очень извиняюсь, но это не галци... не глюки, короче! Я хотел позвать мистера Джона завтракать, подошел к двери, а из-за нее – рыдания. Такие... глуховатые. Мужские. Согласитесь, какой мужчина может рыдать в комнате мистера Джона? Вы бы пошли, послушали...
Гортензия поднялась из-за стола и решительно направилась к дверям. В этот момент из коридора выплыл Бигелоу-старший.
– Миледи, звонила мисс Уайт. Она приедет сегодня шестичасовым поездом.
– Еще лучше! Только ее здесь и не хватало.
– Кроме того, осмелюсь доложить, мисс Жюли видели бегущей по лугу в сторону леса.
– Какого леса?! До него же пять с лишним миль!
– Ее видел мальчишка Джонса, миледи. Он ехал на велосипеде из деревни, чтобы передать в замок утренние телеграммы...
– Короче, Бигелоу!
– Мисс Жюли пробежала мимо, вся в слезах и босая.
– Очень интересно. Что за дом такой, все с утра в слезах. Бигелоу, позовите, пожалуйста, мистера Джона завтракать.
– Он просил передать, что не будет завтракать, миледи.
– Почему? То есть... я хотела спросить, с ним все в порядке?
– Боюсь, что нет, миледи. У его сиятельства был очень странный голос. Такой, я бы сказал, трагический. И глухой.
Гортензия мрачно посмотрела по сторонам.
– Ничего не понимаю. В такую рань – и уже все расстроены. Когда успели? Бигелоу, отнесите завтрак в комнату к его сиятельству. Скажите ему, что мисс Жюли убежала в лес босиком. Он опекун, пусть сделает что-нибудь. И принесите мне свежий кофе, этот остыл.
– Слушаю, миледи.
Через пять минут, когда Гортензия Ормонд поднесла к губам чашку с кофе, за дверями столовой раздался грохот и звук очень торопливых шагов. Хлопнула входная дверь. Заинтригованная леди подскочила к окну и увидела, что ее племянник, граф Лейстерский, бегом удаляется от замка в сторону леса. Примечательным являлось то, что граф Лейстерский был босиком. Леди Гортензия возмущенно фыркнула и посмотрела на Снорри Стурлуссона, который ответил ей кротким взглядом.
– Что ты лежишь, пудель-переросток? Беги, ищи! Ищи Жюли, ну? Ищи Джона!
Огромная тень метнулась, едва не свалив по дороге Бигелоу, открывшего дверь. Дворецкий степенно сообщил:
– Миледи, его сиятельство бросился на поиски мисс Жюли и завтракать не будет.
– Бигелоу! Прекратите! Уберите кофе. Налейте мне мадеры. Я ничего не понимаю, а от этого у меня болит голова. Что происходит в этом доме?
– Не могу знать, миледи.
– Ладно. Думаю, далеко они босиком не убегут.
Он бы ее в жизни не нашел, если бы не Снорри. Громадный пес догнал хозяина, и Джон превратился в ведомого. Волкодав несся, нагнув морду к земле, и возбужденно гавкал. Потом он вдруг остановился и через мгновение резко повернул налево. Там, в небольшом овражке, они с Джоном и увидели Жюльетту. Девушка сидела на земле, обхватив коленки руками, и молчала, глядя прямо перед собой. Она и головы не повернула в сторону Джона, но произнесла:
– Если ты еще раз извинишься, я умру. Нажрусь белены и умру. Страшной смертью, с поносом и судорогами.
Джон спустился в овражек, сел рядом, стараясь не коснуться ее плечом. Но Жюли и не думала придвигаться к нему. Она сунула в угол рта травинку и заговорила монотонным, лишенным всяческих эмоций голосом.
– Я родилась в Англии. Мать была наполовину англичанкой, наполовину француженкой. Работала в театре. Потом ее уволили, и она уехала во Францию. Мне было три года. Потом она умерла, а меня отдали в детдом. Там жилось хреново, иначе говоря – отвратительно. Помимо всех иных прелестей, мы здорово голодали, особенно весной. Потом-то яблоки, вишни – прожить было можно, а вот в марте и апреле – беда. В пять лет я научилась воровать. А в шесть – стырила лопатник у одного старичка. Он играл в шары на бульваре Распай, а мы там промышляли. Короче, я сделала ноги, а этот дедуган как дернет за мной – что твой конь! Поймал, отнес обратно, посадил на лавочку. Накормил пирожками. Лопатник забрал, деньги из него выгреб и мне отдал. Санта-Клаус! Так мы с Гарольдом и познакомились.
Ему не дали меня удочерить. Тогда в Марселе поймали шайку педофилов, с тех пор органы опеки во всех на всякий случай видели растлителей. Ну а тут, тем более, одинокий и ни разу не женатый дед, англичанин, богач. Ясно – педофил. Дяде Гарри разрешили встречаться со мной только в людных местах, три раза в неделю, по два часа. Мы с ним весь Париж обошли за первый год. Разговаривали, каштаны ели. Он меня научил на велосипеде кататься. С собой в приют я его не брала, старшие наверняка отобрали бы. Так дядя Гарри за мной и приходил – с маленьким велосипедом.
И все это время он добивался, чтобы меня ему отдали. Сколько он бумаг перетаскал в этот опекунский совет – жуть! Но даже Суперпупс, хоть он и специалист по крючкотворству, не смог ничего ускорить. Правда, виделись мы уже почти каждый день, я обедать к дяде Гарри ходила, а спать возвращалась в приют. В четырнадцать лет меня к нему отпустили насовсем. Прямо в день рождения.
Читать и писать – это все он меня научил, не учителя. Приносил мне книги из своей библиотеки, покупал гору пирожков, мороженого – и я сидела на бульваре и читала взахлеб. Когда уже переехала, он предложил пойти в колледж, но я же только что вырвалась к нему из одной тюрьмы, зачем мне была другая? Я сказала, что не пойду, что хочу остаться с ним. Жюв ругался, Кошелка стыдила меня, а дядя Гарри был рад. Я видела, хоть он и не показывал вида.
Я очень его любила, Джон. Он был очень хороший человек, твой дядя Гарри. Добрый – я таких не встречала и, наверное, не встречу. Ни один ребенок мимо него без конфетки или без шарика не проходил. Клошары у него питались посменно. Не наглели, записывались поочередно, а он смеялся: разве можно наесться на неделю?
Он меня никогда не воспитывал, не жучил, хотя характер у меня с малолетства был умереть – не встать. Но и слушалась я только его, дядю Гарри. А потом, когда он умирал, мне стало так страшно и так тошно, что я опять в приют отправлюсь... Тут он мне и сказал про тебя. Говорит, хороший человек, не обидит. Смешно! Разве меня можно обидеть, такую?
– Можно...
– Заткнись, Джон. Не начинай. Думаешь, я тюрьмы испугалась там, в участке? Нет. Просто... как-то странно все повторилось. Портмоне я у тебя сперла, а ты оказался тем самым, кого дядя Гарри мне в опекуны определил. Судьба. Я решила с ней не спорить.
Мне очень у вас нравится. И ты не злись за мои шуточки, я не по злобе. Я с детства привыкла – чем тошнее жизнь, тем шире должна быть улыбка. Иначе погибнешь. Как в цирке, где ты ни разу не был. Даже если больно до слез – улыбайся!
– Тебе было у нас... больно?
– Нет. Мне было хорошо. Дядя Гарри уже научил меня не чувствовать себя сиротой. А вы – вы его семья, я это поняла. Вы его любили, и он вас любил. Мне хотелось вас развеселить. Растормошить как-то. Вроде получилось, только вот тебя разозлила...
– Что ты! Я просто... Я совсем неправильно жизнь прожил, Жюли. Хотел, чтоб все было тихо, спокойно. Мне казалось – это самое главное. Ты все изменила.
– Да уж. Это я могу.
– Пойдем домой?
– Посидим еще. У меня нос распух и глаза до конца не открываются.
– У меня тоже.
– Джон! Ты ревел?!
– Ну... нет!
– Ты ревел! Как девчонка!
– Перестань. Я не ревел. Но мне было очень тошно.
– Мне тоже.
– Жюли, а дядя Гарри ничего не говорил... насчет удочерения, отцовства...
– Ох, чудной же ты парень, граф! Ну спроси ты прямо – не его ли я доченька, в незаконном браке прижитая? Отвечаю – нет. Мы же случайно с ним познакомились. Правда, он очень переживал, когда я про свою маму рассказывала. Сказал, что в молодости тоже любил актрису, да вы ему жениться не разрешили.
– Ну меня тогда на свете не было...
– Он не обижался. Говорил, что сам был дурак. Не надо было в истерику впадать и дверью хлопать. Надо было по-своему делать. Назло всему. Вот он потом всю жизнь и делал по-своему. Так что я ему не дочь. Но он мне – отец. Настоящий. Любимый. И любящий.
– Я тебе завидую.
– Еще чего. У тебя же был свой отец. И ты его любил, а он тебя вообще обожал. Дядя Гарри рассказывал... Я ведь все-все знаю, и про Форрест-Хилл, и про вас всех. Про маму твою, как она все не могла ребеночка родить, а потом рискнула, родила тебя. Плохие люди так не сделают.
– Жюли. Только не ешь белену...
– Джон, не надо. Мне и так плохо. Я... у меня ведь ничего такого никогда не было. Ни с кем. Кошелка, правда, сомневается, но это ее дело. Я под мальчика всю жизнь косила и с пацанами дружила, чтобы меня не завалили в первой же подворотне. Матери у меня нет давно, а с дядей Гарри мы проблемы пола не обсуждали по понятным причинам. Так что... давай, не будем ни о чем таком говорить. Все и так ясно.
Джон прикусил язык. Все внутри у него рвалось и орало совершенно противоположное: ничего тебе не ясно, глупая, ведь я же умираю от любви к тебе, я жить без тебя не могу, я задыхаюсь, когда тебя нет рядом, я живу только тобой одной!
Но разум наверстывал упущенное. Не усложняй ее и без того запутанную жизнь. Она совсем девчонка, у нее все впереди. Пройдет первый морок, туман рассеется, и она заскучает рядом с тобой. На смену страсти придет отчуждение, потом презрение, равнодушие... Ты будешь жить в своем мире, она уйдет в свой. Не ломай ей судьбу. Помоги, как помог дядя Гарри, бескорыстно и ничего не требуя взамен.
Сумерки наплывали со стороны леса. Трава стала мокрой. Посвежело. Они просидели здесь целый день и даже не заметили этого.
Поднимаясь, девушка охнула и почти упала обратно на землю.
– Что такое, Жюли?
– Ногу подвернула, когда бежала. Думала, пройдет, а она распухла...
Он вскинул ее на руки, очередной раз поразившись ее хрупкости. Золотые волосы теплой волной упали ему на плечо.
Он пойдет медленно-медленно. Он не испугает ее ни словом, ни взглядом, ни жестом. Сдержит дыхание. Утихомирит бешено бьющееся сердце. Но он будет идти долго-долго, и у самого сердца, на груди его будет лежать девочка с зелеными глазами. Девочка, которую ему никогда не назвать своей женщиной. Девочка, растопившая ледяной панцирь его души.
Он подошел к крыльцу и вымученно улыбнулся.
– Все руки оттянула!
– Не ври, граф. У меня вес пера. А это еще кто?
Джон вскинул глаза и замер, инстинктивно прижав Жюли к себе.
Черноволосая и бледнолицая дива каменным изваянием высилась на верхней ступеньке лестницы. Мелодичный голос разнесся по всей аллее – так, по крайней мере, показалось Джону.
– Мы вас заждались. Леди Гортензия развлекла меня разговором, и теперь я в курсе событий, в которые ты, милый, не удосужился меня посвятить. Так это и есть твоя воспитанница? Подойди, милая девочка, я познакомлюсь с тобой.
Жюльетта медленно перевела взгляд на Джона. Лицо ее приобрело безмятежно-придурковатое выражение, и она прошептала восторженным сценическим шепотом, прекрасно различимым для окружающих:
– Папочка! Так это моя мамочка? Какая красавица! Спасибо тебе, добрый, милый папочка!
С этими словами она птицей спорхнула с его рук – он даже не успел удивиться насчет ноги, – взлетела по лестнице и повисла на шее ошеломленной и испуганной Меделин, покрывая ее лицо горячими и на редкость слюнявыми поцелуями. При этом она продолжала верещать в полный голос и называть Меделин "мамашей".
Меделин чудом удалось стряхнуть с себя новообретенную "дочурку", после чего мисс Уайт метнулась в холл и уже оттуда прокричала срывающимся голосом:
– Джон! Я жду тебя в кабинете. Нам надо серьезно поговорить!
8
Возможно, некоторый оттенок малодушия в этом был, но Джон отправился в библиотеку не сразу. Для начала он пошел к себе в комнату, принял душ и переоделся. Пиджак и галстук были его латами, в них он чувствовал себя защищенным. Мешали только глаза. Он задумчиво рассматривал свое отражение в зеркале и не узнавал их.
Растерянные. Грустные. Счастливые. Широко распахнутые. Горящие внутренним огнем. Живые...
Это день боли и счастья, Джон Ормонд. Ты отказался от любви, ты смог взять себя в руки... Но ты поцеловал ее! Ты навсегда запомнишь трепет ее тела, гладкость кожи, жар ее дыхания. Ты проживешь долгую и достойную жизнь, все вернется в свою колею, и, вполне возможно, однажды ты гостеприимно встретишь на пороге этого замка ее избранника...
Отвратительного прыщавого юнца с завышенным самомнением и нулевым интеллектом! Заносчивого нахала, который станет рассыпать сигаретный пепел по всему дому и загибать страницы в книгах. Придурка, который и в подметки не годится твоей девочке, потому что она самая умная, самая очаровательная, самая смелая, милая, добрая...
Стоп! Меделин. Досчитать до десяти. Нет, сначала досчитать, а потом Меделин. Все правильно. Галстук не подведет.
Он вошел в библиотеку, ощущая себя почти прежним Джоном Ормондом. Ровный шаг, невозмутимое лицо. И буря, ревущая в груди.
– Добрый вечер, Меделин. Рад тебя видет.
Меделин развернулась к нему от окна, Джон с изумлением заметил, что она опять косит. Как в детстве. И зубы у нее слега выпирают, как у кролика. А еще она очень... взволнована, проще говоря – в бешенстве.
– Ну и как это понимать?!
– Прости, Меделин, я не совсем понимаю о чем ты.
– Я об этом ужасе в грязных брюках! Я чуть в обморок не упала, когда она на меня кинулась. Она умственно неполноценна?
– Как тебе могло прийти это в голову?! Она просто большая выдумщица и...
– И почему ты нес ее на руках?
– Она подвернула ногу, когда бежала к лесу.
– Босиком?
– Да, босиком. Довольно теплый день, на мой взгляд.
– Джон, мне надо присесть. Голова кружится. Могу я узнать, почему эту девицу привезли в замок, не сказав мне ни слова?
Джон побарабанил пальцами по полированной столешнице.
– Прости, дорогая, но я немного потерял нить разговора. Боюсь показаться грубым, но с какой стати я должен был тебе об этом сообщать? Тем более что я сам узнал о ее существовании, лишь приехав во Францию.
– Отлично! Папа говорит, это вполне в духе Паршивой Овцы...
Что-то случилось у Джона в голове. Звуки стали вязкими и ватными, на языке явственно ощущалась горечь. Меделин размашисто шагала по комнате и что-то говорила, но он ее уже не слушал, вернее, слушал, но не слышал. Потом до него донеслись слова:
– Я, разумеется, его не знала, но мой папа говорил, что Паршивая Овца Гарольд компрометировал всю вашу замечательную семью и лорд Артур умер именно из-за его выходок...
– МЕДЕЛИН.
Она замолчала, словно споткнувшись и прикусив язык. Прямо перед ней стоял совершенно незнакомый человек. На смуглых щеках выступила голубоватая тень будущей щетины. Синие глаза полыхали грозным огнем. Бронзовые кулаки побелели от напряжения, точно незнакомец изо всех сил сдерживался, чтобы ее не ударить. Меделин Уайт, глупая от природы и спесивая, как фазан, аристократка, была испугана и ошарашена. В ее мире таких мужчин не водилось.
– Я настоятельно прошу тебя впредь не говорить больше в таких выражениях о членах моей семьи, что бы, с твоей точки зрения, непозволительное они не совершили. Я уважаю мистера Уайта, но это не дает ему права оскорблять память моего близкого родственника. Тем более нет такого права у тебя, поскольку ты вообще его не знала.