- Тоже еще скажешь - в комсомол. Да таких, как я, на порог комсомола не пустят, - проговорила Ната, не поворачиваясь от таза с посудой.
- Мама, ты должна тут присмотреть за Натальей. Ей в школу следует ходить, а не на гулянки. А потом и в комсомол ее примете.
- Этому не бывать, - решительно вмешалась Агнесса. - Я не позволю, чтобы моя родная сестра вступила к богохульникам. Костьми лягу, а не позволю.
Они проскандалили чуть не до утра, уже оставшись вдвоем. Потом легли спать, отвернувшись друг от друга. Николай заснул мгновенно. Проснувшись услышал, что Агнесса тихонько плачет. Он повернулся, обнял ее за плечи. Она вся сжалась и притихла. Тогда он осторожно задрал ей ночную рубашку, властно надавил ладонью на живот и прижался к ней. Он еще никогда не овладевал женщиной в таком положении, и это удалось ему не сразу. Однако, войдя в нее, ощутил острое удовольствие. Она сдавленно ойкала от каждого его движения, как вдруг плотно сжала колени, выпрямилась. По ее телу прошла дрожь, и он кончил на грани восторга и боли.
- Я… я не знала, что так бывает, - прошептала Агнесса. - Я как будто рассудка лишилась. Это плохо, когда теряешь рассудок?
Ему трудно было говорить, но он все-таки ответил:
- Плохо, очень плохо. Тебя Бог накажет. - И провалился в глубокий сон.
Проснувшись в двенадцать, обнаружил, что постель пуста. Мать сказала, что Агнесса ушла к себе. Он решил, что у нее дела по хозяйству - все-таки немощный дед на руках, - быстро позавтракал и отправился на рыбалку.
Вечером выяснилось, что Нату крестили. Услышав об этом, Николай оделся и пошел на трамвайную остановку. Возле телеграфа встретил школьного друга, прыгавшего на костылях - ему недавно ампутировали по самое колено правую ногу. Друг был здорово навеселе. В ту ночь они напились по-черному и ночевали у каких-то женщин. Николай всю ночь прохрапел на продавленном диване.
Больше вблизи он Агнессу не видел. Ната прибегала по десяти раз на дню, плакала, умоляла его простить сестру.
- Она так любит, так любит тебя. - Ната громко всхлипывала. - Она давно собиралась меня крестить, да все откладывала - говорила, что я сперва должна прийти к Богу сама. Понимаешь, у баптистов можно креститься только однажды, когда становишься совсем взрослым. Знаешь, как мне холодно было? Бр-р… Вода в реке как лед, но в купели нельзя, а только там, где вода все время течет. Пошли же скорее к нам, не то она, чего доброго, руки на себя наложит.
Шел не он, а мать, когда была дома. Возвращалась от Сербичей расстроенная, говорила, что ей очень жалко Агнессу и что она обязательно пропадет. Однажды мать обозвала его "бессовестным эгоистом". Николай так не считал - ведь он думал не о себе, а о будущем той же Наты. Потом, правда, и о себе. Поразмыслив на досуге, он решил, что Агнесса очень упряма и им ни за что не ужиться под одной крышей. А потому лучше сразу разрубить этот узел, пока он не затянулся мертвой петлей. Николай объявил матери, что возвращается на передовую.
Мать собрала ему кое-каких харчишек. Агнессу он увидел, когда шел с матерью к трамвайной остановке. Она стояла возле своей калитки и не отрываясь смотрела на него. Потом из-за ее спины выскочила Ната, вспрыгнула вслед за ними на подножку уже отходившего трамвая. Поезд на Сталинград уходил через четыре часа. У матери была вторая смена, и она, расцеловав и оросив его слезами, убежала. Ната была с ним до отправления поезда.
- Ну вот, а теперь я расскажу тебе, как мы жили после того, как ты уехал, - сказала Ната, откидываясь на скрипучую спинку стула. - Ты, наверное, кое-что знаешь от тети Таси.
- Она мне писала, что ты попала в больницу и там умерла, а Агнесса…
- Постой, постой, наверняка все не так было, как тебе тетя Тася писала. Не потому, что она тебе соврала, а потому, что мы с сестрой решили навсегда скрыться с твоих глаз.
Он смотрел сейчас на Нату и вспоминал Агнессу, хотя сестры были друг на друга не похожи. Та Агнесса и сейчас казалась ему взрослей теперешней Наты. Было в ней что-то такое - во взгляде ли, в разговоре, он точно не знал, - благодаря чему, несмотря на свои неполные семнадцать, она казалась старше, чем он был тогда. Да и сейчас тоже, подумав, сделал вывод Николай Петрович.
Ната уже курила его папиросу. Николай Петрович обратил внимание, что ее когда-то упругие большие груди болтались теперь под тельняшкой словно две мочалки.
Она перехватила его взгляд.
- Ты помнишь, какой я классной посикухой была? - спросила она, выпустив через ноздри кольца дыма. - Но меня там здорово похарили. И вдоль, и поперек, и раком. До сих пор все потроха болят. Ладно, извини, не буду больше на блатном, - сказала она, заметив на его лице брезгливое выражение. - Мне самой тошно от этой фени.
Они какое-то время молча курили.
- Когда ты уехал, я пришла домой и сказала Агнессе: все, видела красные фонари того поезда, что увез тебя на фронт, - рассказывала Ната, подавшись вперед, но не к нему, а в пустое пространство между печкой и кроватью. - Она все никак поверить не могла, что ты уехал. От каждого стука в дверь вскакивала и дрожала. Так целую неделю было. Может, даже больше. Потом я воспалением легких заболела - валялась на траве с одним молоденьким сержантиком. И ничего у нас с ним не получилось, а вот воспаление легких схватила. Уже обираться перед смертью начала, когда меня в больницу свезли. Чудилось, будто по мне всякая нечисть ползает, а я ее поймать пыталась. Агнесса попа привела, а Бурак догадался "скорую" вызвать. С неделю я Богу душу отдавала, да только он взять ее не захотел. Наконец мне полегчало, и тут пришла Агнесса и говорит: "Я сказала Соломиным, что ты умерла. Так надо. Дедушку я у Бурака оставлю - его нельзя трогать с места, помрет по дороге. Я Бураку свою цепочку золотую отдала, чтоб лишний раз кусок хлеба для него не пожалел. Я тоже буду на фронт пробираться - устроюсь медсестрой или еще кем. А ты, как из больницы выйдешь, поступай на работу. И чтоб тебя ни Соломины, ни другие соседи не видели. Город большой, в нем как иголка в сене затеряться можно. Поняла? Ну и с Богом".
Она отдала мне узелок с вещами, и больше я ее никогда не видела, хотя после войны мы с ней переписывались время от времени. Да только ко мне туда редко какие письма доходили.
- Ты что, без права переписки срок получила? - поинтересовался Николай Петрович.
- Так точно, гражданин начальник. Хоть и невиноватая я ни в чем, ей-богу невиноватая. Да бляди и вору долго оправдываться. Ты же сам знаешь, какая я в ту пору была - в поле ветер, в жопе дым. Ну вот, вышла я из больницы, сижу, на солнышке греюсь, охнарик посасываю. Вдруг подсаживается ко мне лысый дяденька и говорит: "Самостоятельная ты девушка - это по всему видно. А мне как раз самостоятельная позарез нужна. Пойдешь в уборщицы ко мне на швейную фабрику? Там тебе и паек сытный будет, и жилье дадим".
На фабрику так на фабрику. Целый день я булавки с пола собирала и лоскутки мела. А вечером Лысик этот подходит ко мне и говорит: "В кабинете у меня нужно пыль вытереть и подмести". Я зашла к нему с ведром и тряпкой как ни в чем не бывало, а он дверь на ключ и говорит мне. "По быстрому снимай трусы и становись на четыре кости". Это значит по-блатному раком. А мне, веришь, после больницы ничего такого не хочется совсем. К тому же я в те дни под красным знаменем ходила - у меня это целую неделю бывает, да еще с сильными болями в пояснице. Я ему говорю: "Заразная я, лечилась в больнице от триппера", а он мне: "Зараза к заразе не прилипнет. Живо снимай трусы". Ну я ему и подчинилась. Он меня под себя подмял и посадил на штык. А чтоб крику моего не слышно было, замотал мне рот моей же мокрой тряпкой. Меня до тех пор еще никто в жопу не трахал, и больно было так, что я чуть было сознания не лишилась, а он говорит: "Сейчас я покормлю тебя и ложись спать на диване. Писать-какать захочешь - вон тебе ведро. Утром сама и вынесешь. Если кому скажешь про то, что я с тобой делал, кишки через рот вытащу и на шее узлом завяжу. Ясно?"
Покормил он меня хорошо, даже сладкого вина полстакана налил. Я быстро осоловела и бухнулась на диван. Открываю глаза, на дворе утро, и мой Лысик надо мной стоит. "Проваливай, говорит, пока никого нету. Вот тебе на день кусок хлеба с салом. Вечером снова придешь. Ясно?"
Я кивнула и поплелась собирать булавки и мести в кучи лоскутки. Штык-то у него, небось, ослиный был - огнем у меня все горело. Или же это с непривычки.
Так продолжалось дней десять. Я уже едва ноги волочила и в голове у меня мутилось. Оттого, наверное, и не додумалась сбежать. Лето ведь на дворе было - под каждым кустом, считай, настоящий рай.
Ната замолкла и закурила новую папиросу. Николай Петрович слушал ее рассказ с интересом, переходящим в ужас, от которого по спине бегали мурашки. Он и знать не знал, что в советское время может случиться такое…
- Прихожу я как-то в условленный час к своему Лысику и вижу, что он не один - гость у него сидит: толстый, волосатый, с масляными глазками. Лысик и говорит: "Вот он, этот сладкий арбуз. Могу его тебе уступить. О цене, думаю, всегда сумеем договориться".
Дядька с масляными глазками посмотрел на меня внимательно и сказал: "С каждого арбуза перед тем, как купить, пробу снимают. Ну-ка предъяви товар без упаковки".
Лысик велел мне раздеться догола. Я стояла перед этими двумя дядьками, переминаясь с ноги на ногу. Толстый засунул свой жирный указательный палец мне между ног. И, странное дело, мне снова этого захотелось. Я затрепетала, и толстяк это учуял. Он тут же расстегнул ширинку, достал свой шмайсер и, схватив меня за плечи, вынудил встать на колени. Я уже тогда, как ты знаешь, была достаточно испорченной девчонкой, но брать в рот хер этого старого толстого дядьки мне было противно до тошнотиков. Тем более, что я в основном водилась с молодыми ребятами, которых можно было завести с полоборота, толстяк же был, судя по всему, старым развратником, успевшим загубить за свою жизнь не одну невинную душу. Я знала, стоит мне взять в рот этот отвратительный кусок протухшего мяса, и меня вырвет. Он ткнул меня в него носом, я дико взвизгнула и вцепилась в хер зубами.
Он взревел, как бык, и вмазал мне коленкой в живот. От боли меня свело судорогой, и я при всем желании не сумела бы разжать челюсти. Толстяк колотил меня кулаками по голове, избивал ногами, но все было напрасно. Тогда он схватил меня за волосы и дернул изо всех сил кверху. По-моему, у него в руке осталась чуть ли не половина моих волос. Я, наконец, разжала челюсти и шмякнулась на пол. Он стал колотить меня каблуками. Но я не чувствовала его ударов, и это его здорово задело. Он схватил ведро и окатил меня водой. Я попыталась встать. Толстяк ругался по-страшному и грозился сделать мне шмасть - еще бы, орудие его стало похоже на большой красный помидор, который он с трудом запихнул в ширинку. "Не смей этого делать, - сказал Лысик своему гостю. - Она числится у меня на производстве, и я за нее отвечаю. - Он встал между мной и толстяком, который все еще махал руками и матерился. - Мы накажем ее иначе, - пообещал Лысик. - На всю жизнь накажем".
Он велел мне одеться. Когда я это сделала, сорвал со стены портрет Сталина под стеклом, прошелся по нему, хрустя осколками, потом взял меня за шкирку и велел тоже пройтись по портрету. Я была в казенных резиновых сапогах на толстой рубчатой подошве, от нее на физиономии вождя остались черные полосы. "А теперь позовем людей, - сказал он. - Вы, Борис Ефремович, подтвердите, с какой яростью эта стерва бросилась на портрет товарища Сталина и какими словами его при этом оскорбляла. Она же настоящая немецкая овчарка. А фашисты уже почти до Волги дошли". Остальное, думаю, рассказывать не нужно. Тем более, я даже не помню, ни как меня судили, ни кто судил. Точно во сне была. Дали семь лет без права переписки и еще три на поселухе. Вот тебе и весь расклад.
Ната истерично расхохоталась.
Николай Петрович нервно барабанил пальцами по столу. Честно говоря, ему с трудом верилось в то, что рассказала Ната, но не потому, что он считал, будто Ната врет - не вмещалось в голову случившееся с нею.
- Но я не держу на этих людишек зла, - сказала Ната. - Сама не знаю - почему. В этом аду они лишь мелкие прислужники, выполняющие чью-то злую волю, которой не в силах противиться. Без отсидки тебе этого, Николай Петрович, не понять, и не твоя в том вина. А я, между прочим, там не только плохих, но и хороших людей встретила. Очень хороших. И кое-что кумекать стала в этой жизни. Мало пока еще, но книжки почитываю. Помнишь, ты, Николай Петрович, говорил когда-то, что я в комсомол должна вступить? - неожиданно заключила свой рассказ Ната.
Противоречивые чувства обуревали теперь Николая Петровича. И жаль ему было Нату - сломали девчонке жизнь, надругались над ее душой и телом. (Под понятием "душа" Николай Петрович, конечно же, подразумевал человеческий разум, ибо был атеистом по убеждению, а не по принуждению. Так ему, по крайней мере, казалось.) И опять же перед ним сейчас сидела женщина враждебных ему убеждений. Да и вряд ли сумел бы он обратить ее в свою единственно правильную веру. Вспомнилось крылатое сталинское: "Если враг не сдается, его уничтожают". Но он не смог бы уничтожить Нату, уже и без того растоптанную скотской жизнью. Конечно, она сама виновата в том, что с ней случилось - другие женщины прошли войну, сохранив себя, свое достоинство, честь. Нату же вечно тянуло в помойку. Как Агнессу к своему Богу. Что-то порочное виделось ему сейчас в роду Сербичей, чужое, неприемлемое в будущей светлой жизни, ради которой он готов был отдать свою. Не было им там места. Но есть ли у него право уничтожать человека, который не хочет жить так, как задумал весь остальной народ? Пускай даже не весь, а его большая, лучшая, часть? Вопрос казался ему неразрешимым. Более того, он застрял в его сердце кинжалом, и оно стало тяжелым и больно распирало грудь.
- Давай еще выпьем, Николай Петрович, - предложила Ната. - Знаю, не ко двору я в этом доме - мне Устинья рассказывала, какая ты важная шишка, но я, если позволишь, только зиму перекантуюсь, если, конечно, переживу ее. А там куда-нибудь подамся. Отец меня выгнал из дому - пьет он теперь по-страшному, а мачеха на меня и вовсе лютым волком глядит.
- Ты откуда узнала, что я переехал в эти края? - осторожно поинтересовался Николай Петрович. Уж не разыскивала ли его Ната, одним этим пачкая его честное имя?
- Ничего я не узнавала. Денег на билет у меня хватило до Южно-Ленинской (это был райцентр, в котором когда-то работал секретарем райкома Николай Петрович). Я там ночку на дебаркадере переспала, потом пошла вдоль берега вниз по течению. Днем в реке искупалась, одежку простирнула и на кусты сушиться повесила. А сама валяюсь на горячем песке, слушаю, как птицы над головой щебечут. Хорошо… Кажется, задремала. Потом открываю глаза и вижу: стоит надо мной женщина в черном. А я Агнешку часто во сне видела в черном перед тем, как ей умереть. Я вскочила, закрылась руками - стыдно мне стало перед ней за свою наготу. А она присела в траву, налила мне из ведра кружку молока. И я расплакалась как последняя дуреха. Я ей про себя рассказывала, ну и про сестру, а про тебя - ни слова. Так уж получилось. Правда, я только недавно узнала, в чьем доме живу и чей ем хлеб.
- Это дом моей жены, - сказал Николай Петрович. - Так что ты ее хлеб ешь, а не мой.
- Да ладно тебе, - замахала руками Ната. Но вдруг все поняла. - Ну да, работа у тебя важная, анкета должна быть чистой, а я как клякса в ней.
Николай Петрович промолчал. Ему становилось неуютно наедине с Натой. Скорей бы пришла Устинья.
- Я с собой семян разных привезла. Хоть и конец мая уже был, сам видишь, как хорошо цветы цветут. Я там все мечтала, что возле моего дома будет расти много-много цветов…
Ему постелили в мезонине. Ната жила в самой маленькой комнатке под лестницей - раньше в ней были прогнившие насквозь полы, и туда заходили редко, превратив комнату в чулан. Николай Петрович обратил внимание, что здесь настелили новые полы, пахнущие свежим деревом.
- Моя работа, - похвалилась Ната. - Я еще и балкон в мезонине починю, и лестницу. Вот только лес трудно достать…
Перед тем, как подняться к себе, Николай Петрович постучался к Нате.
Она лежала в кровати и читала толстую книжку без обложки. "Достоевский", - увидел Николай Петрович полустершиеся буквы на дореволюционном издании. Он никогда не читал Достоевского, хотя в тридцатые годы еще можно было достать его книги. Преподаватель, который вел в институте курс лекций по истории ВКП(б), называл Достоевского классовым врагом пролетариата.
- Я на минуту, - сказал Николай Петрович. - Я завтра рано уеду - у меня в районе совещание… - Он помялся. - Ты не знаешь, Агнесса не пыталась… разыскать меня?
- Она писала тебе на фронт - ей тетя Тася дала номер твоего почтового ящика. Ты не получал ее писем?
- Нет, - соврал Николай Петрович. Он хорошо помнил Агнессины письма - на каждой странице "благослови тебя Боже" и прочая ерундовина. Почта на передовую, как он знал, вся просматривалась. Как и в места заключения и поселения. Он сказал своему командиру, что к нему по ошибке попадают чужие письма. (К счастью, Агнесса в них ни разу не называла его по имени, а на конверте писала просто: Соломину. У них в полку был еще один Соломин, но он недавно подорвался на мине. Все так и решили - это пишет своему погибшему мужу еще ничего не ведающая жена.)
Он не знал, поверила ему Ната или нет. Спросил:
- А… тебе она ничего обо мне не писала?
- Нет. Ни строчки. Она говорила всем, что ее муж погиб на фронте. И фамилию сменила на твою. Но ты не бойся - Соломиных чуть ли не пол-страны. Хорошая у тебя фамилия, Николай Петрович, незаметная. Это моя так и лупит по глазам. Я вот что забыла тебе сказать… Не знаю, может быть, и не стоит тебе про это говорить, да все голос какой-то подсказывает: скажи, скажи. Сын у тебя есть, Николай Петрович. Большой уже. Красивый из себя мальчик. Умненький.
Николай Петрович так и сел на маленькую скамеечку, оперся спиной о холодное ржавое железо печки-буржуйки. И заплясало-запрыгало в голове. Сын… Этого еще ему не хватало… Он всегда хотел иметь сына… Что скажет Маша… Наверняка красивый мальчик… Уже, наверное, с характером… Мать его в тюрьме умерла. Как потянется ниточка…
- Где он? - выдавил из себя Николай Петрович.
- Под Мелитополем. У маминой матери. У нее хатка своя. Там еще девочка моей двоюродной сестры - ее саму на шахте током убило. Понимаешь, Николай Петрович, не могла я у бабушки остаться, хоть она и звала меня - туберкулез я в лагере заработала, а там детишки малые…
Николай Петрович вышел на ветхий балкончик, обрамленный шуршащими на ветру листьями акаций. Душно. Совсем нечем дышать, хоть лето на исходе. И сердце жмет. Наверное, пора носить в кармане валидол.