Любимые и покинутые - Наталья Калинина 2 стр.


- Веришь, только он у тебя иначе называется. И Библия своя у тебя есть, и Иисус Христос.

- Ладно, Маша, не будем трогать самое дорогое и священное.

- Дорогое и священное? - Маша приподняла от подушки голову и посмотрела Николаю Петровичу в глаза. У нее были большие и темные зрачки, хотя, насколько он знал, близорукостью она не страдала.

- Маша, не придирайся к словам. - Николай Петрович нервно заерзал затылком по вдруг ставшей нестерпимо горячей подушке. - Ты ведь знаешь, как я люблю вас с Машкой. Я жизнь готов за вас отдать.

- Жизнь, но не свою веру. Хотя, Коля, ты прав: я не должна говорить о подобных вещах. Спасибо тебе за все. Только прости меня, но я ни в каких богов не верю. Тем более после того, как забрали папу.

Они надолго замолчали. За окном все еще тлели долгие майские сумерки, их неяркий свет почему-то больно резал глаза Николаю Петровичу. Ему хотелось задернуть штору, но Машина близость так грела, и он ни за что не стал бы нарушать ее из-за такого пустяка, как слезящиеся на свету глаза.

Вдруг Маша вскочила, словно пружина, которую долго сжимали, но потом у державшего иссякли силы, и пружина вырвалась на волю, метнулась к окну, распахнула настежь створки и крикнула в темную благоухающую цветущими каштанами глубину двора:

- Я - дочь врага народа, а вы ничего и не знали. Настоящего врага, который ненавидел стукачей, сексотов, подхалимов и прочую мразь, в которую вы все превратились!

Николай Петрович, одним прыжком очутившись возле окна, зажал ей ладонью рот и оттащил в глубь комнаты. Маша какое-то время боролась с ним, упираясь руками и ногами, потом затихла, обмякнув всем телом. Легкие, как паутина, волосы Маши упали ей на лицо, тревожно щекоча руку Николая Петровича. Не отнимая от Машиного рта ладони, он отвел ее к кровати, бережно усадил.

- Успокойся, родная, успокойся. Те люди, которые посадили твоего отца, наверняка загремели еще дальше. Я сам ненавижу эту шушеру, о которой еще Маяковский писал. - Он наконец отнял ладонь и увидел, что из ранки на Машиной губе сочится кровь. - Прости, родная, прости, - горько сокрушался он. - Какой же я медведь!

Он уложил Машу на подушку, накрыл одеялом. Достав из кармана своей пижамы носовой платок, осторожно вытер капельку крови возле ее губы.

Маша закрыла глаза. Николай Петрович еще долго сидел в темноте в изножье кровати и просидел бы так, быть может, всю ночь, если бы в столовой не зазвонил телефон.

- Не разбудил? - раздался в трубке бодрый голос Первого. - Что за шум у тебя?

- Разбудил, - внезапно нашелся Николай Петрович. - Какой шум? Я ничего не слыхал.

- Значит, я обознался, - неуверенно сказал Первый. - А у Елены Давыдовны тихо?

Николай Петрович посмотрел на потолок - этажом выше жила примадонна местного драмтеатра, заслуженная артистка республики Кудрявцева.

- Там, кажется, топают и музыка играет.

- Опять эти артисты… Комедианты, одним словом. - В голосе Первого слышалось эдакое покровительственное полупрезрение-полувосхищение миром непонятных простому смертному людей. Сан Саныч был театрал и поклонник искусства, главным образом, его жриц. Правда, всем прочим искусствам он явно предпочитал оперетту. - Ладно, вопрос снят. Спи спокойно.

В трубке послышались гудки.

Николай Петрович вернулся в спальню и вытянулся поверх одеяла. Ныла каждая косточка, каждая клеточка кожи, а земное притяжение с силой впечатывало его в ставшую жесткой поверхность кровати. Словно прошелся по нему тяжелый каток для укладки асфальта, превратив его тело в нечто расплющенное, двумерное, похожее на картонные фигурки людей, которых маленькая Машка с помощью булавок одевает в разноцветные лоскутки.

Он был не в состоянии думать о чем-либо, ибо боль в позвоночнике - последствие контузии - пульсируя, отзывалась в голове. "Надо бы принять люминал", - мелькнула мысль, но он тут же провалился во мрак, изредка вспыхивавший малиновыми точками.

Проснулся Николай Петрович на рассвете, вернее очнулся, вдруг вынырнув из кромешной тьмы в майское утро. За окном настырно чирикали воробьи. Машин профиль с высоко поднятым подбородком словно уплывал от него куда-то, едва он сосредоточивал на нем взгляд. Присмотревшись, Николай Петрович увидел, что Маша лежит с открытыми глазами.

Он тихонько кашлянул, как бы обнаруживая свое бодрствование, и услышал Машин шепот:

- Прости меня, Коленька, если можешь. Прости, а? Я вчера не в себе была и вообще… вообще я последнее время словно по краю пропасти хожу. Ты-то ни в чем не виноват - я, я во всем виновата.

Маша рывком повернулась и прижалась к Николаю Петровичу всем телом. И он почувствовал неодолимое желание. Боль растворилась в этом желании, телу стало воздушно легко, словно оно снова приобрело трехмерность.

Он поцеловал Машу в губы, поцеловал жадно, чувствуя солоноватый привкус крови, возбудивший его еще сильней. Тонкий нейлон Машиной рубашки казался непреодолимой помехой его разбухшему члену, рывком он задрал рубашку, положил ладонь на плоский вздрогнувший живот. Маша вся сжалась, и он понял, что если ему не удастся сию минуту преодолеть преграду Машиной холодности, - виной которой, помимо всего прочего, и его боязнь каких-то запретных ласк, способных (где-то когда-то он это читал) пробудить чувственность даже в самой холодной женщине, - Маша потеряна для него навсегда.

Его пальцы неуклюже скользнули вниз. Еще ниже… Он почувствовал, как Маша слегка раздвинула бедра. Его указательный палец коснулся горячего, мокрого, нежного, и Машино тело расслабилось. Николаю Петровичу захотелось поцеловать это удивительное место, откуда исходил такой жар. Он раздвинул Машины ноги пошире, поразившись раскрывшейся ему красоте и совершенству женской природы. Ему захотелось погрузиться, уйти в эту восхитительную нежную плоть, спрятавшись в ней от всех жизненных невзгод. Маша тихо простонала. Он скользнул ладонями по ее узким девичьим бедрам. Маша по-лягушачьи широко раздвинула их, и он достал языком что-то сладкое, трепещуще-жгучее и понял, что ему открылся совершенно новый мир ощущений. Как же он был глуп, превращая акт любви в обычное скотство насыщения, после которого наступает полное притупление сознания и тяжелый сон.

Наслаждение охватило каждую клеточку его тела. И Маша затрепетала, откликаясь на каждое его движение. Удивительная, непостижимая женщина… Пускай потом его ждет хоть ад… Он осторожно подтянулся на руках, нашел Машины губы и ласково, но властно разжал их языком. Ее пальцы проворно расстегнули пуговицы его пижамы, коснулись изнемогающего от желания члена. От их прикосновений наслаждение было столь жгучим, что Николай Петрович чуть было не исторг копившуюся в нем сперму, но сумел вовремя сдержать себя. Машины пальцы осторожно, ласково направили его туда, куда ему давно хотелось войти. Маша опять простонала, еще шире расставила бедра, свесив ногу с кровати. И Николай Петрович вдруг понял, что эта женщина создана для одного - отдаваться мужчине. Ибо она отдается ему вся, без остатка - телом, душой, разумом, а еще сочетанием всего этого, что и есть Маша, его дочь, жена, мать, сестра, любовница…

Он впал в сладкое забытье, Машина вторая нога тоже съехала на пол, и Николай Петрович как-то сам собой очутился на коленях на ковре возле кровати. И в эту секунду ему показалось, будто он достиг верха блаженства, недоступного простым смертным. Извергнув семя, он упал головой на Машин живот, чувствуя, как в нем пульсирует его собственная плоть.

И тут раздался отвратительный трезвон. Они разом встрепенулись, не сразу поняв, в чем дело Николай Петрович, с усилием оторвавшись от Маши, бросился к будильнику, нажал на его холодный металлический колпачок и рухнул на ковер, больно ударившись головой о ножку тумбочки.

Маша-маленькая, вбежав в спальню, увидела мать перед большим - от самого пола и чуть ли не до потолка - трехстворчатым зеркалом с бледно-лунной подсветкой. На Маше-большой было длинное платье из темно-малинового панбархата, вышитое по кокетке алым бисером и шелком. Узкое лицо с влажным ярко-красным ртом показалось ей загадочным и немножко печальным. Как на картинке, что Маша-маленькая совсем недавно видела в журнале.

- Мама! - она так и замерла посреди комнаты. - Ну какая же ты стала… прекрасная!

Маша-большая даже бровью не повела. Она была погружена в созерцание своего двойника в большом зеркале. Она встала с пуфа, повернулась вполоборота и, поставив на низкий туалетный столик обтянутую в чулки-паутинку ногу, расстегнула несколько пуговиц на длинном - почти до талии - разрезе и подняла повыше ажурную подвязку.

У Маши-маленькой дух захватило. Она подбежала к матери сзади, обхватила ее за талию, привстав на пальчики, чмокнула в узкий мысок треугольного выреза на спине. И опять Маша-большая осталась равнодушной к присутствию дочери.

- Мамочка, мамуля, ты уходишь? В театр? Я тоже хочу с тобой - мне надоело торчать дома и играть с Верой в лото. Возьми меня с собой в театр! - выпалила на одном дыхании Маша-маленькая и прижалась к Маше-большой.

Маша-большая улыбнулась, адресуя свою улыбку отражению в зеркале, поправила слегка растрепавшийся локон, надула губы, игриво наморщила лоб и, довольная собой, сказала дочери:

- Ты ошиблась, Марылечка - сегодня я иду в ресторан. - Вдруг ее глаза озорно блеснули. - Хочешь со мной? Это было бы оч-чень забавно, надо думать. Ты, Марыля, пойдешь со мной в ресторан.

Маша-маленькая захлопала в ладоши, бросилась на кровать и два раза кувыркнулась на атласном покрывале.

- Можно я надену розовое платье с черным кушаком?

- Можно.

Маша-маленькая кубарем скатилась с кровати и устремилась к двери.

- Погоди.

Маша-большая взяла со столика хрустальный пузырек с похожей на обломок льда пробкой, взболтнула темно-медовую жидкость и провела кончиком пробки по волосам, щекам и шее Маши-маленькой. В комнате запахло ландышами. Маша-маленькая, чихнув два раза, побежала одеваться, распространяя по чисто прибранной пустынной квартире аромат леса.

Николай Петрович уже был дома, когда они вернулись - его рабочий день обычно заканчивался к десяти-одиннадцати, иной раз приходилось засиживаться и до полуночи. В обшитых дубовыми панелями кабинетах, освещенных мягким светом настольных ламп, с большой картой области на стене и тремя телефонными аппаратами, по одному из которых можно было моментально связаться с Кремлем, Николай Петрович чувствовал себя одним из кормчих большого корабля, прокладывавшего путь в неисследованных водах будущего. Ну, если не кормчим, то одним из его помощников, денно и нощно несущих нелегкую вахту у штурвала. Не всегда дела складывались так, как ему хотелось, да и люди встречались разные - от бескорыстно преданных делу партии и народа до обычных карьеристов. Первый, Сан Саныч, был не без самодурства мужик, но широк душой и не злопамятен. К тому же ханжество в нем если и проглядывало, то только по пустякам. (Скажите, кто, живя в провинции, застрахован от этого самого ханжества?) Чего нельзя было сказать о его супруге. Почтенная Серафима Антоновна так и не поверила, что жена Николая Петровича моложе его всего на каких-то восемь лет, обозвала его (в шутку, правда) "Дон Жуаном с партийным билетом", а Машу прозвала "Комсомолочкой". Встречаясь с Николаем Петровичем в лифте, Серафима Антоновна всегда гаденько улыбалась, подробно осведомлялась о здоровье и просила передать привет "Комсомолочке". Что касается Марьи Сергеевны, то она называла Серафиму Антоновну "Крокодильшей", и это прозвище пришлось жене Первого впору, как пара сшитых на заказ туфель у знаменитого на всю область сапожника Асратяна. Серафима Антоновна на самом деле напоминала Николаю Петровичу вставшее на задние лапы большое пресмыкающееся. Не доставало только хвоста, но Николай Петрович готов был поверить в то, что она подвязывала его колечком и укладывала между ногами. Вера, домработница, божилась, что внук Серафимы Антоновны, четырехлетний Миша, свободно проезжает между ногами Крокодильши на своем детском трехколесном велосипеде. Конечно, что и говорить, хорошо было бы во всех отношениях, если бы Марья Сергеевна ладила с женой Первого, да ведь свести их воедино все равно что смешать шампанское с конской мочой.

Николай Петрович восседал в своем большом кресле под абажуром и пил чай, когда в комнату ввалились обе Маши. Маленькая тут же кинулась к нему и обняла за шею. Большая плюхнулась на диван, задрала обе ноги на спинку валика и, тряхнув ступнями, сбросила на пол плетеные замшевые туфли на высоком каблуке - авторское изделие того же Асратяна.

- От тебя табаком тянет, а еще духами. М-мм. И жареными рябчиками. Совсем как от взрослой, - сказал Николай Петрович, целуя Машкины волосы.

- А я и есть взрослая. Я уже по ресторанам хожу.

Николай Петрович, сощурившись, посмотрел на Машу-большую. Она лежала, свесив с дивана руку. Другой перебирала бусы на шее.

- Мама пьяная в стельку, - заявила Маша-маленькая. - Она сама так сказала, когда мы ехали в машине. Знаешь, она так красиво танцевала. Жалко, ты не видел. А потом пела, и музыканты ей хлопали и кричали "браво". Ой, Коля, ты так много потерял, что не был с нами в ресторане.

Николай Петрович встал, поднял Машу на руки - она была как перышко, хоть ей уже пошел десятый год - и отнес в детскую, сдав на руки полусонной Вере. Вернувшись в столовую, встал возле дивана, почти касаясь Машиных ступней.

- Кто там был? - спросил он. И сам поразился строгости своего тона.

Маша, вздрогнув, села, стараясь смотреть в одну точку перед собой.

- Я, правда, пьяная. В стельку. И все остальное тоже правда. Было так весело, Коля.

- За твое веселье мне голову снесут, - вырвалось у Николая Петровича из глубины души. - Кто там был? Ведь не с Машкой так напилась?

- Люди были… Много людей. И много цветов. И много музыки с шампанским. - Маша вскочила и обвила руками шею Николая Петровича. Совсем так, как недавно маленькая Машка. - Коленька, правда, жаль, что не было тебя. Мне очень тебя не хватало.

И она положила голову ему на плечо.

Николай Петрович слегка отстранился - у него разум мутился от ее прикосновения, а сейчас ему необходима трезвая голова, чтобы все обдумать. Взвесить. Быть может, еще не поздно что-то предпринять.

- Пошли в спальню.

Маша покорно поплелась за ним. От ее молодого веселья не осталось и следа, и сердце Николая Петровича больно сжалось.

Он отвернулся, чтобы не видеть, как она раздевается, но все равно слышал шорох материи, ощущал аромат, исходивший от ее тела. Наконец Маша затихла. Он повернулся и увидел, что она уже лежит под одеялом и смотрит на него большими испуганными глазами.

Он почему-то зажег верхний свет, задернул штору и теперь стоял перед ней, лежащей в постели абсолютно голой, лишь прикрытой тонким тканевым одеялом, в пиджаке и при галстуке.

- Скажи, пожалуйста, с кем ты была в ресторане? - постарался он спросить как можно мягче.

- У Елены Давыдовны был день рождения. Пришли из драмтеатра и… кое-кто из театра оперетты, - тихо и виновато сказала Маша.

- А еще кто был? - допытывался Николай Петрович.

- Не знаю. Какие-то родственники, кажется, ее сестра. Она работает в филармонии концертмейстером.

- Значит, одни комедианты, - невольно вырвалось у Николая Петровича. - В "Столичном", небось, пировали?

- Да. В том зале, где аквариум с рыбками и рояль. Коля, я испорчу тебе карьеру? - вдруг спросила Маша.

Он промолчал, отвернулся, уставился в край зеркала, отражавший его левый ботинок вместе с половиной туловища, и удивился тому, что правое в зеркале становится левым и наоборот.

- А Крокодильши почему не было? - спросил Николай Петрович. - Ведь они с Кудрявцевой неразлей-вода.

- Очевидно, потому, что была я. Елена Давыдовна сказала, что позовет Крокодильшу завтра к себе домой. Там соберутся семейные пары. Из театрального мира будут только Головковы.

- Вот завтра тебе и следовало бы поздравить Кудрявцеву с днем рождения, - голосом старого ханжи попенял Николай Петрович. - С артистов взятки гладки, а вот с нас спросят по самому крупному счету.

Маша рывком подтянула к подбородку колени и села.

- Но ведь я не сделала ничего дурного. Я… мне только было очень весело. Мне уже давно не было так весело.

- Веселье веселью рознь, - парировал Николай Петрович. Ему казалось сейчас, что эти слова исходят не от него, а от той половины его туловища, которую он видит в зеркале. - В ресторанах веселятся лишь всякие девицы… легкого поведения да еще эти комедианты. Но это почти одно и то же. Почти, - повторил он, вспомнив благообразную с аристократическими манерами Елену Давыдовну.

- Коля, я…

- Ты вела себя как глупая безответственная девчонка, а ведь с тебя должны брать пример женщины нашего города. Понимаешь ли ты, какая ответственность лежит на тебе, жене второго секретаря обкома?

- Нет, не понимаю. Мне жить хочется, Коля, а не быть ходячим примером.

- А ты разве не живешь? - продолжала кипятиться зеркальная половина Николая Петровича. - У тебя есть все. Тебе не надо рано вставать и спешить на работу, как большинству наших женщин. И времени у тебя свободного больше, чем достаточно. Только ты тратишь его не так, как нужно. Откуда, интересно, у тебя эти буржуазные привычки? Ведь ты родилась уже в наше, советское, время.

Из Машиных глаз закапали слезы. Она сидела с опущенной головой, он не видел ее закрытого волосами лица, но на белом одеяле, натянувшемся на ее худых коленях, появились мокрые пятна.

- И нечего теперь носом хлюпать, - продолжала свою обличительную речь левая половина Николая Петровича, засовывая в карман брюк руку. - Надо срочно исправлять положение. Я позвоню утром Берецкому, скажу, что у тебя была ночью высокая температура, и попрошу его срочно приехать.

Маша резким движением ладони откинула с лица волосы и посмотрела на Николая Петровича удивленными заплаканными глазами.

- Но ведь это же ложь. Это отвратительно.

Она резким движением натянула на голову одеяло и свернулась калачиком.

- Нет, это не ложь. Я давно замечаю, что аппетита у тебя нет и голова часто болит. А зимой ты два раза хворала гриппом.

Николаю Петровичу вдруг, страшно захотелось швырнуть чем-нибудь тяжелым в ту обличающую половину своего туловища в зеркале, что выглядела так отвратительно и самодовольно, но он подавил это желание, стиснув до боли кулаки.

Маша молчала. Николай Петрович подошел к зеркалу, встретившись лоб в лоб со своим двойником. Тот был бледен и выглядел стариком - мешки под глазами, обрюзгшие щеки. Николай Петрович отметил это не без злорадства, точно отражение в зеркале не имело к нему никакого отношения. Тем не менее он взял со столика Машину расческу с изящной резной ручкой, аккуратно причесал свои начавшие седеть у висков волосы, зачем-то потрогал подбородок, уже успевший обрасти с утра колючей щетиной. "Английские джентльмены бреются два раза в день", - вспомнил он почерпнутое из какой-то книги. - Сколько же у них, у чертовых буржуев, свободного времени…

Назад Дальше